“И тьма над бездною…”
Быт. 1:2
Поблескивая в темноте угольком сигаретки, я вслушивался в звуки ночного города. Равномерно гудящее шоссе за углом убаюкивало. Ночь стушевывала резкие контуры. Я скользнул взглядом по силуэтам крыш, и, словно взгляд мой имел собственный вес, сьехал по ледяной корке на крыше куда-то в совсем непроглядную тьму.
Завораживающее свойство имеет темнота. Словно огромное, многомерное зеркало, отражает она пытливый взгляд внутрь того, кто его породил, как бы отмщая маленькой человеческой козявке за ее назойливость. Древняя тьма, ведь ты до сих пор непознонна до конца— словно бы и не прошло несколько тысяч лет человеческой истории, полной попыток разгадать твои тайны. С грустью признаю я, что ты права в своем высокомерии. Стоит только тебе накинуть прозрачную вуаль с пошленькими блестками, как глубина твоих холодных глаз ускользает от нашего взора и видим мы лишь звездное небо.
Я затянулся окурком в последний раз и ощутил точно такие же помигивающие искорки где-то глубоко внутри себя. Конечно, в который раз чересчур пафосно для того чтобы быть серьезно. Самоирония всегда возвращала меня с небес на землю.
Я все чаще замечал за собой склонность играть в прятки со своими мыслями. Бежать с одной мыслью по двору, передавать, запыхавшись и утирая пот, себя в руки другой и так и дальше по кругу. Делать все, лишь бы не замечать этого изящного силуэта, одиноко стоящего в сторонке. Хотя от себя не убежишь. Круг замыкается, и ты останавливаешься, тяжело дыша и опираясь руками на коленки, и медленно поднимаешь растрепанную ветром голову. Разгоряченный, ты фокусируешь свой взгляд— и уносишься вдаль, вглубь и вширь. Воспоминания словно просачиваются из тебя наружу, и ночь становиться прохладной, а ласковый ветерок— колючим и неуютным.
Я защелкиваю балконную дверь на щеколду и иду на кухню пить чай. Задумчиво верчу в руках кружку, цоканьем ногтя словно оценивая ее пустоту и вспоминаю, что больше всего она любила липовый чай. Две минуты он заваривался, потом я вынимал пакетик (но оставлял ложечку) и пододвигал сахарницу. Никак не могу припомнить, сколько кубиков она ложила себе— но точно неимоверное для меня количество. Я же сахар не употреблял почти всю свою сознательную жизнь. Она никогда не вынимала ложечку— якобы для того, чтобы лучше рассеивалось тепло. А отнюдь не для того, чтобы создавалась такая по-домашнему уютная ложбинка на щечке. Температура вообще играла в наших отношениях не последнюю роль. Где-то я читал, что для возникновения жизни на Земле и ее последующего развития были нужны очень узкие температурные рамки. В этом я успел убедиться на собственном опыте. Я разводил чай холодной водой до нужной температуры, заводил зимой машину за четверть часа, вставал среди ночи, чтобы уменьшить отопление. Я вот не знаю насчет всех женщин, но не называя имен, отмечу, что некоторые из них— ужасно изнеженные существа. Хотя, с другой, то есть ее, стороны некоторые из мужчин— тоже не показывая пальцем— не менее ужасно рассеянные и… а вот грубоватым я никогда не был. Скорее— неприхотливым. Это все же разные вещи. Две большие разницы.
С высоты пролетевшего времени все эти наши ссоры из ничего кажутся забавными. Даже смешными. Как у Есенина— “Смешная жизнь, смешной разлад”. А когда-то все было очень серьезно и грустно. Ведь смех высшей пробы— он сокрывает грусть, чтобы она не вырвалась из дланей и не ужалила своего обладателя. Нужно уметь не выпускать ее. Долго учиться этому. Все по Роберту Рождественскому— ‘’Одиночество, ты — профессия / До безумия сложная. “ И это я еще до Бродского не добрался, читатель.
А Бродский здесь был бы очень кстати. Кого еще цитировать иммигранту, как не другого иммигранта? Как много здесь смешного и нелепого! На самом деле не все так чрезмерно гиперболизированно, как у Задорнова, но как говорил один мой знакомый, играя с внуком в горячо-холодно— тепло, голубчик, тепло. Гомерический хохот она вызывала у меня бытовыми мелочами. А иногда— желание уйти, громко хлопнув дверью. Может, я неправ, и это все из-за того, что она-женщина, а я-мужчина? И мы никогда и не поймем друг друга до конца? Может в этом великая сермяжная правда? Тем не менее, обычай замораживать хлеб в морозилке, например, я не встречал нигде более, как в канадских семействах. Равно как и помидоры с огурцами.
Были и чудесные вечера, наполненные уютом и теплом. Она ставила блюда с шкворчащим ужином на столешницу, я приносил столовые приборы, и у нас была иллюзия тихого семейного счастья. После, окрыленный вином, я гладил ее волосы и убирал за ушки. Я нежно целовал их выпуклости, и мне хотелось, чтобы время остановилось— так нам было редко хорошо вдвоем. Но время ускользало, словно пряди между пальцев, и вот я стою возле запертой двери и не хочу осознавать того, что слышу.
Это сродни отрезвлению понедельничного утра, когда осознаешь, что жизнь кончилась с выходными, и будущее уныло. Оно полно насилия над своими желаниями и ощущениями. Ты вытаскиваешь свое сознание из причудливого мира снов и кидаешь его на растерзание однообразным будням. А как оно причудливо бывает, это зазеркалье, как многомерно! Я редко помню свои собственные сны. Они не всегда меня радуют. Но, Боже, как в них легко дышится, как свежо и прекрасно парить и забывать о быте, пошлости, смерти. Я когда-то летал на планере, это реминсценция того чувства полной свободы. Или любви. А потом многомерный мир схлопывается, это называется компактификация в теории струн. И остается только неуловимый аромат. Сентиментальная грусть.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.