Неужели вышло?! После сонма лет бесплодных мечтаний, жалких неутомимых фантасмагорий о призрачном, невероятном, но упоительно сладостном. Три тысячи тягучих, резиновых дней и ночей мне грезился этот долгожданный миг?! Светлый, свежий, как апрельский ручей, легко берущий жизнь из снега и солнца, как летнее искристое утро, после утомительного обложного дождя. Вот он пришел, и дышит на меня и сквозь меня, пропитанным пряным ароматом луговых трав ветром. Будит заиндевевшую, закостенелую за сонные годы плоть, возвращает к жизни, казалось, на веки погребенную душу. Свобода – имя ему! И важно ли, что вырвана она силой, а не дана даром? Бреду по ней в грязной, обглоданной тюремной робе, впускаю в себя, и знаю — она повсюду. Трогаю ее обветренными, потрескавшимися губами, жадно пью большими хлебками и не могу утолить жажду. Во всём она! Даже в проржавленном конском щавеле, в раздавленных одиночеством замшелых пнях, в серой мертвенности костлявых замоин, в малых и больших, дышащих зловонием болотных лывах. Чем заслужил я это отдохновение? За что мне такое? И никому не надобен я здесь. Разве что, одиноко парящему аисту-падальщику, субтильной цапле с жирной жабой в клюве-копье? Хитрой ли сороке, тревожащей густой покой развесистых ветвей одичалой яблони? Трудяге-ежу, везущему на колючем тельце надломанный груздь? Может им? Ну и слава богу…
Два дня в пути. Сухари давно съедены, сало еще раньше… В карманах дички и щавель… И то отрадно. Но знаю куда иду… Километров пять и начнется другая зона, зона отчуждения. Там-то и упаду…
Бронзовый, закопченный по краям диск солнца медленно прячется за ржаво серый дирижабль облака, проползает сквозь него, спускаясь все ниже и ниже, тянется к шерстяной нити горизонта.
За молодым, редким, погнутым недавним вихревеем березняком, виднеется зеркальный осколок речки, а за ней, словно только что вынутый из печи бурый каравай лысой горы… Туда мне…
Запах костра бьет по ноздрям голодом. Голова опасно кружится, глаза суетливо, по-звериному рыщут по вечерней дали в поисках отблеска спасительного огня. Где он? В глазах темнеет…
— Беглый! А долоня, як у лягвы! Ишь якой! Сотворюэ ж боже! — слышу скрипучий голос над собой. Сам чую, лежу на чём-то меховом, теплом и живом. — Небоись, Веста разумна псина, не тронет…
Чьи-то, вымазанные сажей ладони подносят к моему рту надтреснутую у горлышка крынку из которой доносится запах спирта.
— Воды бы… — говорю, но меня не слышат.
Выпиваю залпом. Нутро испуганно вздрагивает, но мгновение спустя благодарно отзывается теплом. Как ни странно, будто трезвею от накопившейся усталости, оттаиваю. Те же руки протягивают обугленную со всех сторон картофелину. Разламываю на двое и втягиваю всем своим изголодавшимся существом горячий пар молочно-белой мякоти. Блаженствую. Как мало надо мне…
Их трое. Бичи. На зоне, перед побегом, арестанты говорили о них. Первый(видимо вожак), мужик лет пятидесяти пяти, с длинной, в просмоленных грязнокоричневых калтунах, бородой. На нем новенькая, темно-синяя фуфайка, офицерские бриджи полевого покроя и яловые сапоги. Сидит молча, словно о чем-то думает про себя, и внутри же себя рассуждает. Его лицо постоянно меняется, являя то беспокойство, то умиротворение, то вынужденное равнодушие. Кажется, что по чьей-то неведомой воле он должен нести ответственность за своих собратьев.
Двое других — помоложе. Один – бледно рыжий и лысый, в крупных, бесформенных веснушчатых пятнах, спускающихся с безбородого, гладкого как у ребенка лица до шеи. Шея же опасно тонка, да так, что голова кажется несоизмеримо огромной, словно обузой ей. Постоянно курит махру пополам с мелко нарезанным сушёным яблоком. Смесь лихо забивает в скрученную из газеты козью ножку, близнецы которой время от времени штампует себе впрок. Беспрестанно заходится кашлем, утыкаясь ртом в свой, почти детский кулачок, сморкается в большущий, шершавый лист лопуха и как будто чего-то ожидает.
Другой, узкоглазый, скуластый и смуглый, с густой шапкой черно смоляных волос. Деятельный, бойкий, он внимательно следит за костром и за увесистым окороком, жарящимся на стальном пруте. Постоянно недовольничает, смешно покряхтывает и материться невпопад. Это он назвал меня беглым.
Солнце заходит, оставляя на прощание над линией горизонта рваную, похожую на разлитый кисель малиновую полоску. Редкие звезды уже смотрят сквозь уставшее, точно изношенное, дырчатое небо, а бледная щекастая луна с каждой минутой становится все ярче и мудрее.
— Сейчас начнётся… — смотря в сторону лысой горы глухим тенором говорит рыжий.
Я не предаю значения словам, наслаждаясь так вовремя пришедшей сытостью. Она разливается по изнуренному долгой дорогой телу, точно волшебный эликсир лечит его и усыпляет. Но собака-подушка вдруг вскакивает с места, становится в бойцовскую стойку и начинает истошно лаять в сторону лысой горы. Вынужденно приподнимаюсь и выжидающе смотрю туда же.
— На место, дура! — осаждает вожак. — И вы тоже расслабьтесь, дурни. Семеныч, дай беглому рогача, а то от картошки ему не больно сытно будет.
Собака перестает лаять, но не успокаивается, поскуливая, суетливо бегает в зад-вперед. Семеныч (тот который возится с костром) самодельным тесаком, похожим на мексиканский мачете, щедро отрезает приличный кусок от почти готового окорока, вонзает в него новенький, промасленный сто пятидесяти миллиметровый гвоздь и протягивает мне. Я подношу ко рту и вдруг слышу с той стороны реки отчаянный рёв.
— Мармооороооу! Аааняя! — он то ли детский, то ли женский, но с явной примесью звериного хрипа. Вдалеке же, сквозь полупрозрачную сыворотку тумана, едва различим человеческий силуэт, то поднимающийся, то опускающийся над вершиной лысой горы.
— Что это? — спрашиваю я.
Бичи оборачиваются, переглядываются между собой и, едва ухмыльнувшись, продолжают молчать.
— Расскажи ему, — робко обращается к вожаку рыжий.
В ответ тот, недовольным взглядом окидывает своего собрата, затем равнодушно скользит по мне, устало улыбается и приглаживая растрепавшуюся бороду качает головой:
— Зачем ему? У него своих проблем теперь по гроб жизни хватит.
— Расскажи, все равно-то пытать будет, — настаивает рыжий, опустив водянистосерые, почти бесцветные глаза — пусть лучше мы, чем беглые небылицы складывать станут.
Вожак нервически почесывает бороду, опять чему-то усмехается, махает рукой:
— Ладно… Только пустое все… Налей ему…
Сам еще долго вглядывается в черничное послезакатное небо, лениво выуживает из початой пачки «Астры» сигарету, задумчиво разминает ее закопчеными пальцами и чуть прищурившись на чахнущие угли костра начинает:
— Давно это было, еще до всего этого атомного безобразия… Ты пей беглый, закусывай, не стесняйся. Бери, пока дают… На той стороне деревенька имелась, она и сейчас есть, но не та уже… Безлюдная, пустая… Работал я там пастухом, если занятие это работой назвать можно. Пил по-черному, мда… (Со скотиной поведешься, в скотину и превратишься.) Так вот, приехала к нам из Гомеля, или из под него, бабёнка чудная. Цыганка ли она была, мультянка, черт ее разумеет, но то что не наших славянский кровей – точно. Чернявая, кудреволосая, подбористая. Красивая — падла. А самое главное, на нашего брата падкая. Многих к себе из местных приваживала, пускала то бишь. Я и сам к ней по-первой частил, пока не понял кто она есть и по какую сторону от Бога находится… О, слышь?!
Вдруг опять доносится до нас отчаянное, задиристое: «Моороомоу!» — Только глуше и жалостливее…
— Вот животинка! Как смерти просит!- прислонив указательный палец к уху, отвлекся от рассказа вожак, — Невмоготу видать! Ты только подивись беглый!.. Ну так о чем я гутарил-то? Ах, ну да… Говорю… А что!? Был грех такой, да и не мужик я, что ли? У нее-то стегна, уух, широченные, а талийка, если двумя ладошами перехватить, коряги-то и смыкаются. Во, какая! Так-то… Жила она по первой, вроде как все, хотя, признаюсь, было в ее наружности что-то не чистое, темное, другими словами, умишке простого человека неподвластное. Я так разумею, чаклунка она была природная. Бабы местные, прознав о ее способностях, животинку приводили хворую, да мальцов пуганых. Та и заговаривала их по-своему. Как-то жила, в общем, да и народ, со временем, к ней пообвыкся. А куда деваться? Жизнь-то никто не отменял! Хотя, повторяю, особой любви не испытывал по причине мной названной. А еще сказывали знающие люди, грех на ней смертный висел, с малолетства. Будто снасильнячил ее некто и она, вроде как, младенца выродила порченого, с ладошками як у пипы, перепончатыми, и, испугавшись изрядно, на смитник снесла. Отвязаться, значит, хотела. Ну вот и отвязалась, а черт ее за это и наградил чарами бесовскими…
Так-то… А когда громыхнуло в восемьдесят шестом, всё тут замысловатое и началось. Народ разумный быстренько поразъехался. Остались лишь песочники, да такие, как мы — бедолажные, которым ехать особо некуда. И она почему-то осталась. Да кто ж ее знает? Думаю, не было у нее никого, кто бы ждал ее и принял. Стала бы она, кабы всё путём шло из Гомеля в нашу тьмутаракань тащиться? А ещё сказать надобно, скот и прочая живность, которую в расход пустить не успели или не захотели, разбрелась повсеместно бесхозным образом. Одних волки задрали, другие сами пали, еще каких, оставшиеся людишки к себе позабирали… ( А что, молоко хоть и фонит изрядно, но ведь мо-ло-ко!) И вот она из таких, стало быть. Много чего себе в хозяйство подобрала, хотя раньше, окромя курок, ничего-то у нее и не водилось… Хряка породистого, блудного из сосняка вывела, свиноматку супоросную заимела, коняка точно был, корова, коза… Я еще потешался тогда над ней: « Це ж як одна жiнка з таким зоопарком керуючи здатна?» Но, что и говорить, управлялась…
Прошло года два и стали замечать многие, и я тоже как-то свидетелем вышел, крики жутчайшие из ее хаты доноситься стали, да такие, что не то что попытать, а подойти было совестно и страшно… А еще через годок стали до нее машины дорогие, со столичными номерами приезжать. Откуда прознали? С другой стороны, на то она и власть чтоб обо всех и о каждом в отдельности представление иметь. Так-то… Приезжали и забирали у нее в ящиках оцинкованных «что-то», «это самое», о чем и догадаться боязно. Но она довольная ходила, гордая даже. Может приплачивали ей?
Когда же еще пару годков минуло захворала крепко, видать не всем здесь в полном здравии оставаться. Радиация, как никак. Исхудала до неузнаваемости. Скелет кожей перетянутый. Но стоит отдать должное, как-то шаркала, ходила, значит. Сколько ж веревочка не вейся концовка одна… В общем, нашли ее бездыханную бичи наши в березняке малом. (Ты поди, беглый, проходил его?) За сыроежками должно быть выползла. Они в те годы крупные вылуплялись, после дождичка-то особенно, с кавун страханский размером.
Хоронить на кладбище не посмели, потому как ведьм разношерстных не положено хоронить в людских местах. Свезли на лысую гору, там у нас раньше давлеников и душегубцев упокоевали… Так-то вот… Привезли и поховали. Креста не справили, сам понимать должен. Денька через три приехала опять тарантайка дорогая, покрутилась вокруг хаты и, видимо, не с чем укатила. А мы чтож, люди любопытства не меньшего, в дом ее тоже заглянули. Подивились, но ничего в нем небывалого не сыскали. А вот зато в сарайчике сыскали. Там, окромя мест для живности ее многочисленной, было еще одно место странное, вроде как каморочка малёханькая. В сарае-то! Чуешь? И была в той каморочке люлька, под существо человеческое приспособленная, да только от колоды сарайной мотузка тянулась и была та мотузка крепчайшая, канатная, должно быть, но,(а в этом вся суть), оборванная, а вернее сказать перекусанная. По всему видать, та тварь, там обитавшая, сбежала ненароком… Сечёшь беглый? То-то… Узнали об том все уцелевшие деревенские, милиция тоже прознала, и русская, и украинская, и белорусская. Стали шукать. Но ничего не нашли, хотя слыхать слыхивали и даже издали бачили… Поймать же, сноровки не хватило, и по сей день не хватает. Потому как в твари этой есть что-то не от мира сего… Ты ешь, беглый, ешь! Чего стремаешься?
Я мельком гляжу на зажаристый, порядком подостывший кусок лосятины, но понимаю, что после таких рассказов не полезет он в нутро мое.
— Не лезет… — говорю.
— Да чего там не лезет?!- усмехается вожак, — Ешь, не боись. Здесь поживешь, и не такое услышишь! И за себя грешного не переживай. Я тебе по-утру все растолкую. Как, чего тебе робыть надобно. Есть тут хаты пустые. Ты хлопец крепкий — выживешь! Много тут вашего брата прячется, в зоне-то… И она, тварюга, тоже прячется. Выходит, похожие вы во всем…
А ведь сколько с той поры годков минуло, за двадцать будет, а она все жива, тварюга эта. И ходит до мамки своей на могилку-то. Хнычет всё, воет… Видно, даже у твари безродной душа имеется. Да только не знает она бедолажная, как с ней распорядиться. Да и виновата ли она в чём, если поразмыслить? Мамку же не выбирают… Иные человеки, куда хуже будут. Понатворят за жизнь свою чертовщины с три короба и живут припеваючи. А обличье у них человеческое, не звериное. Тут же, напротив все… Вот и кумекай… Эх, спать надобно. Спи беглый, и вы все спите… Веста, иди к беглому…
Утро, острием солнечного луча безжалостно бьет по глазам, вспарывает по шву, казалось, сросшиеся за ночь между собой веки… Веста уже вертит пушистым хвостом, радостно бегая за всюду суетящимся Семёнычем. Рыжий сгорбившись сидит на невысоком пеньке и время от времени, щурясь восходящему солнцу, чистит картошку… Вожак зачем-то крутится около яблони, курит и все бормочет, и бормочет себе под нос:
— Приходила, приходила тварюга… Вот же…
Через час я уже шагаю за ним в направлении близлежащей мертвой деревни. Послушно внимаю вкрадчивым наставлениям бывалого, всезнающего бича. Что ожидает меня там за рекой не волнует голову. Будущее, как и прошлое, теперь находится по обеим краям узенькой тропинки под названием жизнь. Одна она представляет для меня интерес…
И только подходя к реке, случайно оглянувшись на оставленных позади Рыжего и Семеныча, припоминаю увиденное ночью…
Помнится, заснул сразу, да и как не заснуть, после двух дней изматывающего пути, чистого спирта и удивительных сказок на ночь. Да еще под разноголосый, убаюкивающий треск цикад, кузнечиков и непрестанное, заливистое кваканье болотных жаб. К тому же, воздух ночной, перемешанный с терпким дымом костра, настоянный на луговых травах и пропитанный сладковатой сыростью близкой речки, обжигал своей свежестью и подобно морфию усыплял. Удивительно, но не привиделось мне ничего дурного тогда, хотя должно наверное было привидится. Спал я сном мертвецким, каким бог награждает лишь в раннем детстве. И только под утро, когда псина, притомившись лежать подушкой под моей головой, поднялась и распласталась в ногах у вожака, очнулся я и увидел за развесистой яблоней существо странного вида. Пола оно было женского и облика необычного. Голое, с кожей человеческой, но огрубевшей, подпаленной огнем словно, и покрытой всюду обильной клейкой испариной; с шестью кровоточащими сосцами, щетиной черной усеянными, и с таким же, как у варанов тропических, бородавчатым гребнем на холке. Руки же у него — крохотулички не доросшие, а ноги напротив — толстые, слоновые, с раздвоенными бурыми копытцами. На голове же волосня черная с частой проседью, почти человеческая, только гуще, длинная и вьющаяся…
Смотрю я и понимаю, что существо это слепое, потому как глаза его наглухо затянуты бельмами размером с пятак. Стоит оно, боязливо выглядывая из-за яблони, пялится прямо в лицо мне зенками мутными и добродушно лыбится рыльцем поросячьим. Словно донести до меня хочет: « Пойдем со мной человечище! Или не такая же ты тварь как и я!? Вместе-то нам сподручней управляться в миру будет...» И, мол, никуда тебе от этой правды не деться!
Но не боюсь я почему-то. Не боюсь и все. Может от того, что зверю зверя бояться незачем? Одной ведь кровушкой живы. Привстаю на корточки, думаю подняться, подойти ближе, но оно возьми и испарись, будто и не было его вовсе…
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.