Запись десятая. Роман "Медвежья кровь". / Осташевский Александр
 

Запись десятая. Роман "Медвежья кровь".

0.00
 
Осташевский Александр
Запись десятая. Роман "Медвежья кровь".
Запись десятая. Роман "Медвежья кровь"

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Часть третья. Между человеком и медведем. Запись десятая.

Александр Осташевский

Дневник А. А. Оленевского.

 

 

 

 

Часть третья.

 

Между человеком и медведем.

 

 

… И царствует в душе какой-то холод тайный,

Когда огонь кипит в крови.

 

М. Ю. Лермонтов.

 

 

6 мая — 5 июня 1988 г.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Запись десятая.

 

 

Казань.

 

 

Итак, круг моей жизни круто сузился, поэтому я не удивился, когда вечером обнаружил, что вновь весь зарос медвежьей шерстью. И опять с перекурами состригал, сбривал эту шерсть, а сам все думал и думал.

Получается ведь, что в Медведееве именно я порочен и низок, потому что приношу людям только зло, выступая против их веками сложившихся порядков, морали. Как ни крути, а цель любой морали, нравственности — добро для человека, гуманность, а мои мораль и нравственность приносят только зло, в том числе, и мне самому. Может, стоит прислушаться к словам моего неизвестного Друга: «… любите врагов ваших....»? Но жить по их «звериным» законам, смотреть, как они калечат моих учеников, я тоже, как ни крути, не могу, хотя вряд ли удастся изменить что-нибудь в их жизни. Поэтому я для медведеевцев чужой навек.

Близилась очередная проверка училища, и администрация требовала оснастить каждый кабинет тематическими поурочными папками. Материала для этого в училище почти не было, и я выбрал день, чтобы поискать его во всех немногочисленных школах Медведеева. Прошел санаторную, восьмилетнюю школы, но коллеги разводили руками: ни у кого ничего стоящего не было. Осталась последняя надежда — средняя школа.

Чем больше я ходил, тем больше мною овладевали безразличие и тоска. Какая разница, найду я этот материал или нет: папки мне не нужны: у меня есть своя тетрадь с конспектами уроков, а кое-какой наглядный материал лежит в моем кабинете. Конечно, пополнить его не мешает, но ходить с протянутой рукой я не люблю, тем более, для чиновников из Управления. Долг свой я выполню: схожу в последнюю школу, а на нет и суда нет.

Она стояла где-то в глубине, среди изб и домов; спрашивая дорогу, я петлял среди них и, наконец, вышел к четырехэтажному зданию, обнесенному забором. Это была средняя школа, но главный вход был закрыт — пришлось идти через запасной. По дороге спросил первую попавшуюся учительницу: «Где здесь кабинет русского языка и литературы?». Она назвала его номер, показала на второй этаж и добавила, что сейчас кончается совещание и мне придется немного подождать. Когда я поднялся, то сразу увидел открытую дверь и выходящих из нее людей. Да, это была школа, а не училище: я услышал благородные слова и выражения, увидел интеллигентные манеры и лица, почувствовал особую, присущую именно школе атмосферу детской чистоты и свежести в проходящих и бегающих вокруг ребятах. Нашел кабинет и у самой двери столкнулся с двумя женщинами: одна из них показала мне дорогу сюда. Обе ойкнули, и первая, держа вторую под руку, узнала меня, улыбнулась и игриво сказала, указывая на свою спутницу:

— Вот вам Катерина Матвеевна, зав. кабинетом, молодая и красивая ваша коллега по специальности.

(И здесь меня знают....).

Потом она так же игриво обернулась к ней:

— А этот молодой человек ищет вас.

Она попрощалась с нами и ушла, а я был приятно удивлен, рассматривая свою новую коллегу… Широко овальное, миловидное русское лицо с темными волосами оживлялось полуулыбкой алого, обольстительного рта с красиво очерченными губками. Глаза большие, глубокие, темные, были полны искреннего чувства, в котором я различил и молодой задор, и кокетливость, и женский призыв, а под всем этим лежала какая-то постоянная, затаенная грусть, будто навеваемая движением длинных и темных ресниц.

— Екатерина Матвеевна, здравствуйте, — бойко начал я, думая, что не перевелись еще в Медведеево красивые женщины. — Я к вам из СПТУ, ваш коллега, Александр Алексеевич. У меня к вам дело.

Все с той же полуулыбкой, она поздоровалась и пригласила в свой кабинет. Я вошел и уже мало что видел, кроме нее. Помню, что в кабинете было светло, светло было и у меня на душе. Улыбаясь, я изложил свою просьбу, в то же время давая понять, что Екатерина Матвеевна мне нравится. Она ответила мне взаимностью, в результате, одарила меня вырезками и иллюстрациями по многим писателям и произведениям. Растроганный такой щедростью и прелестным видом молодой учительницы, я медлил, прощаясь с ней. И все смотрел, как она улыбалась еще приветливее, ярче искрились ее глаза, и почему-то вспоминал Варвару, наши с ней отношения. А если такое повторится и с Екатериной Матвеевной? Нет, я не хотел снова мучиться, мучить ее и других, наращивая свою медвежью шерсть и превращаясь в медведя. Поэтому, простившись, вышел на улицу и зашагал домой, низко опустив голову, держа, как драгоценную ношу, подаренную мне кучу бумаг, перевязанных в папке. Но чем больше углублялся в дома, шагая проулками, тем ярче вставало передо мной милое и красивое лицо Екатерины Матвеевны, рождая в душе отчаяние одиночества. Наконец, я понял, что сделал глупость: надо жить — действовать: познакомиться поближе, встретиться — еще раз испытать судьбу: вдруг все будет иначе, и я все-таки найду в ней, филологе, родную душу. Профессиональная память уже связала ее с Катериной Островского, одела дымкой существа, способного любить, готового к самопожертвованию. Я засмеялся над собой, но резко повернул обратно, к школе.

Вновь поднялся на второй этаж, постучался в кабинет, открыл дверь. Она все сидела за столом, наклонив голову, волосы темной волной прикрыли ее.

— Можно? — спросил я несмело, но тут же овладел собой.

Екатерина Матвеевна удивилась, но улыбнулась так же приветливо и игриво, наверное, еще теплее, чем раньше.

— Входите, забыли что-нибудь?

Я вошел и сел за ученический стол перед ней:

— Извините, Екатерина Матвеевна… Я человек прямой и скажу вам откровенно: вы мне нравитесь. Я хотел бы с вами поближе познакомиться.

Она улыбнулась еще больше и теплее:

— Спасибо… но я замужем… у меня дети....

— А-а… ну, извините… я не знал.

— Но вы приходите, пожалуйста… я буду рада вам.

Я кивнул, простился и пошел к двери, но она опять повторила:

— Приходите… в любое время… я вечерами тоже в школе.

Я пообещал и ушел с чувством исполненного долга перед собой. Нет, замужняя женщина меня не устраивала: я снова вспомнил Варвару.

Начинался май, и я поехал в Казань на людей посмотреть, но себя показывать мне уже не хотелось. Зачем я ехал? Сам толком не знал, но не сидеть же весной в этой медведеевской «дыре» и переживать новые ужасы. Плыл на «Метеоре» и чувствовал, как холодно было за толстым окном среди бегущей волнами волжской воды. Унылые, однообразные, как моя жизнь, тянулись туманные берега, кое-где покрытые снегом. И зазвучали в голове и душе любимые мною песни:

Волга, Волга! Мать родная!

Волга, русская река!

Не видала ль ты подарка

От донского казака?

...........................................

Лучше в Волге мне быть,

Утопимому,

Чем на свете жить

Нелюбимому.

Но медленно всходило солнце, начинал рассеиваться белесый туман — все четче проступали очертания теперь уже далеких берегов. Со всех сторон раскидывалась волнующаяся ширь этой широкой и могучей реки, всегда незнакомой и всегда родной, как будто начинался новый отрезок моей жизни. Но вокруг было по-прежнему неприютно, как неприютно будет и в Казани, где меня никто не ждал. Я плыл в город, в котором столько перестрадал, в котором впервые понял, что нет на свете мук тяжелее любви, нет ужаснее разрыва с любимым человеком. Этим была дорога для меня Казань, но ныне я впервые был свободен от нее, потому что уже никого не любил, ехал в нее туристом, «гостем неприглашенным». Стоял на палубе, курил и видел, как в дальнем, дымчатом горизонте возникают знакомые, дорогие сердцу очертания моей жестокой, уже чужой родины.

Я ступил на родную землю. Рядом опять плескалась Волга, темная и сверкающая, всегда о чем-то рассказывающая. Казалось, все здесь было по-старому, обычно и знакомо, но в то же время и необычно, чуждо. Я шел по крепкой асфальтированной дороге речного порта, слева меня сопровождал знакомый ряд торговых киосков, потом вышел на портовую площадь, где и сейчас люди ожидали запоздавший троллейбус. Но все это виделось и каким-то необычным, удивительным, будто Медведеево разорвало мою жизнь надвое, как и меня самого. Повернул налево, к центру, прошел под большой аркой, нависшей над всей дорогой, ведущей к более знакомым местам, к площади Куйбышева. Долго шагал, пока не увидел трамвайный путь, сворачивающий направо, к дому и месту работы человека, поэта, с которым когда-то буйно прожигал свою молодость. Теперь я думал о нем как о чужом, дорога к нему не манила, как раньше, — лишь горечь почувствовал, когда город приоткрыл мне одну из страниц моего прошлого. Так я дошел до площади Куйбышева, и здесь, перед подземным переходом, меня окликнул женский голос:

— Саш, это ты?..

Я остановился и оглянулся. Передо мной стояла женщина, лицо которой было мне знакомо, когда-то давно я ее знал, но кто она, где мы встречались, уже не помнил. Но это ее не интересовало, она сразу спросила, не замечая моего замешательства:

— Ну, как ты живешь, Саш, где ты теперь?

Быстро вспыхнувшее желание поговорить, может быть, заново наладить отношения было подавлено одной мыслью, одним чувством: прошлое проклято, поэтому нечего вспоминать, выяснять. Я притворно задумчиво посмотрел на нее, сквозь нее и сказал:

— Извини, я спешу, потом как-нибудь поговорим.

И стал спускаться вниз, под землю, заметив, что в переходе стояли женщины и продавали подснежники.

Прошлое продолжало надвигаться на меня, когда я вышел на улицу Баумана, где студентом любил закусывать блинами и покупал пластинки с классической музыкой; прошлое надвигалось и вызывало тоску, когда поднимался наверх, к парку «Черное озеро», проходя мимо столь знакомого и любимого мною букинистического магазина.

Я долго гулял по парку, вспоминая, как в детстве часто бывал здесь с матерью и ее подругой Лорой. Они без умолку разговаривали между собой, а я всегда о чем-то думал. Сейчас парк будто замер, застыл в этом мгновении моего детства: вон, на той лавочке у озера, я сижу между ними и смотрю задумчиво на чуть рябившуюся воду. Напрасно пытались пробудить парк веселые статуи человечков и зверушек, причудливые лесенки и беседки, сделанные, как говорила вывеска, студентами инженерно-строительного института, — парк молчал в этом чистом сне моего детства. Но как много здесь лежало прошлогодних листьев, а голые, с чуть распустившимися листочками деревья тянулись к поглощенному туманом солнцу, вопрошая его о чем-то своем корявыми ветками, подрезанными неразумными людьми. Парк моего детства, парк безоблачных мгновений моей жизни, сейчас ты чем-то напоминаешь меня и мою судьбу.

Но вот, что-то сдвинулось во мне и вокруг: обходя озеро, среди одиноких скамеек, окружающих его, я увидел девушку. Она стояла около одной из них, где лежала ее сумка, и смотрелась в зеркало. Меня всегда привлекали одинокие люди — я остановился недалеко от нее и закурил. От тоски безысходной мне захотелось познакомиться с этой девушкой, просто погулять с ней, поговорить. Как всегда, в такие моменты мною овладевало шутливое настроение, к тому же фигурка девушки была стройная, юная, и это вдохновляло. Я подошел к ней:

— Извините, пожалуйста, не поможете ли вы мне разрешить один вопрос: что делать, если прошлое становится настоящим, а настоящее — будущим? Как тут быть?

Она обернулась. Это была миниатюрная, миловидная татарочка лет тридцати, с тонкими чертами лица. Она улыбнулась:

— А вы всем женщинам этот вопрос задаете?

— Нет, только вам и только в этом парке.

— Интересно… а как вы сами думаете?

— Вот не знаю, поэтому решил спросить у вас.

— Трудно ответить, уж очень непонятно.

— Ну, чтобы разъяснить, мне придется рассказать вам свою жизнь, а мне этого не хочется. Может быть, мы просто погуляем с вами: погода хорошая… Вы не заняты?

— Да… нет, не очень… А куда пойдем?

— А куда глаза глядят. Я давно в этом городе не был, вот и хочу погулять по нему, тем более, что я жил здесь с самого детства.

— Интересно… вы куда-нибудь уезжали?

— Да, я теперь здесь не живу.

— А где?

— В Медведеево. Бывали там?

— Бывала… это недалеко от Казани.

— Я бы не сказал, это далековато.

И мы пошли. Она была очень похожа на молодую девушку, и по фигуре, и по манерам, вела себя просто, хотя примитивно кокетничала. Скоро я узнал, что ее зовут Алсу, что работает она медиком лаборантом, и взял ее под руку. Алсу давно одинока, был у нее роман с мужчиной, который ее очень любил, но она не пошла за него, потому что в пятом колене у него были родственники-шизофренники, боялась родить ненормальных детей.

По улице Ленина мы подходили к Кремлю. Там, около памятника Мусе Джалилю, остановились и прошли немного вперед, до того места, где с холма открывался вид на Волгу и бескрайние поля и леса. Солнце светило ярко, молодо, по-весеннему, но словно сквозь дымку еще не совсем проснувшегося неба. Я сказал Алсу, что люблю Волгу и Мусу Джалиля за их силу и бунтарский дух, а про себя подумал: прав был Андрей Болконский: жизнь еще не кончена в тридцать один год, даже в мои тридцать семь. Обнял Алсу за талию — она не сопротивлялась, и я почувствовал, что город вдруг улыбнулся мне.

Затем мы шли по узкой дорожке вдоль крепостной кремлевской стены, волжские горизонты сопровождали нас, а внизу раскинулась родная Казань, которая вырастала, приближалась, встречала нас, пока мы постепенно спускались к ней. Я хорошо видел, как Алсу хотела семьи, детей: она была уже готовой невестой с однокомнатной кооперативной квартирой, которую ей заранее подарили родители, живущие в деревне. В свою очередь, я тоже кое-что рассказал о своем житии-бытии учителя. Теперь она с новым уважением смотрела на меня и сказала, что литературу любит и книги читает с интересом. Обнимая свою новую подругу, я шел и напевал себе сладкую песню: брось Медведеево, женись на Алсу и разрубишь многие проблемы. Главное: наконец-то у тебя будет свой дом и своя семья, без неродных детей и соседей. Может быть, тогда отстанут от тебя медведи, выпадет медвежья шкура и будешь ты жить как нормальный человек.

— Можно я вам… один нескромный вопрос задам? — несколько смущенно спросила Алсу.

— Давай, давай, не смущайся, — весело ответил я.

Она еще больше сконфузилась и спросила:

— Вы венерическими болезнями никогда не болели? Может быть, в роду у вас кто-нибудь болел?

— Нет, не болел, Алсу… и в роду никто не болел.

Да, подумал я, глубоко «девочка-медичка пашет», видно, слишком серьезно, навсегда хочет устроить свою семейную жизнь. Конечно, для первой встречи ее вопросы были нетактичны, как будто товар покупает, но тревога, опасения были вполне искренни, понятны и больше говорили о чистоте, детскости, чем о недостатке культуры. Вообще, вся она была какая-то ускользающая, вьющаяся, как змейка, тонкая, игривая, но в ней явно чувствовался жизненный опыт.

Мы еще долго гуляли, говорили о жизни, семье, литературе, о ребятах и учителях, и Алсу во многом со мной соглашалась, я чувствовал ее поддержку. «Девочка», как говорится, была правильная. С меня на сегодня было достаточно, я устал, и Алсу пошла меня провожать в Речной порт, на последний «Метеор».

Хорошо было, по-весеннему радостно. Прежняя тоска не ушла, она пряталась глубоко внутри, и я улыбался, шутил, острил, как будто забыл все свое прошлое. Это была неведомая свобода в возрождении духа и тела, тем более, что впереди меня ждал отпуск, целых два месяца.

«Метеор» долго не приходил, мы стояли на причале. Волга задумчиво плескалась у наших ног, и я полумашинально отвечал на вопросы Алсу, потому что вдруг ясно увидел, почувствовал сердцем, что по уровню развития мы с Алсу не пара. Это означает новые муки, страдания и, в конце концов, разрыв. Ужасный призрак бездомной, бродячей жизни вновь встал передо мной, тем более, что меня опять окружал тот самый город, с заброшенными домами и недостроенными зданиями, в которых я провел не одну ночь.

Как бы чувствуя мои мысли, Алсу спросила:

— Можно, я задам тебе один нескромный вопрос? Не обидишься?

— Нет, давай.

— Почему ты… с женой разошелся?

Как можно было ответить на этот вопрос? Сколько всего стояло за этим вопросом! Я нахмурился, немного смутился, но врать не хотел, что было бы кощунством:

— Я тебе ничего не скажу… мне неприятно об этом говорить.

— Ну, ладно… Ты извини, я не знала.

— Ничего, ничего.

Подошел мой «корабль» — Алсу дала свой рабочий телефон, и мы договорились встретиться через неделю.

Передо мной снова раскинулась матушка-Волга. Да, давно у меня не было женщины, но Алсу не возбуждала сильного желания, я отдыхал с ней. Она была проста и свежа, как весна, правда, порой смеялась Алсу как-то странно, ненормально, с высокой ноты, почти взвизгивая, и это, вместе с ее провинциально-кокетливыми глазками и улыбкой, казалось примитивным, но я убеждал себя, что в целом Алсу все-таки очень мила.

Когда я сошел с пристани, меня поразила тишина леса, через который лежал путь в Медведеево. Жизнь и смерть здесь мирно сосуществовали как одно целое, неразделимое и вечное. Приветливо шелестели под ногами прошлогодние листья, а новорожденные клейкие листочки изо всех сил тянулись к небу, к солнцу, проглядывавшим из-за ветвей деревьев. Сосны, в своей вечной темной зелени, мудро смотрели вверх и вокруг, как бы утверждая тот порядок жизни, при котором все повторяется и все обновляется. И у меня все повторяется: Варвара, Алсу и я: обе женщины стремятся замуж и поочередно встречают мужчину, который во всем разочаровался. Тихая, приятная грусть обволакивала меня: женись на Алсу, переезжай в Казань и создай нормальную семью, смирись и будь как все, тогда ты, как и они, может быть, не будешь видеть медведей в себе и людях, избавишься от медвежьих ужасов. Работай в школе и пиши диссертацию: вероятно, Алсу — твой единственный шанс на сравнительно нормальную жизнь, даже на выживание вообще. К черту любовь: этот ад не лучше встреч с «медведями»; к черту духовную гармонию и взаимопонимание: их нет в реальной жизни! Надо жить так, как живет этот лес, в единстве с самим собой и миром: «бытие определяет сознание»: стерпится-слюбится. Мудро, будто и в такт моим мыслям, и отрицая их, покачивались вершины сосен… Нет, «медведи» никогда не оставят меня в покое, и я сам давно уже «медведь», поэтому жизнь Алсу обязательно испорчу, хочу этого или нет. И все-таки сейчас, казалось, я был особенно далек от всего «медвежьего» в себе: от эгоизма, бездушия и разочарованности, мне так хотелось верить в новое, радостное, весеннее. Я смотрел на стремящиеся к заходящему солнцу юные листочки деревьев и чувствовал, как мешает, давит на меня незаметно выросшая медвежья шкура, как давит душу мысль, что «сладкий недуг угаснет пред» словом реальной жизни и опять останется только скука, пустота и вечная тоска.

Близился конец учебного года, но вечной грязи, неустроенности, лени, эгоизму и дикости, видимо, конца не будет. Ребята еще больше испортились, обленились, слабые «забивали» сильных своей серостью, хорошо учиться считалось чем-то позорным, недостойным. Да, на фоне этой «клоаки» Казань манила. В очередной раз убирая изуродованные книги за своими варварами, я с облегчением думал, что у меня теперь есть Алсу с квартирой, с ее городом, что она хорошая и простая женщина, которая с радостью пойдет за меня замуж. Поэтому и вот этот обгорелый, обшарпанный кабинет сейчас мне казался явлением временным, а не могилой, как раньше.

Через неделю я снова поехал в Казань. Город расцветал на глазах: каждое дерево красовалось свежей зеленью, трава густела, и я с каждым перекрестком узнавал родные места. Все было преображенным, будто навсегда очистилось от того зла, которое принесло мне, и выглядело привлекательным, даже возвышенным. Не начать ли все по-новому, ведь теперь я знаю людей, их бездушие и эгоизм и смогу оградить себя от них? Буду жить только для себя и своей семьи, без «друзей» и любовниц, работать в школе и закончу, наконец, диссертацию....

С Алсу мы встретились на площади Куйбышева, в самом центре казанской сутолоки, на кольце пешеходных и транспортных дорог. Я сразу увидел ее: она стояла около памятника Г. Тукаю и радостно улыбалась. Мы обнялись и влились в снующую, звенящую толпу, а навстречу нам во все лицо смеялось солнце. Мы опять пошли к Волге, а когда увидели ее, она улыбалась нам в сверкающих бликах солнечных лучей на волнах. Небо, лазурное, чистое, свободное, слилось с Волгой и раскрыло нам свои объятия. Я обнял Алсу так, как обнимала меня природа, и стал целовать ее простое, сияющее в смехе и солнечных лучах лицо. Она вдруг ответила поцелуем долгим и глубоким. Я прижал ее к себе и сразу ощутил взрослую, зрелую женщину: выпуклости груди и живота поразили меня, а тело было крепким и плотным. После следующего долгого поцелуя я взял такси, и мы поехали к ней домой.

Жила Алсу в белом высотном доме, окруженном зеленеющими, большими деревьями, в небольшой, уютной квартирке. После недолгих ласк я вошел в Алсу легко и свободно, а она обвила мое тело ногами и руками, слилась с ним полностью. Только душа моя была где-то не здесь, а как будто сверху смотрела на нас. Затем я с интересом гладил ее нежные и белые плечи, небольшие груди, стройные ноги — все казалось мне утонченным и изящным и, в этом смысле, необыкновенным.

Но, когда мы вышли на улицу, солнце уже не было таким радостным. Оно пряталось за длинные дома-коробки и светило в какой-то непонятной туманности. Вокруг словно все поблекло, исчезли сочные краски, но отчетливо слышался шум большого города, воскресающий что-то прежнее, неприятное, ненавистное. А как же мечты о семейной жизни, горько смеялся я над собой, а ведь так было хорошо?.. Почему такая пустота вокруг и во мне? О чем теперь с ней говорить, да и зачем? Ох, урод я, урод, зачем я только живу? А она полна надежд, радости… А я? Ох, урод! Тошнотворная пустота… как она всегда мучает меня!

Прощание в Речном порту было грустным. Алсу заискивающе смотрела на меня, нежно улыбалась, ласкалась, а я был молчалив, грустен и виновато улыбался.

— Ты хоть немножко меня любишь? — спрашивала она, заглядывая в мои глаза.

— Да, конечно… — как можно мягче старался ответить я и украдкой вздыхал.

— Тебе было хорошо со мной? — виновато спрашивала она и, как кошка, терлась головой о мою грудь.

— Да, конечно… — с трудом отвечал я и заставил себя обнять ее.

Она прижималась ко мне, трепещущая, ищущая сердечного ответа, взаимопонимания, хотя бы намека на любовь, а я был «медведем». И этот «медведь» нетерпеливо вглядывался вдаль по течению Волги: скоро ли покажется знакомый разлет крыльев «Метеора», который, разрезая волны, будет подходить к причалу, чтобы увезти меня прочь, в мою ужасную, одинокую и в этом смысле свободную жизнь среди изб, полей и лесов. Алсу чувствовала это и осторожно спрашивала:

— Домой рвешься, надоела я тебе?

— Нет, нет, что ты… — успокаивал я ее, а сам думал, что лгу, и еще думал, что, по-настоящему, больше всего я сам себе надоел, что если роман с Алсу можно прервать хоть сейчас, то роман с самим собой никогда не кончится.

Когда, наконец, я сошел на свой «корабль», спустился на нижнюю палубу, вошел в салон и сел в кресло, то почувствовал, что гору с себя скинул. Вновь в окне поползли унылые, однообразные волжские берега, зеленые, лысые, снежные, и на душе было тоскливо и муторно. Почему так часто близость между мужчиной и женщиной губит их взаимные добрые и прекрасные чувства? Почему после нее мне не о чем было говорить с Алсу, почему мне стало с нею так одиноко и пусто? Потому что я не отдал своего сердца, а насладился Алсу чисто внешне, «по медвежьи», и увидел за этим пустоту и прежнее свое одиночество. Спал с души солнечный флер, и наступило прежнее царство жестокой действительности. Понемногу картины обнаженного секса вставали в моей памяти, изгоняя неприятный осадок, но тоска не исчезала, а уходила далеко внутрь, на дно души. На ее место приходило состояние прострации, равнодушия и облегчения, что я снова один, вне соприкосновения с человеком. Проплывающие мимо, покрытые зеленью и деревьями берега Волги манили к себе, успокаивали: все равно, нет ничего лучше вас, думал я, все остальное временно, подло, ничтожно. Ничего нет лучше моей деревни, какого-никакого, но моего дома, хотя там наверняка меня ждет скорая и дикая смерть.

И вот, я опять поднимался в гору, шел лесом, вновь смотрел на вершины могучих сосен в окружении лиственных деревьев… Вершины раскачивались, а деревья шептали своими молодыми листочками, и я чувствовал грустную радость возвращения к самому себе. Да, вот эти сосны и деревья, эти тропинки, еще усыпанные прошлогодними листьями, это далекое небо и сияющее за его тучами солнце сейчас были главными атрибутами моей жизни, как будто я родился и вырос в лесу. Я шел и шел, но неожиданно волна целой симфонии запахов остановила меня. Они били фонтанами, аппетитнейшие, вкуснейшие, особенно около корней деревьев, и заставляли меня склоняться к земле и разрывать ее, искать их источники. Я находил никогда невиданные мною корешки, которые оказались очень лакомыми, со сладковатым привкусом, похожим на вкус меда. Но когда я неожиданно попробовал жирных червяков и нашел их тоже весьма приятными на вкус, то понял: дело плохо. И самое странное… ужасное было то, что я чувствовал, как добывал «пищу», и одновременно смотрел на себя со стороны, из-за висящих веток и листьев, за которые в испуге прятался. Да, я смотрел на самого себя, одетого в плащ и согнувшегося над землей, поедающего эти корешки и червей. Я видел, как он, я, высунутыми из рукавов лапами с длинными когтями очень ловко выковыривал из земли эту отвратительную «пищу» и подносил к вытянувшемуся вперед рту. И я закричал ему, себе, что было мочи: «Что, что ты делаешь?! Встань, распрямись, не кланяйся земле и червякам, не будь их рабом!!! Ты че-ло-век!!! Слышишь?!». И он, я, остановился. Я чувствовал, как тянет его, меня, к этим червякам, как тянет с непреложной необходимостью согнуться, поклониться им и той грязи, в которой они живут, как своей новой пище, как своей новой жизни… но он, я, не двинулся с места. Потом я медленно распрямился, прогнулся назад, выплюнул остатки червяков вместе с грязью, отер рот рукавом и продолжил свой путь домой, плюясь и кашляя.

Прошла почти неделя. Все радостнее оживал, расцветал мир вокруг, и я вдруг очень захотел вновь увидеть Алсу. Ее кокетливый, играющий голос по телефону взволновал меня, и я сказал, что приеду к ней завтра, сразу после уроков. По дороге с почты домой я почувствовал, что сильно захотел Алсу и обрадовался этому, но где-то в глубине сознания тяжелым камнем лежала иная мысль: «Душою мы друг другу чужды, да вряд ли есть родство души».

Когда я позвонил к ней, Алсу была уже дома. Тонкая, изящная, она прижалась ко мне, обвила своими нежными ручками, и мы опять слились в одно целое. А потом я восседал на высоком кресле, а Алсу, еще возбужденная, но удовлетворенная, сидела у меня на коленях, улыбалась, лаская мою волосатую грудь, полную медвежьих волос, которых она не видела.

— А я уж думала, что ты ко мне больше не приедешь, — ласково-шаловливо сказала она.

— Почему? — спросил я.

— Больно уж злой ты уехал в Медведеево.

— Не злой, а мрачный.

— Почему? Тебе было плохо со мной?

— Разве это было видно? Просто, у меня такой характер, мрачный от природы.

— Сложный же у тебя характер, — сказала она улыбаясь.

Затем мы пили чай, смотрели телевизор. Я расслабился, стало немного скучно и тоскливо. Все было по-домашнему, хотя Алсу выглядела довольно скованной. После этого я опять восседал на кресле, а она стояла рядом, прижав мою голову к груди, и гладила волосы. Светло было в нашем гнездышке, чему способствовали и светлые обои стен, и особенно солнце, такое же простое и светящееся, как Алсу.

— А что… если мне остаться у тебя, назвать тебя женою… и ничего больше не надо?.. — потягиваясь, бездумно спросил я.

— Оставайся… я не против, — ответила Алсу и хохотнула, как-то нелепо, почти взвизгивая.

— Детей растить, жену ласкать… — продолжал я, — ведь ты хорошая женщина, правда?

— Расти… ласкай, — уже нормально засмеялась она, обнимая меня, — кто тебе мешает?

— Да… мечты… мечты....

— Что ты какой-то… непонятный? — Алсу затормошила меня.

— А ты будешь меня любить? — полушутя-полусерьезно спросил я.

— Да я ноги тебе мыть каждый день буду, — ответила она. — Правда, я простая, необразованная, не то, что ты....

— А вдруг мы надоедим друг другу, и ты скажешь: пошел вон?

— Нет, не скажу, а уж из дома я тебя не выгоню.

Да, так она никогда бы не сделала, подумал я.

Алсу еще немного постояла передо мной и ушла мыть посуду, а по телевизору зазвучал один из моих любимых концертов В. А. Моцарта. Первые звуки оркестра болью воскресили прошлое: мы с товарищем, моим однокашником по университету, замерли с сигаретами в руках перед звучащей грамзаписью этого концерта в старенькой радиоле, а рядом стоит пианино с раскрытыми клавишами. Тут я заметил Алсу: она стояла около двери в комнату и тоже слушала. Видение прошлого пропало, а вместе с ним и боль, но музыка ушла от меня, хотя я слушал ее так же внимательно. Алсу стойко простояла всю первую часть концерта, а потом, когда началось медленное и необыкновенно задушевное Andante, доверчиво забралась ко мне на колени и свернулась кошечкой.

Проходил май, кончался учебный год. Я ездил в поле, работал с ребятами, коллегами, ездил в Казань, к Алсу, она тоже приезжала ко мне. И все это вместе с выставлением дутых троек дуракам и бездельникам становилось для меня привычным, обыденным, нормой жизни. Внутренне я протестовал, возмущался, но сопротивление глохло под исполнением этих своих «обязанностей». Только когда я творил — проводил урок, объяснял произведения Лермонтова в своей диссертации — чувствовал себя человеком, личностью, но во всех остальных случаях, даже в общении с Алсу, мое место начинал занимать исполнительный работник, раб окружающих условий и законов. Поэтому люди теряли для меня свои лица — я все меньше замечал их и все больше презирал. Но особенно презирал и ненавидел самого себя, того раба, ныне прочно поселившегося во мне.

И вот на фоне этой развивающейся духовной слепоты по отношению к людям я как-то особенно остро стал чувствовать запахи: передо мной открылся целый мир, в котором каждое существо пахло по-своему. У людей сквозь грубые запахи пищи и табака я чувствовал гнев, и он жег мои ноздри и глотку, как перец, а их радость вливалась в меня ощущением сладостной волны, душистой, как лимонад. Сладко, тошнотворно, вековечной сыростью и гниением пахли кирпичи в здании училища, и, что меня поразило, совершенно так же пах его директор. В цветущих полях я уже не видел праздника цвета и света, который видел раньше: медовые запахи трав смешивались с горечью полыни, а раздавленные ногой травинки и цветы будто взрывались в носу и глотке горечью, обжигая их. И все эти запахи, людей, предметов и природы, казалось, выражали одно непреходящее чувство: тоску.

Совсем по-особому пахла Алсу. Аромат нежных духов составлял единое целое с тонким, чистым, освежающим духом ее тела, волосы головы пахли чем-то девическим, еще детским — нюхать ее было одно удовольствие, очищающее душу.

Однажды утром, исполнив свои «обязанности» любовника и друга, я привычно уезжал от Алсу в Медведеево. В кассовом зале Речного порта я почувствовал беспросветное одиночество: пусто, одинокая кассирша в одинокой кассе и одинокий я с одиноким билетом в руках. Вдруг дверь приоткрылась, и в зал вошла красивая, но тоже одинокая женщина в сером плаще, которая, подойдя ближе, кивнула мне. Это была учительница русского языка и литературы Екатерина Матвеевна, я поздоровался и сразу почувствовал, как колыхнулся воздух: сначала свежий, а потом такой горький, что мне захотелось выйти из зала. Это был запах тоски, который ни с каким другим не спутаешь. Мне стало еще скучнее, и я поспешил выйти из зала.

Рядом была Волга, и я пошел бродить по пустынным дорожкам Речного порта. Свежести не было и здесь: одинокое негреющее солнце чуть поднималось над туманным горизонтом. Все вокруг выглядело разобщенным и поэтому тоже одиноким: застывшие киоски, и неподвижные деревья, и сиротливый прохожий, идущий вдали; казалось, сама Волга замирала и чуть катила свои мелкие волны. Чем дольше я стоял на причале, тем больше тосковал, погружаясь в окружающие меня тоску и одиночество разобщенного мира, в его горький запах, который ощущал не столько носом, сколько душой, всем своим существом.

Подошел «Метеор», и я вместе с другими пассажирами, будто против своей воли, спустился по крутой лестнице вниз, на кормовую палубу. Екатерина Матвеевна уже сидела на переднем сидении, прямо передо мной, и улыбалась. Что мне оставалось делать, как не улыбнуться и сесть рядом. Лишь на мгновение я почувствовал тягучий аромат ее горьковатых духов, потому что запахи лука и чеснока, молока и черного хлеба, перегара спиртного быстро заполняли салон. Чуть коснувшись плеча своей соседки, я ощутил мягкость и упругость ее тела и острый, солоновато-сладкий запах, заставивший меня повернуться к ней и обратить внимание на ее формы. У нее большая грудь, которая так подняла ткань плаща, что кнопкам трудно удерживать его застегнутым, одна отскочила. А как красиво плащ очерчивает ее изящные полные ноги, как круглы и обольстительны выглядывающие из-под него коленочки! А из самой глубины ее тела бьется ко мне запах женщины, самки, острый, зовущий, противиться которому невозможно. Поэтому всю дорогу до Медведеева я болтал с ней, как припа— дочный, нахально заигрывал и совсем потерял себя в хаосе слов и чувств. Наконец, договорились о встрече: она не ломалась, как тогда, в своей школе, а сама назначила место: на берегу красивого озера «Ключики».

На пристани Екатерину Матвеевну, по-видимому, встречал муж, худой, интеллигентный, с рыжеватой бородкой и усами. Я видел, как он с чувством обнял и поцеловал ее, и они уехали на стареньком автобусе.

А я опять пошел лесом и опять почувствовал под одеждой медвежью шкуру. Принюхивался, как медведь, к холодному весеннему ветру, наклонялся к подножьям стволов деревьев, к земле с молодой травой и еще оставшимися прошлогодними листьями — я хотел есть и искал пищу. Но какую? Корешки и червяков? После постоянных наклонов-поклонов я устал так, что машинально решил опереться на руки и продолжать путь с их помощью. С ужасом увидел, что на руках, оказывается, тоже можно ходить, как и на ногах, одновременно, и я не устаю, спина распрямляется, не болит, и я чувствую себя надежнее, увереннее на земле. Хорошо было так, по-медвежьи, как бы на четырех лапах, идти, принюхиваться, наслаждаться запахами и, главное, не испытывать проклятую тоску, потому что сейчас меня волновало лишь то, что надо найти пищу и затем — самку, а тащиться на свидание к Екатерине Матвеевне вовсе не хотелось. Если будет пища и самка, я хочу жить здесь, в лесу, а не тащиться в проклятое Богом общежитие и училище. А почему я так взъелся на медведеевцев, что для них главным были пища, развлечения, защищенность и покой? И для меня сейчас это главное.

Но я опять смотрел на себя со стороны, и не только с земли, но и с облаков, со всего неба, растворившего меня в себе:

— Нет, нет! — орал я на себя, идущего на четырех конечностях. — Не таков человек, не таковы медведеевцы: они все тоскуют по лучшей жизни, но слабы, унижены, невежественны и поэтому несчастны, страдают, но не понимают этого. Таковы твои коллеги, таковы и Варвара с Катей. А так тосковать и страдать может только человек, но ты, четвероногий, судишь их по-медвежьи, но медведь никогда не сможет понять человека!

И я бросился на себя с земли и неба, вошел в свои тело и душу, всей силой духа выпрямил себя из унизительной для человека медвежьей позы, поставил на ноги, вертикально. Только в этом положении я почувствовал себя самим собой, единым и неизменным: ноги твердо стояли на земле, грудь задышала полно и свободно, а голова гордо поднялась над землей. Сразу поднялся сильный ветер, он набрасывался на меня, как зверь, рвал одежду, сбивал с ног, а сосны, деревья буйно качали своими вершинами, будто протестуя против того, что я вновь стал человеком, отделился от леса.

Что я чувствовал на следующий день? Конечно, я еще раз победил себя, остался человеком, но ощущения победы не было. Вместе со мной проснулась старая, изнуряющая тоска, и в комнате пахло застаревшей, прогорклой горечью. И вот от этой тоски и горечи я поплелся на свидание с очередной женщиной, Катериной, на какое-то озеро с красивым и наивным названием «Ключики».

Солнце только начинало клониться к закату и сквозь недавно распустившиеся ветвистые кроны деревьев освещало темное озеро, живописно расположенное на дне большого и глубокого оврага. Я медленно спускался к нему сначала по пологой, а потом по крутой, петляющей между деревьев и кустов тропинке. Как ни старалось солнце заглянуть в его воды, как ни налетал на них свежий ветерок, озеро оставалось темным и неподвижным, тяжелая вода чуть серебрилась, чуть покрывалась рябью, что только подчеркивало невозмутимость и равнодушие озера к окружающей жизни. Чем ближе я спускался к нему, тем меньше видел света, тем меньше чувствовал запахов и звуков. Наконец, у самой воды мне стало как-то не по себе: что-то недоброе таилось в ней. Ветер стих, и вокруг не было ни одного живого существа, я даже жучка на земле не видел, а листья и трава застыли в мертвом оцепенении. Стал вглядываться в воду: ничего живого, зеленого, только прибрежные камни и песок, быстро сходящие в мрачную глубину. Дотронулся — вода была ледяной и потому мертвой, пальцы быстро коченели. Я распрямился: теперь вокруг не было даже запахов. Скрюченные, больные деревья с голыми ветками напомнили медвежью лощину, по которой я бродил, ночуя у Варвары. Мертвая, дикая пустота и скука — вот суть той «весны», которую недавно подарила мне жизнь, суть всех моих отношений с природой и людьми. Все кончилось, подведен итог этой «весны» здесь, в мертвом овраге, у мертвого озера. И я завыл от страшной тоски, заревел хриплым, медвежьим голосом, потому что я продолжал жить, волноваться и страдать, а вокруг меня и в моей душе уже прочно поселилась эта дикая скука, мертвящая пустота и сейчас схватили меня за горло. Потом, опустошенный, сидел на пустынном песке, курил и ждал Катерину.

Когда я вздохнул полной грудью и посмотрел вверх, то увидел сияющий надо мной край закатного солнца и светящиеся в его лучах юные листочки деревьев. Но на склонах оврага уже висела тьма, которая медленно окружала меня со всех сторон, подходя все ближе и ближе. И тут из неподвижной глади мертвого озера стали подниматься бесцветные, белесые струи, как из незримого фонтана. Они поднимались все выше и выше, соединялись между собой в водяные стены, пока не достали последних лучей уходящего солнца. Лучи преломились в мертвой воде, оживили ее радужными, переливающимися красками, и букеты дивных и свежих ароматов цветов и трав, взявшихся неведомо откуда, соединились с живой водой в чудесную симфонию цвета и запаха. Краски переливались в запахи, а запахи — в краски настолько ритмично и естественно, что душа откликнулась на них музыкой. В ритме звучащего радостного и мелодичного вальса, похожего на «Весенние голоса» И. Штрауса, водяные стены, «причудливые, как мечты», плавали, дрожали, исчезали и вновь возникали в разноцветных россыпях брызг. Я видел в них то распускающиеся бутоны роз, то белое поле только что распустившихся ромашек, то березы и дубы в бушующем вихре своих листьев. А затем я увидел картины своего детства: Волга, простирающаяся передо мною, и звуки «Баркаролы» Чайковского, звучащие из нашего дачного домика; лес, толстые стволы деревьев и мы с матерью, обиженные хозяевами дачи, обнимаем друг друга. Радужные свечения подсвечивали эти сменяющие друг друга картины, придавая каждой оттенки невиданной сказочности и задушевности.

Но заходило солнце, холодало, и радужный рай весны и воспоминаний терялся в безликих водяных стенах, опять таких же белесых, однообразных, но уже похожих на туман. Они несли в себе пустоту рождающего их мертвого озера, опадали и рушились, а оставшиеся от них клоки тумана расплывались по всему озеру, стремясь вновь стать его мертвой водой, слиться с ним. Несколько клоков начали сгущаться, соединяться и образовывать какую-то фигуру, которая стала приближаться ко мне, принимая очертания человека.

И тут я будто очнулся вместе с окружающим меня миром, миром глубокого оврага: передо мной стояла Екатерина Матвеевна в темном, переливающемся плаще, который почти сливался с обступающим сумраком. Мы поздоровались, и я особенно остро ощутил вокруг себя прежнюю мертвенную тишину. Прочь от нее, вверх, к последним лучам заходящего солнца!.. Катерина что-то говорила, улыбалась, но я не слышал, а быстро начал подниматься по узкой тропинке вверх. Она догнала меня, говорила, что ее ждет муж, что неудачно назначила нашу встречу, но я ничего не видел и не слышал, кроме гнавшей меня и безмолвно кричащей тьмы мертвого озера.

Через несколько дней на линейке ко мне подошла Марья Петровна и сказала, что через день я должен ехать в Казань на курсы повышения квалификации, которые продлятся месяц. Известие было приятным, сборы недолгими, и вот вновь однообразно потянулись за окном «Метеора» волжские берега.

Учебный год, наконец-то, кончился, и я, конечно, что-то дал моим ребятам. Уверен, что образ Семена Давыдова из «Поднятой целины» М. Шолохова оставил след в их душах: они хорошо, с чувством о нем говорили. Но надолго ли сохранится их впечатление? Возьмут ли они хоть частичку его любви к людям с собою в жизнь?.. А зачем? Чтобы потом страдать и мучиться из-за этой любви и остаться одинокими и непонятыми? Литература, искусство — коварные вещи для людей с душой: они ведут к действию во имя добра и любви, что в жизни никогда не остается безнаказанным. Нет, лучше они навсегда забудут обольстительные образы прекрасного и не превратят свою жизнь в медленную пытку.

Однообразные волжские берега постепенно перешли в землю Казани, которая тоже становилась однообразной: наступило лето, и здесь все словно застыло в одних положениях и движениях. Свежая зелень листьев и травы, пешеходы и машины, мои чувства и мысли, даже расспросы, разговоры, объятия, поцелуи, сама близость с Алсу — все установилось и не изменялось, не развивалось. А я… я уже несколько дней не состригал свои медвежьи волосы… просто было лень, ведь Алсу все равно их не чувствовала. Если б она знала, каков я на самом деле!.. Иногда вечерами, когда горел телевизор, когда звучала музыка, сопровождающая прогноз погоды после программы «Время», звуки переносили меня в прошлое, в окружение домашних, родных мне людей, в наш старый дом с пианино и стеллажами книг, и я удивлялся, что раньше это все у меня было. Но пропадало «милое видение», и, хотя я сидел в уютной квартирке, в мягком кресле, утопая в объятиях Алсу, тоска и скука опять хватали за горло, как там, около мертвого озера.

Утром я поехал в Дом учителя на занятия. И только покинул Алсу, ее дом, сразу залюбовался яркой зеленью, которая расцветала на гибких ветвях и перерастала в пышные кроны деревьев, как зарождающаяся симфония цвета, света, запаха и звука в сиянии солнца и шелесте листьев от порывов веселого ветра. Искренне жарко, от души светило солнце, мне стало спокойно и томительно грустно. После занятий пойду с Алсу в кино на какой-то фильм про любовь, а потом тихий, мирный, вкусный ужин, который она обещала приготовить к моему приходу, и… любовь.

Около Дома учителя толпился народ. Я зарегистрировался и пошел на лекцию по проблемам современного урока. Читал какой-то вузовский работник, и я с удивлением заметил, что вот уже двадцать минут он говорит совсем на другую тему. Кончилась лекция, его уважительно поблагодарили, но о современном уроке он так ничего и не сказал: вертелся около, говорил о проблемах образования вообще. Доверительно, уверенно сказал, что ныне тройки ставить вовсе необязательно, что можно ученика и со справкой выпустить, без аттестата, но все-таки главная вина за это лежит по-прежнему на учителе. Досадно и грустно.

Когда я вышел на перерыв, наткнулся на очередь за выпечкой, которую учителям продавали тут же, в фойе. Они после такой лекции, видимо, настолько проголодались, что пробиться к продавцу было невозможно. И тут я увидел ее… Екатерину Матвеевну…. Она тоже увидела меня и вся засветилась, особенно большие, темные глаза чудно сияли. Она подошла, но разговаривать с ней мне почему-то не хотелось: отвечал односложно, как и спрашивал. Она была красивой, но я от нее уже ничего не хотел, однако мне нравилось дразнить ее любопытство и чувствовать свою независимость. Она намекала на свидание, но я говорил, что занят: время свое посвящаю друзьям, у которых живу. В общем, вел себя, как медведь, но достойно. На следующей лекции мы сидели вместе, я даже конспектировал, но внимания на свою землячку почти не обращал. Через день она уже жаловалась, что все вечера проводит одна: или бродит по улицам, посещая кинотеатры, или сидит в общежитии. Я слушал ее и скучал, немного забавляясь моей игрой с ней.

Шло медленное время, которое ничего не изменяло ни вокруг меня, ни во мне самом, только курсы понемногу близились к концу, и впереди ждали меня «синие горы Кавказа». Минуло несколько дней, и сегодня Алсу, как всегда, приветливо встретила меня. На ужин меня ждала бутылка превосходного крепкого вина, и я рассказал подруге о своей любви к Кавказу, Лермонтову, музыке, почитал стихи. Под действием вина, я не думал о том, поняла меня Алсу или нет: мне просто был нужен собеседник, а не собака, которой часто исповедуются одинокие люди. Мы поговорили, а затем Алсу сказала, что завтра уезжает в деревню, к родителям, помочь им с огородом, извинилась, что не может пригласить меня, так как они люди старых правил, но попросила как-нибудь позвонить ей и дала телефон.

Итак, на какое-то время я был свободен и у меня была «своя» квартира. Шел на занятия, море запахов окружило меня, вверху весело сияло солнце, а в Доме учителя меня ждала хорошенькая Екатерина Матвеевна. Мы встретились, и я сразу почувствовал ее дух, властный, зовущий, увидел полную грудь и алые губы, поэтому немедля пригласил ее «к себе». Конечно, без предварительных прогулок при луне это было неэтично, но я был «медведь», и она, наверняка, тоже.

Вечером я долго ждал ее на лавочке, в центре, на Кольце, в сквере около памятника Г. Тукаю. Сидел и наслаждался людской слепотой: шерсть густо покрывала мои открытые руки, бурая, шелковистая, а ее не видели даже те, которые сидели со мной рядом. Боже, как они слепы: я для них обыкновенный, приличный мужчина, сидящий на лавочке, а для коллег на курсах учитель. А я зверь, для которого нет ничего святого, который вот сейчас собирается предать человека, не думая, что этот человек так скоро поверил в него, служит ему и, возможно, любит его.

Я прождал полчаса и с облегченным сердцем собрался уйти, как внезапно подкатило такси, и Екатерина Матвеевна, улыбающаяся, жгуче красивая, в белых брюках, облегающих ее полные, обольстительные ноги, вышла ко мне. Уже в автобусе я сильно хотел ее, особенно когда вдыхал ее запах, запах женской плоти и духов. Но глаза, глаза ее будто останавливали меня: они то играли и искрились, кокетничали, то грустно, презрительно застывали и блестели, большие, темные, глубокие, как у Лермонтова. В этот миг мне становилось стыдно, я презирал себя, но следующая волна игривости и кокетства заставляла забыть обо всем.

Легкую грусть и раскаяние почувствовал я, когда мы подходили к голубовато-светлому дому Алсу. Я пошел вперед, Катерина отстала на приличное расстояние, совсем как Варвара при подобном свидании, правда, там не было такой подлости. Когда вошел в знакомый подъезд, чувствуя себя вором, поразился царившей там темноте, хотя закатные лучи солнца еще освещали эту сторону дома. Мне стало не по себе, а грусть и раскаяние сильнее охватывали душу. С трудом нащупывал я ногами ступеньки, но, когда поднялся к квартире Алсу, увидел, что дверь ее… светится…. Это неяркое свечение огнем жгло мою душу, когда я вставлял ключ в замок, долго не попадая в скважину, еще сильнее жгло, когда попал и никак не мог повернуть, а потом и вытащить обратно. В страхе и муках я уже хотел звонить соседям, спросить инструмент, как вдруг ключ мягко повернулся и открыл дверь.

Я вошел, тяжело плюхнулся в любимое кресло и закурил, нервничая, раскаиваясь и понимая, что сейчас ничего изменить нельзя. Встал и зажег свет — меня окружила милая обстановка комнаты Алсу, где она так доверчиво обнимала меня, отдаваясь душой и телом, где она верила мне. Все здесь было освящено ее чистым чувством, оно и сейчас горело сквозь электрический свет нежно-голубым сиянием. Человек во мне, «медведе», не принимал этого свидания с Катериной, приказывал уйти, придумать что-нибудь или, лучше, сказать ей всю правду. Случайно я взглянул в зеркало, в котором мы с Алсу, обняв друг друга, выглядели довольно счастливой парой и любовались собой. Да, я скажу Екатерине правду: предать Алсу и себя я сейчас не могу. И лицо мое в зеркале изменилось: оно стало новое, просветленное, просветленное через боль и страдания, оставшиеся в складках вокруг рта и глаз. Я почувствовал одежду на голой коже и легкость: шкуры на мне не было. Стало хорошо: я пришел к самому себе, человеку.

Мягкий и мелодичный звонок прозвучал резко, как удар судьбы. Я открыл дверь: на пороге стояла Катерина и обворожительно, хотя и чуть ядовито, улыбалась своими ярко-красными, тонкими губами. Я пригласил ее в дом Алсу и, пока она проходила, понял и почувствовал, что теперь отказываться, прогонять ее вон, было бы не по-мужски, унизительно, глупо, к тому же я вновь ее захотел. Пока она ходила по комнате и осматривалась, вдыхал ее запах и представлял ее чудесное тело, которое обрисовывали белые брюки и красная, с бурыми полосками, блузка, тело, которое скоро станет моим. А потом долго сидел в кресле, тупо уставившись на белую дверь ванной, пока оттуда не вышла Катерина, подвязанная полотенцем Алсу. Она была похожа на девочку со своими открытыми, чуть полноватыми, нежными ногами и выглядела чистой, просветленной. Я достал бутылку сухого вина, купленную втридорога у какого-то прощелыги. Мы сели и начали пить и курить. Странно, но сейчас я почти ничего не помню из того, о чем мы говорили. Полотенце Алсу спускалось с Катерины, она его поддергивала, стесняясь, а свои нежные ножки протянула прямо передо мной. Глаза Кати светились, смеялись и звали, покатые, белые плечи плавно переходили в еще более белую, полную, красивую грудь, наполовину прикрытую полотенцем, и манили к себе.

— Здесь, по-моему, живет женщина, — хитро улыбаясь, сказала она.

— Мой друг, — ответил я, тоже улыбаясь.

Да, здесь живет Алсу, мелькнула мысль, и я вдруг опять почувствовал ее присутствие. Где-то там, внутри меня, человек ненавидел Катерину и меня самого… но она красивая, обольстительная, такая же учительница, как и я, чем-то близкая по духу и образу мыслей. Другой человек во мне презирал Алсу, простенькую, примитивную, которая уже начинала мне надоедать. Два человека, два чувства, две мысли боролись во мне и мешали отдаться страсти. Но с Кати все больше сползало полотенце — груди почти открылись и, наконец, поднялись над ним, победно и властно призывая меня к себе. Я встал, поднял Катю со стула, крепко обнял и стал целовать, сдергивая с нее полотенце Алсу. Но она отстранилась и сказала, что сейчас придет. Казалось, что дальше должно пойти как обычно: я вздохнул и начал разбирать постель. Снял покрывало, увидел простыни и… почувствовал… не увидел, а почувствовал под ними Алсу. Я будто застыл и душой, и телом, но тут Катя стыдливо-быстро подняла верхнюю, шмыгнула под нее, и Алсу исчезла. А я все стоял, смотрел и недоумевал, почему на ее постели, где все было так бело и светло в тихом сиянии луны, под ее простынею, теперь лежал чужой человек? Чистота осквернена, так было и всегда будет, не я это сделал первый, и не я буду последним, но сейчас чувствовал себя так, будто потерял что-то очень важное, может быть, себя самого. Я забрался под простыню и прижался к Кате — она отодвинулась и повернулась ко мне. Я стал ее целовать, но она не отвечала, а только легла на спину и, когда я опустился на нее, раздвинула ноги. Я попробовал ее взять и… не смог. Тогда она по-настоящему обняла меня, слилась с моим ртом в долгом поцелуе, тело ее напряглось, дыхание становилось жарким…. Волна страсти окатила меня и быстро отхлынула, напряжение, желание спадали, и я освободился от ее объятий. Лег рядом, а Катя повернулась ко мне и стала смотреть на меня, улыбаясь, но не презрительно, а вполне доброжелательно. Мы начали разговаривать, и ко мне опять возвращались тоска и скука. Я уже хотел закончить этот нелепый спектакль, как новая волна желания накатила на меня. Отбросил простыню, обнял Катю, всю такую белую и чистую в свете заглядывающей в окошко луны, и медленно стал гладить и целовать ее чудесное тело. Она так же медленно и нежно отвечала мне, и тут я почувствовал, что на мне быстро растет шерсть. Желание становилось инстинктом, потребностью одного тела: я лег на Катю и спокойно вошел в нее. И вот тогда, когда это сделал и посмотрел на нее, то весь онемел и похолодел: подо мной лежала не Катя… а я… я сам…. Я сам… с искаженным от ужаса и дикой боли лицом…. И только я себя такого увидел, только осознал, что это я, а не кто другой, как застонал от этой боли, которая почти парализовала и мое тело, и мою душу. Да, я одновременно находился в двух своих телах и одновременно видел и чувствовал себя и сверху, и снизу. Снизу я был обычный, белый, голый, без шерсти и застывшими глазами смотрел опять-таки на себя вверх, как я терял человеческий облик и становился медведем.

— Уйди!!! — орал я ему снизу. — Слезь, ты меня убиваешь!!

И в то же время, когда я взглянул на себя сверху, боль стала уходить под напором проявляющегося во мне медведя. Поэтому, когда я, внизу, настоящий, постепенно терял сознание, я, наверху, медвежий, смог более или менее спокойно отвечать ему, почти физически отталкивая его от себя, от его ощущения боли.

— Да, ты гибнешь, и я, в конце концов, погублю тебя, хотя, конечно, этого не желаю — мы оба знаем это. А зачем тебе, такому, жить? Что у тебя сейчас есть действительно ценное, ради чего тебе стоит жить? Училище, диссертация? Уродливые дети и никому не нужные мысли? Люди? Вокруг все «медведи», и я, в том числе, кругом один медвежий угол, со своими законами и обычаями — идти против них все равно, что идти против смерти. Ты долго жил в Казани, теперь живешь в Медвеедево — везде одно и то же: нет ни морали, ни нравственности, ни дружбы, ни любви: они существуют в ином, выдуманном мире, но в нашей жизни я их никогда не встречал, потому что все люди заражены медвежьей кровью. Заражен этой кровью и я, поэтому не способен любить и быть верным, поэтому только тоскую и скучаю и именно от этого в погоне за юбкой совершаю предательство. Но лучше быть «медведем» и находиться сверху, над тобой, и выжить, чем остаться человеком, как ты, и погибнуть. Разве не так? — сказал я ему, голенькому и чистому, и нажал на него.

Но нажимать было не на что: он лежал подо мной почти бездыханный, слишком беленький, слишком худенький, чтобы я мог даже почувствовать его.

— Смирись, — сказал я ему, — тебя просто нет, ты плод моего воображения, галлюцинация, порожденная больным мозгом, потому что в мире нет того, что ты защищаешь. Ты просто боль, которая мне совсем не нужна.

Тут я почувствовал его: он дернулся, наверняка, из последних сил и прохрипел:

— Не-ет, я е-есть… е-есть…. Ты меня не убье-ешь… потому что я-а челове-ек… и останусь и-им!

— Не убью я — убьют другие, — сказал я ему, — здесь люди не живут, а только «медведи», с которыми ты никогда не уживешься.

— Не-ет, — опять прохрипел «чистенький», — Алсу, Варвара — лю-юди….

Я еще крепче надавил на него:

— Почему же ты ушел от Варвары и собираешься уйти от Алсу? Кто из них любил или любит тебя и кого из них любил или любишь ты? А что в них есть? Чем они занимаются, чем интересуются? Есть ли в них что-нибудь похожее на твою любовь к школе и литературе, Лермонтову, ради которых ты живешь, на твою выстраданную духовную и душевную жизнь? Нет… потому что «чистота» их, которая, кстати, тоже относительна, — это пу-сто-та, не-ве-же-ство, и ты это понял уже давно, поэтому тебе скучно и с такими женщинами, поэтому ты вообще тоскуешь в жизни.

И «чистенький» пропал, испарился, а я опять увидел Катю под собой. Что теперь осталось в ее глазах, таких больших и лучистых, когда из нее испарился он, то есть я сам? Я присмотрелся: ничего, кроме похоти и азарта. Ну что ж, так проще, и я с силой стал «качать» Катерину, не испытывая никаких чувств, просто исполняя свой «медвежий» долг самца. И в тот момент, когда наступил мой «медвежий» оргазм и я почувствовал, что семя мощным потоком ринулось в Катю, вновь увидел под собой самого себя…. Чистое лицо, на котором не было ни кровинки, серое, плоское, будто искаженное последней мукой. Семя ринулось из меня, и содрогнулся мой двойник, а я, как не жалко мне было его, то есть самого себя, повинуясь слепому инстинкту зверя-медведя, не мог остановиться и отдал ему, себе, все накопленное во мне страстью и похотью. Он затих, и я уже не видел, не чувствовал его, все покрылось передо мной туманом. Я убил самого себя, все лучшее в себе, совсем не желая этого, а только повинуясь медвежьему инстинкту, — я убил в себе человека!.. Сейчас я не чувствовал и самого себя, но… лицо Кати передо мной, довольное, улыбающееся, почти счастливое: оно держало меня на грани действительности, не отпускало провалиться по ту сторону сознания. Я понял, что она снова лежала подо мной и теперь я хорошо удовлетворил ее. Постепенно приходил в себя и лег рядом, молча смотря в потолок.

Потом встал, закурил и осмотрелся. Ничего не изменилось в комнате Алсу: она по-прежнему была во всем, в каждой вещи, в свете луны, в светлом, беззвездном небе, во мне самом. Бездарно проходит эта ночь: казалось, это мстила Алсу, которая отдала всю себя, но взамен не получила ничего. Я поцеловал Катю, отвернулся и завалился спать.

Утром за окном так же светило ласковое солнце, дружно пели птицы, приветствуя начало нового дня жизни, только мы с Катей встали, как чужие, и поодиночке, как преступники, ушли из квартиры Алсу. На просьбу Кати о следующей встрече не сказал ничего определенного.

После занятий я позвонил Алсу, сказал, что в доме все в порядке, и она обещала приехать через три дня: надо докопать картошку. И вот: я снова одинок и в Казани: Катя ходила на занятия в другую аудиторию, она специализировалась по русскому языку, но ни ее, ни Алсу я видеть больше не хотел.

На следующий день доцент, кандидат филологических наук, преподаватель Казанского университета читал нам лекцию о значении литературы как искусства.

— Литература, как искусство, конечно, не воздействует так конкретно на человека, как, например… лекарство. Это не значит, что Сидор Иванович, отец вашего Алешки, изменится, изменится конкретно к лучшему под ее влиянием: влияние литературы общее, образное, а не прямое….

Передо мной, над кафедрой, возвышалась пухлая громада с маловыразительным, холеным лицом чиновника от литературы. Это был питомец кафедры и науки, со сползавшими овальными очками, маленьким носом и ртом, который почти затерялся в равномерно набухающих от его движения пухлых и обвисших щеках, переходящих в двойной подбородок. Он возвышался над всеми нами, как древний идол непререкаемого авторитета, и, казалось, для чиновника это было привычно и естественно.

Я давно ненавидел и презирал «ученый» мир чиновников от науки. Еще студентом сидел на заседаниях кафедры и видел, как льстят, унижаются, раболепствуют перед заведующим профессором преподаватели, даже те, кого я считал талантливыми. У меня кривилось лицо, и, по молодости, я не скрывал этого. Чаще всего «кис» на их лекциях: сухая академичность не увлекала, не будила ум — я их просто не мог слушать — читал книги, разговаривал, а то и сбегал. Уже тогда я знал, что большинство этих «ученых мужей» стали кандидатами, профессорами только благодаря способности составлять компиляции и усидчивости. Дядя мой, профессор философии, как-то признался моему отцу, что за всю свою жизнь не открыл ничего нового в этой науке, а лишь повторял чужое.

— Обломов был представителем разлагающейся крепостнической системы, — вещал с кафедры ученый муж, — Гончаров показал уходящий с арены истории тип русского помещика, беспомощного, слабого, никчемного во всех отношениях.

Презрение к Илье Ильичу, голубиной, чистой душе и умнице, вызвало во мне знакомый прилив бешенства. Я с трудом сдерживал себя, дожидаясь конца «лекции».

— Какие будут вопросы, коллеги? — затвержено спросил толстяк, закончив свое словоблудие и утирая пот со лба и нависших щек.

Я встал:

— Я с вами не согласен в двух вопросах…. Первое: я считаю, что искусство, литература всегда конкретно воздействуют на реального человека… всем строем своих образов, дум, чувств, ведь образ всегда конкретен, хотя и воплощает в себе социальный, нравственный, психологический тип определенной эпохи. Василия Теркина, например, многие солдаты считали реальным бойцом и спрашивали: с какой он роты, с какого взвода, вдохновлялись его жизнеутверждающими словами и героическим поведением, шли в атаку и добивались победы.

«Ученый муж» смотрел на меня и будто становился меньше: он чуть улыбался, покачивался, но уже не возвышался над нами со своей кафедры, а словно врастал в нее.

— Второе: я с вами не согласен, что Обломов — представитель загнивающего дворянства…. Это, прежде всего, человек, чистый, «как голубь», умеющий глубоко чувствовать, любить, умеющий верно оценить свое общественное положение. Всей своей личностью и поведением он отрицает современный ему общественный строй…. Он воплощает в себе своеобразный тип «лишнего» человека, идущий на смену Печорину… обреченный, как и он, этим строем на бездействие, но, в отличие от него, порабощенный своим бездействием в крайней степени…. И только в таком смысле он представитель дворянства.

Толстячок хотел что-то сказать, пожевал губами:

— Я и не собираюсь этого оспаривать… он, конечно, незаурядная личность.

— Но ведь вы говорили совершенно противоположное этому.

Толстячок опять помолчал, опять пожевал губами. Потом вдруг радостно улыбнулся:

— Это очень хорошо, что моя лекция вызвала дискуссию… я рад. Товарищи, у кого еще будут вопросы?

А-а, подлец, вместо того, чтобы честно признаться в своем непонимании произведения, вывернулся, подумал я, смотря на его расплывшуюся рожу.

Затем ко мне стали подходить учителя.

— Зря вы выступали: он все равно «прав».

— Вон, как ловко вывернулся….

— Разве нас кто-нибудь за людей считает….

— Ничего вы ему не докажете, — обратилась ко мне пожилая учительница, — но выступили вы правильно.

— Он же литературу не знает…. — ответил я.

— Это верно, но там, наверху, так не считают, и вы никому ничего не докажете.

Бедные вы мои, бедные, грустно подумал я, как же вас унизили, надругались над вами, что вы потеряли силу, гордость, желание защитить себя и свой предмет от высокопоставленных чиновников-невежд, как вы себя перестали уважать!

Грустный, потерянный шел я по казанским улицам. Светило солнце, но меня не грело, голубело прозрачное небо, но взгляд не привлекало. Меня охватило чувство усугубленного одиночества, ощущение какой-то потери. Я все шел и шел, машинально направляясь к центру, к площади Куйбышева, где когда-то так счастливо встретился с Алсу, и все большая пустота окружала меня, хотя прохожих заметно прибавилось. Вспомнил то мертвое озеро в овраге, тишину и пустоту, царившие там, и темную, мрачную глубину его воды. Но тогда в душе не было такой ужасающей пустоты и мертвенной скуки, а сейчас я видел машины, прохожих, их наряды, и они казались такими же бесцветными, белесыми, как водяные стены этого озера. Сдавалось, что улицы вели в какую-то сумрачную, мрачную глубину, вниз…. Да, я приближался к подземному переходу, и мне чудилось, что люди, машины, дома и стоящая справа церковь, высокая и величественная, превращенная в склад и торговый ларек, темнели сами по себе, отдельно от солнечных лучей, уменьшались. Уж не с ума ли я схожу от всего перевиданного и пережитого, ведь раздвоение личности, которое я недавно испытал, будучи с Катей, — первый признак шизофрении.

С тоски решил купить велосипед, тем более, что в Медведеево почти все на них ездят, и пошел обратно. Появилась цель, и стало немного веселее. Обошел несколько магазинов и нашел в одном три обычных «Дорожных» велосипеда. Каждый из них страдал каким-нибудь дефектом: у одного приводная шестерня скрипела, у второго руль не закреплялся, а у третьего тормоз не работал. Я попросил разрешения у продавцов собрать из них один, исправный. Они сначала не соглашались, но потом позвали своего главного, поговорили и согласились. После обеда я начал собирать своего зеленого железного коня. Сначала превратил велосипеды в кучу блоков и деталей, чем весьма напугал продавцов, но затем, ближе к закрытию магазина, собрал один, исправный во всех отношениях.

Велосипед был мощный, хотя и тяжелый, шел хорошо, и я с каждым поворотом педалей чувствовал, как освобождаются мои душа и тело, сливаются с плавным движением моей машины, разгоняя в стороны дома, улицы, прохожих. Кровь весело бежала по жилам, тело радовалось работе мышц, а ощущение скорости и опасности в водовороте машин наполняло меня новой энергией настоящей жизни.

Я решил найти недалекий от города уголок природы и покататься там вдоволь, любуясь привычными и дорогими сердцу пейзажами. По дороге заехал отдохнуть в сквер около памятника Г. Тукаю на той же площади Куйбышева. Сел на скамейку, закурил, рядом поставил своего железного коня и стал любоваться им. Добрая машина: простая в исполнении, с большими и мощными колесами, надежной цепью, с твердо закрепленными рулем и седлом, с отштампованной на подседельной раме фигурой скачущего оленя. Отныне она станет моим другом в странствиях и приключениях и уж никогда не подведет, не обманет, если я буду регулярно проверять затяжку ее болтов и гаек — славный конь.

Вдруг рядом раздался грудной, молодой женский голос, и я увидел Катю. Она снова была обольстительно хороша: сияющие, чуть подчерненные глаза, высокая грудь в облегающей белой кружевной блузке и полноватые, стройные ноги в обтягивающих белых брюках. Мы пересели на уединенную лавочку и закурили. Потом я стал целовать Катю, она отвечала тем же, и, естественно, оба захотели друг друга. Я взялся за велосипед, предложил ей сесть на багажник, и мы поехали на природу, чтобы там осуществить наше желание.

Сначала ехали дворами, затем по проезжей дороге. Но что-то было не так…. Конечно, обгоняющие нас водители, заметив блистающую, роскошную Катерину в паре со мной на новеньком, блестящем велосипеде, задавали нескромные вопросы, насмехались, но дело было в другом…. Я почему-то легко вертел педалями, хотя Катя была весьма тяжела, и чувствовал себя вместе с ней и велосипедом каким-то единым целым, чем-то механическим. Я почти не уставал, и она не удивлялась этому, а весело о чем-то болтала. Мы выехали на длинное шоссе, покрытое твердым щебнем, которое терялось в необозримых полях. Ноги работали, как будто их двигал мотор, и несли нас уже не по щебню, а по пыльному, твердому грунту сельской местности. Сначала проплывали мимо нас бело-желтые одноэтажные кирпичные дома, потом деревянные избы, но… почему-то все медленнее и медленнее, хотя я крутил педали с прежней скоростью. Меньше становилось людей и особенно машин, а затем как-то разом кончились и избы, и люди, и машины. Поля и поля, безмолвные и бескрайние, расстилались вокруг, поля пустые. Звучал только скрип велосипеда: тяжело катились колеса, и тяжело ходила цепь от движения моих ног к заднему колесу, на раме которого сидела Катя. Велосипед будто поглощал не только дорогу, но, вместе с нею, и эти бескрайние, застывшие, мертвые поля. Я ощущал, почти видел, как они проходят в мой мозг и душу, как застывают там, омертвляя их, оставляя только полнейшее безразличие и отчаяние. Я по-прежнему так же быстро крутил педали, колеса вертелись, но… мы не двигались, потому что ничто вокруг не двигалось, даже ветерка не было. Тем не менее, я продолжал работать ногами, велосипед скрипел, и мы тряслись, как на кочках и ухабах. Оглянулся на Катю — она все так же сидела на багажнике, но… тоже какая-то застывшая, словно неживая. Ее будто и не было в этом мире пустоты и смерти под серым, в неподвижных, сплошных тучах небом. Движение и жизнь здесь были только иллюзией, как в мертвом озере того оврага.

Я остановился — ничто не изменилось, лишь перестали бессмысленно крутиться педали и колеса, и я оперся дрожащей ногой на покрытую неподвижной пылью дорогу. Мозг бешено работал на холостом ходу, а сердце забивалось в клетке коченеющего тела…. И вот тут… тут я окончательно понял, что схожу с ума. Все, что есть во мне, забилось, затрепетало, как сердце, но я… спокойно, спокойно сошел с велосипеда, помог сойти Кате и взял ее за руку…. Но… я и не сходил с велосипеда, не помогал Кате, а по-прежнему сидел на нем, таком же мертвом, как и пыльная, без единой травинки дорога, на которой он стоял. Но… я видел себя и сходящим с велосипеда, помогающем Кате… то есть я был там и здесь… сознавал и чувствовал это одновременно. Мозг и тело мои будто разрывались, но почему-то жили, работали: я воспринимал, мыслил, двигался.

И вот, как бы повинуясь мощному инстинкту, мы пошли с Катей туда, в бескрайние и мертвые поля, зачем пошли — я смутно себе представлял. Но только мы сделали несколько шагов, как вдруг из-за туч блеснул первый луч солнца. Потом — другой, он уже мощно осветил желтую, жухлую траву, и я раскрыл рот: как я мог не видеть, что за каждой мертвой травинкой, листочком кучами росла изумрудная зелень. Она жила, тянулась к этому солнечному лучу и медленно одевала, превращала все поле в цветущий луг: я различал белые и желтые венчики ромашек и одуванчиков, кусты рябины и акаций. Раздвинув могучими лучами темное одеяло тяжелых туч, явилось солнце, и все затрепетало, оживилось под его теплыми лучами. Вдалеке вспорхнул жаворонок и стал медленно подниматься к этому солнцу, к раскрывающейся перед ним бескрайней, глубокой лазури лучистого неба. Он запел, остановившись в прозрачном воздухе и трепеща крылышками. Нет пустоты, жизнь вечна, думал я с восторгом, ничто ее не убьет, и как она прекрасна здесь, в этом месте, которое я вначале принял за пустыню! И как этот пейзаж напоминает места моего детства, «когда я жил душой с природой жизнию одной….».

Я обернулся к Кате: она тоже улыбалась, снова светились ее глаза — она была прекрасна, как цветок. Я спросил, нравятся ли ей эти нежные краски полей и неба, этот висящий в прозрачном мареве воздуха, трепещущий, как влюбленная душа, жаворонок. Глаза Кати лучились еще больше, она оперлась на меня и сказала: «Нравятся, но, знаешь, в Медведеево, прямо перед нашим окном, начинается поле, и таких жаворонков, и такое небо я вижу с утра до вечера, так что налюбовалась сполна, и они уже меня больше не трогают, как раньше». Она крепче сжала мою руку и заглянула в глаза — я понял, чего она хочет. Вдали я увидел несколько кустиков, повел туда Катю и взял ее, не раздевая, хорошо и крепко. Мы оба были довольны, почти счастливы, но я уже не мог любоваться расстилающимся передо мной во всю ширь полем, одетым желто-оранжевой пеленой закатных лучей, я шел обратно, на пыльную, мертвую дорогу, я шел к самому себе, издали грустно смотрящему на меня и Катю.

Я вернулся к самому себе и вновь увидел пустое и мертвое поле; темнеющее, обложенное тучами небо и на горизонте кровавую полосу заката.

Обратно мы ехали долго и трудно, как будто взяли с собой всю тяжелую пустоту полей и небес, по крайней мере, медвежьей шкуры на мне стало намного больше, и я начинал уставать крутить педали. Неожиданно на подъеме не смог повернуть колесо, на тормоз нажать не успел, и мы покатились назад, вниз, в овраг, падая и переворачиваясь вместе с нашим железным конем. Поднялись с большим трудом, а наш железный друг лежал в глубокой канаве, среди колючих веток кустов. Ободья обоих колес сильно погнулись, педали не вращались — мой новый конь погиб. Я постоял около него, взял насос, сумку с инструментами, и мы начали подниматься опять на эту пыльную и мертвую дорогу. Катя жалела, что мы сломали такую новую и хорошую машину, но никак не могла понять, почему я решил ее бросить.

Шло время, и мы продолжали встречаться на квартире Алсу, после занятий гуляли по Казани, и Катя не в первый раз призналась, что любит меня, но я знал, что это не так. Лукавя, я предложил ей бросить мужа и выйти за меня замуж, хотя и сам точно не знал, вполне ли я лукавил. Она помолчала и ответила, что сделала бы это не задумываясь, если бы жила одна. А у нее две дочери, однако с мужем ей плохо, он мало обращает на нее внимания, они даже спят отдельно, но девочки любят отца. Врешь, думал я, любила бы — пошла за мной на край света и девчонок своих за собой повела. Но ты не любишь: тебе только дьявольски скучно и тоскливо, как Варваре и, наверное, Алсу. Обида, презрение и злоба овладевали мной, когда я слушал эти признания в любви. Сейчас мы стояли около заднего окна троллейбуса, тряслись, и, чем дольше мы ехали вместе, тем скорее мне хотелось избавиться от Кати: тоска и скука все сильнее сдавливали сердце. Наконец, вышли на моей остановке, и Катя пошла меня провожать до дома Алсу.

— Ты не хочешь встретиться со своей женой, ведь ты в Казани? — спросила она.

— Нет. Я, если разрубил, то это навсегда. Ее для меня теперь не существует.

— Ты сильный человек, — сказала она.

И здесь она сказала не то.

До дома Алсу мы дошли молча. Чуть шелестели молодые листья деревьев в уже больших, блестяще зеленых кронах; на земле, вдоль стен высоких домов, расцветали кусты роз, тюльпанов и многих других цветов, названий которых я не знал. Здесь, в этом «саде» у дома Алсу, мы расстались.

Я вздохнул с облегчением, когда вошел в знакомый прохладный подъезд: меня опять окружили пустота и покой, но сейчас они были приятны. Пустота и покой меня встретили и в квартире Алсу, но вдруг я заметил ее сумку на стуле, ее платье висело на спинке, а в комнате были разбросаны ее вещи — хозяйка приехала. Внезапно раздался мелодичный звонок — открыл дверь: передо мной снова стояла Катя. Я удивился и испугался, а она, чуть улыбаясь, проговорила: «Выйди, мне нужно поговорить с тобой». Я замахал на нее руками, сказал, что хозяйка квартиры приехала, что она сейчас выйдет, и прочее…. Катя ушла, а я, весь дрожа, сел на стул. Почему я так унизительно перепугался? Что такого страшного могло произойти? Усмехнувшись, взял книгу и сел в свое «королевское» кресло.

— И тебе не надоело? — прозвучал хорошо знакомый голос со стороны.

Оглянулся — никого рядом не было….

— Ты на себя, в зеркало посмотри, — опять прозвучал этот голос.

В зеркале я увидел себя, сидящим в кресле, но… там я улыбался, улыбался презрительно, даже сардонически и… понимающе.

— Что мне надоело? — дрожащим, ослабевшим голосом спросил я.

— Пакости делать…. Вон, как ты дрожишь: меня боишься и Алсу боишься: вдруг пронюхает что-то и выпинет тебя, как паршивого кобеля.

— Нет, не кобель я….

— Да, это режет твой интеллигентно-утонченный слух, но правда, она всегда груба.

— Не всегда.

— Может быть… но сам смотри: Варвара надоела, Алсу надоела, а теперь и Катя тоже…. Вот сейчас ты как: очень ждешь Алсу, соскучился?

— Нет, не очень.

— «Не очень», да она так тебе надоела, что ты почти забыл ее: живешь с Катей у нее на квартире, как будто Алсу не существует, как будто она умерла… лишь иногда тебя чуть тревожит твоя «интеллигентная, учительская» совесть.

Я молчал.

— Ну и сколько времени так все может продолжаться? До гробовой доски? Женщины сменяются поочередно и параллельно, но нет никакого развития, движения вперед — только замкнутый круг: интерес, знакомство, секс и разлука: сердце и разум остаются пустыми, мертвыми.

— Да, ты прав, но я не могу иначе: я просто живой и не могу без женщин, любви….

— Где тут любовь, где тут жизнь? Ты обманываешь серьезных и красивых женщин, издеваешься над ними — и все тебе мало, подавай новых, — и опять то же самое…. Вот скажи: сможешь ли ты, такой, какой сейчас есть, полюбить женщину, посвятить ей свою жизнь, пожертвовать всем ради нее?

— Наверное, нет.

— А любимому делу? Вот, совсем недавно ты решил посвятить свою жизнь училищу, а что из этого вышло? Ты к нему охладел, даже возненавидел его.

— В сущности, да.

— Как охладел и к Лермонтову, над которым, хотя и продолжаешь работать, но без энтузиазма, без жертвенности, а больше от тоски, досады и скуки, теша себя радужной перспективой далекой защиты диссертации. Здесь важно то, что ныне без училища и Лермонтова ты прожить сможешь….

Я молчал.

— Значит, ни то, ни другое ты по-настоящему не любишь.

Я молчал и медленно опускал голову вниз. Глаза мои остановились на раскрытой странице книги, лежащей у меня на коленях:

И ненавидим мы, и любим мы случайно,

Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,

И царствует в душе какой-то холод тайный,

Когда огонь кипит в крови.

Вот твоя «медвежья» болезнь…. Это болезнь не только «века нынешнего», но и «века минувшего», «а как ее излечить — это уж Бог знает!». Думал я так, говорил ли, но в зеркале, вместо своего двойника, увидел раскрытую, с шевелящимися страницами, будто живую книгу Лермонтова. Почудилось, будто это он со мною говорил. А потом меня охватила жуткая пустота, сдавила, а в голове все звучали слова моего двойника как итог, как приговор моей жизни.

Вдруг заскрежетал замок, хлопнула дверь, и в прихожей зажегся свет, через некоторое время передо мной появилась Алсу. Она зажгла свет и в комнате, где я сидел, но чувствовалось, что была не в настроении, чем-то угнетена, хотя улыбалась и обняла меня приветливо. На душе стало теплее и легче. Потом я опять сидел и читал Лермонтова, а она долго готовила что-то на кухне. С удивлением я ощутил, что в комнате воцаряется какой-то противный, тошнотворный запах то ли подгорелого масла, то ли жира. Откуда он, я не понимал, неужели идет с кухни? Мне не хотелось верить в это, но иного объяснения я не находил. Прошел к Алсу:

— Что это ты варишь? Запах противный какой-то, ты не чувствуешь?

— Да нет ничего, что ты? — она удивленно и испуганно смотрела на меня.

— Как же нет, ведь дышать невозможно! — с раздражением воскликнул я.

— Откуда же запах: масло и жир у меня свежие, в холодильнике все время, — настаивала она с туповатой уверенностью.

— А сколько они лежали в этом холодильнике… все время, какое ты была у родителей? Откуда же они свежие?!

— Да нет же, они свежие, я их сама пробовала….

— И ты этого запаха не чувствуешь… совсем?!

— Нет, не чувствую….

Я вышел на балкон и всей грудью вдохнул вольного, свежего воздуха. Вечерело. Вдали горел невидимый за высокими домами закат: виднелись лишь его отсветы, нежного светло-розового цвета. И мне вдруг неудержимо захотелось назад, в Медведеево, в свою «берлогу», несмотря на все муки и ужасы, которые я там испытал. Вспомнил всю тамошнюю роскошь красок пленительных закатов над полями и лесом, чернеющим вдали, вечернюю красоту изб и проселочных дорог в прощальных лучах пламенеющего солнца, ширь и простор деревенской природы. А здесь что-то жестокое было в этих окружающих со всех сторон высотных домах-коробках, вытянувшихся вверх и похожих на солдат злой колдуньи Бастинды из мультфильма по сказке Волкова «Волшебник Изумрудного города». Они закрывали перед людьми мир, лишали их достаточного света солнца и воздуха, а самое главное — заслоняли красоту отступающей перед ними природы, без которой люди черствели душой в тюрьме этих тупых железобетонных глыб.

Подошла Алсу и склонилась рядом на перила. Она была грустна, выглядела уставшей, и мне стало жалко ее: я обнял ее за плечи.

— Ну, что с тобой? Ты обиделась на меня?

Алсу молчала.

— Ну что с тобой? Расскажи, не томи душу!

Она еще ниже опустила голову и сказала:

— А то… что сегодня я заходила на работу, а там меня ждала какая-то женщина… и она сказала… «Милая девочка, мне тебя жаль. Зря ты связалась с Оленевским: он тебе только голову крутит, а полюбить никогда не сможет, помучает и бросит. Уж я его знаю!».

Катька! — мелькнуло у меня в голове.

— А как она выглядела?

— Ну… волосы такие кудрявые, роста среднего….

— Лицо красивое?.. Шатенка?

— Кажется….

Катька, сейчас я был уверен, она, стерва, к тому же я ей как-то сказал, где работает Алсу. Бедная девочка заплакала. Я взял ее за плечи и повернул к себе лицом:

— Я знаю, кто эта стерва, знаю, поверь! А ты ей веришь?

— Не зна-аю…. — Алсу зашлась слезами.

Жалость к Алсу, ненависть и презрение к Катьке рвали мою душу, и я вновь обратился к Алсу:

— Поверь, поверь мне, что это неправда… ведь я не такой, а?!

— А откуда я зна-аю!.. — она плакала по-детски, беспомощно, отчаянно, навзрыд, вся растерянная и обессиленная.

Кое-как мне удалось ее успокоить, а в ответ она «напоила» меня корвалолом, сунула под язык валидол, затем положила мою голову себе на колени и начала гладить, шептать что-то ласковое. Потом мы оба посмотрели в зеркало, улыбнулись друг другу, но мое отражение искривилось, и опять на его губах появилась сардоническая усмешка: «Врешь, «такой» ты, «такой», — сказал я оттуда себе.

На следующий день я уехал в Медведеево оформить отпуск и получить деньги. Через два дня должно быть свидание с Катей: ее занятия кончались позже. Долго ждал я ее в своем сквере на площади Куйбышева, но она так и не пришла: чует кошка, чье мясо съела.

Отношения с Алсу разваливались на глазах — пустота в душе моей увеличивалась. Алсу это чувствовала, но честно, по-собачьи преданно служила мне: кормила, обстирывала, обглаживала. Спать с ней я уже не хотел, да и тела ее сквозь медвежью шерсть не чувствовал. Она и с этим примирилась, а мне было вдвойне стыдно. По-прежнему теплая, приветливая со мной, она и сейчас бросала свою работу на кухне, когда я слушал по телевизору классическую музыку, и стояла рядом, а мне теперь это было неприятно. И этот запах, отвратительно тошнотворный, выворачивающий тело и душу наизнанку, когда она готовила на кухне, продолжал донимать меня. Почему запах пищи был такой мерзкий и почему его не чувствовала Алсу?

Близился мой отъезд на Кавказ. О Катерине я ныне думал с отвращением и злобой, но, когда отбрасывал эмоции, плохо верилось, что она способна на такую подлость. Хотя женщина, и не любящая мужчину, если знает, что он с другой, ревнует и способна на многое.

Началось лето, начало июня, и я брел по пыльным и душным улицам, среди мелькающих прохожих и надвигающихся на меня домов. Проходя мимо грязных дворов, я почувствовал точно тот же отвратительный запах, которым дышал в квартире Алсу. Неужели жители этих домов, как и Алсу, тоже не чувствуют его… или привыкли настолько, что уже не замечают?

Я встретил Катю, когда выходил из книжного магазина. Она, как всегда, раскрыла свои большие, красивые глаза, и они заискрились.

— Здравствуй, — спокойно сказал я и ничуть не взволновался.

— Здравствуй, — ответила она и улыбнулась, а глаза ее еще больше засветились.

— Я в отпуске… вот ищу хорошую книгу.

— Пойдем, погуляем….

— Пойдем…. А ты почему на свидание не пришла?

— А-а… извини, муж приезжал.

— Недавно мне Алсу сказала, что приходила к ней женщина, похожая на тебя, и говорила обо мне гадости.

— Разве Алсу меня видела?

— Я ей тебя описал.

— Нет, это была не я, ко мне муж приезжал.

Ни растерянности, ни замешательства в Кате я не заметил, лишь голос понизился. Помолчали, она заговорила первой:

— Я завтра уезжаю, у нас занятия кончились.

— Как отпуск будешь проводить?

— Поеду на юг, перед этим к маме заеду, в деревню.

— А далеко мама?

— В Лаишево. Скучно там.

— На юге будешь одна?

— Наверное, у мужа отпуск осенью.

Расстались мы без малейшей любви и сожаления, лишь на душе у меня и, как я видел, у Кати было тоскливо и пусто.

Да, все, что было со мною за этот учебный год, двигалось по кругу того мертвого озера, которое я видел в Медведеево. Все красоты и обольщения, какими я любовался в его радужных водяных стенах, были ненастоящими, иллюзорными, таковы они были и в женщинах, с которыми я общался. Потому что все было пронизано тяжелой пустотой мертвого озера как их душ, так и моей собственной.

 

……………………………………………………………………………………

 

Стоял чудесный зимний день, а я через три дня уезжаю в Дом престарелых и инвалидов, в Чистополь. Уезжаю, примирившись со всем и со всеми, стараясь желать обидевшим меня людям только добра.

Круг мертвого озера… он мучает и меня: я опять холостой, одинокий, как был до Ирины, в ней потеряв самого близкого человека, как потерял когда-то мать. И в остальном: рвешься к настоящему делу, дружбе, любви, а жизнь отбрасывает тебя снова и снова — и ты опять сидишь у разбитого корыта. И нельзя выйти из этого круга, пока остаешься человеком, со всеми его желаниями и стремлениями.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль