Накладные ресницы приклеились только с третьей попытки. «Наверное, та, из чьих волос их сделали, была очень упрямой» — подумала Виталина, разглядывая себя в зеркале. К этому отражению — длинноволосой блондинке со сдвинутыми на лоб тёмными очками и в несуразном платье от ключиц до щиколоток — она уже привыкла. Точнее, не то чтобы привыкла — оно никогда и не вызывало у неё неприятия. Голубоглазая пацанка с рыжей стрижкой, в бриджах и мужской рубашке была настолько же Виталиной Сергеевной Котиковой, насколько отражавшаяся сейчас в зеркале девушка из глянцевого журнала — то есть, на сто процентов и ещё чуть-чуть. Жаль только, веснушек теперь не видно под слоем тонального крема — Витьке они очень нравились. При мысли о том, что или кто нравился Витьке, девушка поймала собственный взгляд в зеркале, и вместе с ним мысль: если бы она вовремя догадалась — ничего бы не было. Передёрнулась: слово «ничего» очень пугало её в последние три месяца. Ничего бы не было, если бы она вовремя не догадалась — вот тут уж точно бы, такое ничего, что мало не покажется. Если Бог есть, то слава Ему, что ей не спалось той летней белой ночью в Озерках.
Перевела взгляд на часы и схватилась за голову почти буквально: хватит размышлять, а то к Витьке опоздает! Тем более, с ним и размышляется легче. Виталина надвинула тёмные очки на глаза и решительно отперла входную дверь.
Нет, тёзками они не были, его полностью звали Виктор, а не Виталий. Ребята чуть ли не с рождения жили в одном подъезде, даже на одной лестничной клетке, учились в параллельных классах и лето проводили на соседних дачных участках в селе с красивым названием Троицкое-Озерки, которого не было ни на одной из известных Виталине карт, но которое тем не менее обнимало своими огородами и яблонево-грушевыми садами излучину безымянной речки. Озёра, в честь которых село получило вторую часть своего названия, правда, пересохли ещё в двадцатые годы — так активно жители пустили их на орошение всё тех же фруктовых садов; зато старая церковь, тоже нашедшая своё отражение в имени села, по-прежнему белела издали прочной кладкой каменных стен. Правда, до недавних пор здание использовалось под клуб, и перебравшийся в Озерки отец Арсений с матушкой Любой день и ночь трудились не покладая рук, то и дело извлекая из-под шатких половиц то бычок, то шприц с отломанной иголкой, а то осколок зелёного бутылочного стекла (через такое же двое Витек, как их звала за глаза вся округа, однажды пытались с веранды чьего-то из их домов разглядеть солнечное затмение. Очень даже можно, между прочим!), поэтому всё никак не могли решиться освятить храм — надо было сначала полностью очистить помещение от «скверны бесовския», как говорил отец Арсений в шутку, но всегда с тяжёлым вздохом — «скверны» и правда было немеряно. Когда бычки, по счастью, попадаться почти перестали, как сорняки полезла другая беда — изделия деревообрабатывающей промышленности. Род Hevea, семейство молочайные. Основной источник природного каучука, кто не знает.
«Сначала к Витьке, потом к юристу». Виталина рассеянно улыбнулась собранию пенсионерок у подъезда.
— Здравствуйте. — Улыбка получилась даже искренней.
— Здравствуй, — процедила сквозь зубы Клавдия Александровна с потрясающе сиреневыми волосами (чернила поверх седины — классика жанра из серии «кому за шестьдесят»). И с силой вдохнула никотин, отчего кончик сигареты загорелся чуть ярче. Виталина вздрогнула совсем не от её интонации. И вовсе не от прожирающего до кости взгляда, а именно от этой вспышки. Ничего, пройдёт время, и она разучится бояться огня. Но не сейчас — сейчас ещё рано. Прошло всего три месяца, а для фобий это совсем не срок.
Взяв себя в руки и убедившись, что остальные тётушки даже и не думали отвечать на её приветствие (впрочем, это мало её заботило), Виталина невозмутимо двинулась дальше. У неё сегодня ещё много дел. «Сначала к Витьке, потом к юристу. Ещё надо бы с папой посоветоваться, но это вечером, когда он придёт с работы».
— Витка-то наша совсем от рук отбилась! — довольно громко, как будто нарочно, чтобы отбившаяся от рук услышала и одумалась, пробурчала Клавдия Александровна, выдыхая сизые клубы, как ведьма из японского мультфильма «Унесённые призраками».
— А она когда-нибудь к ним прибивалась?! — хмыкнула в ответ длинная и тощая, как жердь, Зоя Егоровна с нездорово землистым цветом некрасивого лица. — Лет с десяти, небось, всё в брюках да с содранными локтями и коленками, как пацанёнок. Да ещё снюхалась с этим алкашом… Лидкиным-то...
— Постыдилась бы, Егоровна, Витька хороший мальчик, — вставила со своего места до сих пор молчавшая Юлька-продавщица (другого названия у неё, видимо, не было).
— Да ну ладно, хороший он… С пятнадцати лет не просыхает! Уже сколько получается? Четыре года...
— Посмотрела б я на тебя, если бы у тебя родители померли! — продолжала защищать мальчика Юлька.
— И померли оба, Царствие им Небесное! — Зоя Егоровна мелко, но уверенно перекрестилась три раза, подняв глаза к нему. — И ничего, живая ведь, как видишь, не спилась.
На улице было солнечно, несмотря на то, что начинался октябрь. Деревья ещё стояли в полном жёлтом, красном и коричневом убранстве, и только под ветром изредка роняли по одному-два листочка. Пряно пахло прелым листом — Виталина любила этот запах, пожалуй, больше всего на свете, потому что так пахли Витькины волосы — когда-то. И цвет даже такой же — коричневый. Не каштановый, как любят писать в сентиментальных романах — а именно такой — цвет прелого листа, за долгую зиму превращающегося в сеточку из мельчайших прожилок удивительной красоты. Кажется, этот цвет и называется русым.
Глянула на небо сквозь тёмные стёкла очков — так менее красиво, потому что теряется ослепительная синева, но по-другому сейчас никак нельзя — глаза ещё не полностью восстановились, им вредно смотреть на всё слишком яркое. Засмеялась: как всё чуднó, оказывается, бывает в жизни. Живёшь с человеком бок-о-бок все девятнадцать лет, круглый год, гоняете вместе на великах, лазаете по деревьям, летом в деревне объедаете малину с разных сторон одного куста, выросшего аккурат между участками — и как будто его уже и не замечаешь. Тень, второе я, можно сказать, брат-близнец (они и правда похожи — оба в мелких веснушках, с бледной кожей. Только она совсем рыжая, а он потемнее, и глаза светло-карие, как плохо заваренный чай). Лучший друг — это такое понятие, которое люди используют, когда боятся признаться себе, что любят этого человека больше всего на свете. Теперь-то Виталина это прекрасно понимает. Не бывает на свете ни дружбы, ни влюблённости — есть только одна, огромная и настоящая, как небо над головой или как тот же куст, полный душистых ягод, от которых потом ещё полдня обсасываешь руки — любовь. Просто люди глупые, вот они и называют её по-разному: когда это просто симпатия — дружбой, когда примешивается плотское влечение — влюблённостью, когда изо всех сил не хочется этого чувствовать, но ничего не можешь с собой поделать — ненавистью. А на самом деле это всё и есть любовь, а вздохи под луной и сердечки на запотевшем окне — это бред из сопливых романчиков, от которых, наверное, Клавдия Александровна с присными получает большое удовольствие. И, хотя после той истории Вита, кажется, окончательно перестала быть сентиментальной, ей стало грустно от того, что она очень долго ещё не уткнётся носом в Витькины волосы. Интересно, как они будут пахнуть, когда отрастут? Только бы в них не было запаха гари.
В автобусе люди косились на девушку как-то неодобрительно. « — И чего вас всех в готы тянет?!» — буркнула бабулька, которой Виталина уступила место. Вита, кстати, так и не поняла, что это о ней — настолько она-такая не ассоциировалось у себя самой с готами. Бабулька читала какую-то книжку в потёртой обложке. Сверху девушка разглядела старинные буквы — церковнославянские, что ли? Чуднó — читает молитвенник, а боится готов… Выходя из автобуса, Виталина совершенно случайно — честное слово — наступила ей на ногу.
— Дура пергидрольная! — крикнула бабулька ей вслед.
Нет-нет, Вита, конечно, прекрасно всё слышала — и реплику этой бабульки, и недовольное бурчание Клавдии Александровны и Зои Егоровны. Она просто не понимала, что это про неё, недоумённо вскидывая тоненькие ниточки нарисованных бровей. Бывает такое, что слышишь ушами, но никак не можешь взять в толк, что говорят о тебе или о ком-то тебе знакомом — так не стыкуется одно с другим. Да если бы даже и понимала — что она могла бы ответить всем этим людям? Что мальчики — существа очень слабые, и что может быть с каждым?.. Что, видимо, есть на свете Бог, потому что страшные вещи и лечатся вот так — страшно и очень больно, и что эти страшные вещи, на самом деле, совершенно не повод, чтобы бросать человека?.. Да вряд ли поймут. Если бы такое описала Донцова или показали в сериале — тогда да, тогда действительно страшно. Впрочем, скорее всего, нет, они думают наоборот: вот, спасли человека из огня только чудом — и глядишь, в следующей серии или главе он уже живой и здоровый. И никому же не объяснишь, что в жизни на восстановление от таких ожогов уходят иногда годы боли. Что и этих лет могло бы не быть — могло бы не быть ничего. Для них это просто строчка в социальной рекламе — «проверьте, не оставили ли вы непогашенную сигарету» — бесстрастные буковки синим по белому (ну, или наоборот). Что иногда такие нечеловеческие страдания нужны, наверное, только для того, чтобы ты мог осознать, что по-настоящему любишь.
Дежурная на вахте — или как там это называется в больнице? — её сразу узнала. Хотела сонным голосом напомнить: «двадцать четвёртая палата» — но Вита проскользнула мимо неё раньше, чем дежурная успела открыть рот.
Двадцать четвёртая. Второй этаж, левое крыло, последняя «мужская» палата на этаже — дальше всё девичьи. Постучаться на всякий случай, по привычке — на самом деле она почти знает, что всех остальных уже выписали.
У единственной занятой койки сидел человек в белом халате. На стук и звук шагов он обернулся, встал — высоченный, почти два метра ростом. Молодой. Небольшая бородка, густые волнистые волосы, потрясающе добрые глаза — почему-то такому человеку хотелось сразу рассказать всё. Вообще всё — и про пьянку у соседа по даче, когда Витька явно перебрал лишнего (в чём-то Зоя Егоровна была права — если не с пятнадцати лет, то с шестнадцати точно «не просыхал»), и про заплетающееся признание в любви, перемежаемое характерной водочной икотой, и про её — такие пренебрежительные — слова: «ты проспись сначала, а там поговорим!», и о том, о чём хотелось забыть изо всех сил, и о чём напоминала каждая сигарета и вообще огонь — даже строительная сварка — о яркой вспышке в белой ночи, которая оказалась полыхающим соседским домом. А вот о чём Виталина не может рассказать — так это о том, как она выскочила из своего дома, перемахнула через забор, как ворвалась в старый соседский дом… Ей, может, и хотелось бы рассказать и об этом, но она ничего не помнит. Это всегда так — когда очень страшно, ты действуешь спонтанно и потом не помнишь, как это произошло. Это организм включает инстинкт самосохранения.
Зато кое-что она помнила хорошо. Например, то, каким лёгким показался ей тогда взваленный на плечи сонно-пьяный Витька. Кажется, он был без сознания. Он и всегда был щуплым и жилистым — «кожа да кости», как говорили бабки на лавочке — но, вытаскивая друга из охваченного пламенем дома, Вита почувствовала другую лёгкость, почти невесомость — лёгкость ускользающего человека. Когда ты понимаешь, что здесь его держит только тоненькая ниточка или даже лучик жизни, а всё остальное естество уже рвётся туда, вслед за искрами этого огня. И вот тогда хочется схватить, схватить крепче, сильнее, и в то же время, нежнее, чтобы эту ниточку не порвать — схватить и унести с собой как можно дальше.
Потом — снова провал. Кажется, Вита тоже потеряла сознание. Но главное, что они оба были уже у неё дома. Потом пришли какие-то люди, стали тушить пепелище, осмотрели Витьку, забрали его в больницу (ожог шестидесяти пяти процентов тела — это вам не хухры-мухры!), всё как в тумане… Её тоже забрали, но ненадолго — больших ожогов не было. Только волосы, ресницы и брови — дотла. И на теле совсем немного — когда она ногой выбивала полыхающую дверь, сбивала с Витьки огонь голыми руками и рубашкой, она обо что-то обожглась, но даже не почувствовала боли. Ну, и голова, и лицо немного. Придётся теперь носить длинные платья и парик, пока ожоги окончательно не заживут. А ещё с её кожей произошла какая-то странная мутация — она теперь стала гораздо быстрее обгорать на солнце, без промежуточной стадии приятного шоколадного загара — сразу докрасна. И любимые Витей веснушки моментально превращались в красные пятна. Придётся теперь всю жизнь солнцезащитным кремом мазаться и брови рисовать. Но это всё такие мелочи, что и говорить не стоит.
Когда она пришла сюда в первый раз, она тоже встретила этого доктора. Он так же сидел у койки, на которой лежало что-то перебинтованное, но поднялся ей навстречу и сразу с порога спросил без приветствия:
— Вы Лина?
Девушка тогда улыбнулась: так её звал только Витька. Живой, значит, и рассказал.
— Да, я Лина.
— Тогда Вы нам можете очень помочь. — Доктор понизил голос и продолжил:
— Дело плохо. Приходит в себя на пару минут, чуть не криком кричит «где Лина?», потом затихает, начинает что-то шептать — так тихо, что я не могу разобрать слов — и снова теряет сознание. Пару раз видел у него в глазах слёзы. А вчера, когда сознание вернулось на чуть более длительный срок, мне удалось с ним немножко поговорить.
— Что он сказал? — перебила Виталина нетерпеливо.
— Он вообще сейчас говорит отрывками. Больше — тяжело. Но, насколько понял я и Софья Никитична, он не верит, что Вы живы. Он думает, что мы говорим ему это из жалости, только чтобы утешить. Он может выжить — мы делаем всё возможное — но не хочет. И в этом вся проблема.
Как Виталине удалось сдержать крик, неизвестно. Наверное, она просто не хотела пугать остальных пациентов двадцать четвёртой палаты, да и всего ожогового отделения. Но она моментально кинулась к больничной койке, присела на край. Долго вглядывалась в то, что лежало перед ней. Закрытые глаза, тоже без ресниц, острый нос и красивый, мальчишески уверенный и тонкий контур рта — в узеньком ромбовидном проёме посреди бинтов. Плакать было нельзя. Да, если и хотелось, то только от радости, потому что где-то там, под слоями бинта, стучит жизнь. Слабенько, тихо, но бьётся — а значит, всё остальное совершенно не страшно.
— Без сознания? — спросила Вита почти даже не испуганно. Скорее, по-деловому.
— Нет. На этот раз просто спит.
Прошло, наверное, полчаса; может, больше — Виталина не считала. Но глаза вдруг открылись. Долго, как будто не видя, вглядывались в пространство. Потом — еле слышный, как дуновение ветра, голос:
— Лина?
— Я.
Уголки губ пытаются поползти вверх, но вместо этого кривятся от непрошеной боли и возвращаются в исходное положение. Дальше — спокойно, с готовностью и с охотой:
— Что, уже пора?
И вот этой-то покорности и охоты нервы и не выдержали:
— Чтобы я больше слов таких от тебя не слышала! Зря я что ли среди ночи обдирала ноги о забор и минут двадцать выламывала твою дверь! — увидела, что от громких звуков ему тяжело и продолжила уже гораздо тише, — Витька, ты не понял. Это я. Я, Лина. Живая.
— Лина? — снова переспросил перебинтованный, как будто боясь поверить.
— Я. Я живая. Не там, а здесь. Ты меня понял?
Нечеловеческое усилие. Лоб под слоем бинта сморщен от боли. И наконец рука сквозь толстые слои эластичной марли касается Виталининой щеки. Щека бесспорно существует, рука не проходит сквозь неё, как сквозь воду или воздух.
Последнее, решающее сомнение:
— Настоящая?
— Ну как сказать… волосы искусственные, брови нарисованные, ресницы накладные, — девушка говорит уже со смехом.
— Это ничего… душа настоящая.
С тех пор больной на удивление быстро пошёл на поправку. Если бы не одна процедура, от которой непонятно кому было больнее. Вы когда-нибудь пробовали снимать с открытой раны бинты, даже по всем правилам науки? А снимать было надо, чтобы заменить чистыми и положить под них новую порцию лекарства. И вот этих криков Виталина слышать не могла — но слушала, потому что уйти у неё тоже не хватало духу. Кто-то же должен быть рядом, когда так больно. И всё же Пётр Николаевич — тот самый молодой врач — каждый раз боялся, как бы после очередной перемены бинтов не пришлось подносить девушке под нос ватку с нашатырём.
Сегодня Пётр Николаевич был спокоен: всё в норме, процесс идёт как должен. Витя уже почти не теряет сознания, ожоги заживают. Но самое главное — теперь он борется. Держится.
Виталину Пётр Николаевич удивлял. С одной стороны, он явно был хорошим специалистом, его пациенты выживали в девяноста девяти и девяти десятых случаях из ста, если только они сами хотели этого. С другой, не терял при этом оптимизма и чувства юмора, что для врача, тем более, в ожоговом отделении, было, по меньшей мере, странно. Вита, во всяком случае, считала, что циничнее и холоднее, чем в ожоговом, бывают только в онкологическом. Ну, или патологоанатомы. Когда каждый день сталкиваешься со смертью, перестаёшь её ощущать как что-то, чего быть не должно.
И запах — от него исходил странный запах — не лекарственный и не просто затхлый запах больницы, а другой — душистый, едва заметный, незнакомый. Пожалуй, в таком количестве приятный, но чуть больше было бы уже чересчур.
— Лина, — улыбнулся ей навстречу Витя. Мимические мышцы работали уже практически не причиняя боли. — Настоящая.
Он теперь каждый раз приветствовал её так. И каждый раз радовался. А значит, держался, жил.
— Лина, ты знаешь, а Пётр Николаевич, оказывается, волшебник.
— Знаю, конечно! Ты же живой. Кто ж ещё мог сотворить такое чудо!
— Да нет, не в этом дело… Посмотри в окно.
Девочка послушно взглянула за пыльное стекло больничного окна. Прямо мимо неё очень близко упал огромный кленовый лист, красновато-рыжий с жёлтыми пятнами. Напротив уныло зеленеет занавесками другое отделение — хирургическое, кажется — а слева приятно круглится церковный корпус.
— Когда кому-то из лежащих здесь очень больно, вон там, в круглом корпусе, горит огонёк. Иногда часами, а иногда и всю ночь напролёт. Нет-нет, не как тот, на даче. Совсем тихий, маленький и не способный никому причинить вреда. Те, кто лежит ближе — в двадцать третьей и двадцать второй — говорят, что из открытых окон иногда даже пение слышится. Не знаю, становится ли от этого пения и от этого огонька менее больно, но что жить и бороться хочется, знаю. А если приходит смерть, то она забирает так легонько, как порыв ветра. А потом встречают ангелы, и тогда уже совсем-совсем не страшно и не грустно.
— Откуда ты знаешь про ангелов? — Почти криком.
— Тс-с-с… Не пугайся. Я их видел. Такие красивые… только описать не могу. Но улыбаются так кротко, как ты, когда спишь. Но потом стали строгими и небольно шлёпнули меня крыльями, как мама подталкивает маленького ребёнка, чтобы он шёл чуть побыстрее. Сказали «Иди и не просись сюда. Ты же не можешь убить Лину». И я понял, что если сейчас сдамся, то действительно, по-настоящему тебя убью. Тогда я перепугался и стал бороться. Но я не о том сейчас, ты меня сбила… Так вот, Пётр Николаевич говорит, что это он зажигает огонёк в круглом корпусе и поёт, когда кому-то здесь совсем плохо.
Прежде, чем Виталина успела хоть что-нибудь спросить, она уже догадалась, что находится в круглом корпусе. Невысокое здание тянуло вверх семипалую руку золотящегося на осеннем солнце креста, как будто хотело взять в эту руку облако и опустить его на тех, кому совсем тяжело. Оно ведь, наверное, прохладное, а значит, уменьшит боль. И уснуть на нём тоже можно. Но если есть кто-то, кто думает, что возле него будет лучше, чем в саду, куда отнесут эти облака, то ради этого кого-то, конечно, нужно снова проснуться. Даже если этот кто-то ошибается.
— О, а вот и Настасья к нам пришла! — воскликнул Пётр Николаевич. В мужскую палату и вправду незаметно пробралась девочка лет шести, не больше. Она заходила сюда часто, и с тех пор, как выписали остальных пациентов двадцать четвёртой, никто её не прогонял. Только у них с Петром Николаевичем был уговор: возвращаться в свою палату она должна была строго по часам, чтобы не опаздывать на процедуры. А в остальное время — приходи, сколько хочешь! Она же с ним, под присмотром. — И, как всегда, с цветными карандашами и листком бумаги.
— Ну, раз Настасья здесь, значит, Пётр Николаевич нам сейчас ещё и сказку расскажет! — сказал Витька уже совсем бодро, почти как раньше.
— Так он ещё и сказочник? — изумилась Лина.
— И доктор, и священник, и сказочник, — подтвердил Витька. — Только в его сказках всё правда.
— Тогда расскажите, пожалуйста, — попросила Виталина, переводя взгляд на Петра Николаевича. Зелёные глаза из-под густых бровей посмотрели на неё добро и немного загадочно.
— Ну что ж, обход закончен, можно и рассказать. Слушайте. Однажды давным-давно жил один человек. И звали его почти как тебя, Лина. Виталием. Он был отшельником в самом полном и настоящем смысле этого слова, хоть и жил посреди большого города Александрии. И у него была очень чуткая душа — такая, что он жалел даже падших женщин, которые избрали своей профессией грех («говорю так, чтобы Настасье было понятнее», — пояснил он шёпотом). По утрам, выполнив у добрых людей работу, он получал плату, и только самую малую её часть тратил себе на еду — просто чтобы поддерживать в себе жизнь. А с остальным вечером приходил к очередной заблудившейся женщине и долго-долго, часто даже всю ночь, очень кротко разговаривал с ней, молился и оставлял ей деньги как плату за то, что в эту ночь и в наступающий день она не поддастся соблазну. И запрещал говорить об этом кому бы то ни было, даже самым близким. И такая у него была сила любви, что ему удавалось спасти этих женщин, вытащить их из адского пламени.
— А люди-то, наверное, думали, что он пользуется услугами этих женщин, — вставила Виталина. — Раз он запретил говорить.
— Именно! И много раз говорили, что он недостойный монах. А он только смотрел на них ласково и тихо, но твёрдо просил никого не осуждать. Потому что на самом деле всё может оказаться совсем не так, как кажется со стороны. И только когда он умер, спасённые им женщины собрались проводить своего спасителя в последний путь и рассказали о том, что он для них сделал. И только тогда жители города поняли, насколько они были не правы.
— Эти, наверное, даже и так не поймут, — грустно проронил Витька, вспоминая, как встречали Виталину его соседи по палате, пока ещё были здесь. «Какая-то ненастоящая вся. И парик на голове, и ресницы искусственные. Может, ещё и грудь силиконовая? К любовничку пришла? Что ж, смотри, любовничек-то твой спьяни сигарету не потушил, и поэтому лежит теперь здесь, и любить ему тебя, наверное, уже и нечем».
— Откуда в них столько злобы? — каждый раз изумлялась Лина.
— Когда человек испытывает боль, он часто становится злым, — отвечал Пётр Николаевич. — Особенно если его никто не любит.
— Если его никто не любит, — вздыхал Витька как эксперт в этом вопросе, — он становится злым и без боли. Пьёт горькую и засыпает с сигаретой.
— Но и тогда его всё равно любит хотя бы один Человек. — Откликнулись Вита и Пётр Николаевич хором. — И Он обязательно сделает так, что рыжеволосая девочка на соседнем участке не будет в эту ночь спать. И даст ей силы сделать то, что при других обстоятельствах она ни за что не смогла бы сделать.
Настасья, всё это время что-то сосредоточенно рисовавшая с высунутым от усердия языком, наконец, отложила жёлтый карандаш и подняла лист кверху, желая показать свой рисунок всем.
— Что это? — заинтересованно спросил Пётр Николаевич, рассматривая жёлтые и чёрные линии, приблизительно складывавшиеся в женскую фигуру с жёлтыми волосами, в чёрном платье и солнцезащитных очках.
— Святая. — ответила Настасья деловито.
— Ну отец Пётр, — засмеялся Витька, уже не стесняясь называть доктора именно так, — ну скажите, бывают ли на свете святые в парике и тёмных очках?
— Ты знаешь, — доктор хитро покосился на Виталину. — Я думаю, что бывают.
Трава приятно покалывала босые ноги, шуршала под ветерком.
— Отец Арсений, а мы доски принесли для пола! — Воскликнул радостный мальчишечий голос, и в высоком арочном проёме показался русоволосый молодой человек с охапкой длинных досок под мышкой. За другой конец их держала высокая женщина с едва пробивающимся на голове рыжим пушком. — У нас от дома остались.
— Ой, ребята, прям удружили! — растерялся молодой священник. — Сложите пока вот здесь, после обеда сколотим. Слава Богу, помощников Господь послал!.. Как дом-то?
— А что ему сделается? Папа, всё-таки, гениальный архитектор! Сделал всё гораздо лучше, чем я предполагала.
— Лин, да при чём тут папа? — Усмехнулся юноша. — Идея-то твоя. — И, переведя взгляд на отца Арсения, — Ну кто ещё мог такое придумать, а? После смерти родителей дача всё равно почти пустовала, я туда только тусоваться ездил. Аж вспоминать противно! А дом и участок принадлежал двоюродной тётке. Так Вы представляете, Лина разыскала эту тётку и каким-то чудом, через юристов, выкупила у неё этот участок — прямо вместе с пепелищем. Ну, а дальше уже дело за малым — сломать забор между участками и построить всё заново. Почти заново. Только соединить два дома и два участка в один, понимаете? Ну не гениально ли?
Смущённая Лина не успела ничего ответить, потому что её голос перекрылся детским, донесшимся с ведущей к церкви тропинки:
— Папа, мама, малина кусна!
Тоже Настасья. Три года. Тёмно-рыжие кудряшки, бойкие голубые глаза, всё лицо в веснушках. На ладошке алеют две ягодки, пачкая руки липким соком. Родители смотрят на дочь, потом друг на друга. В светло-карих глазах вопрос: « — А помнишь?». В голубых — « — Конечно, помню».
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.