Есть лица, по которым не скажешь, какой эпохе, национальности они принадлежат. Юля могла родиться и сто и пятьсот лет назад, и в украинском хуторе и в цыганском таборе, и в молдаванском селенье, и везде выглядела бы органично. Столько времён, столько национальностей схлестнулось в ней. Когда она надевала длинную, модную в начале 90-х годов ХХ века, пёструю юбку, распускала чёрные волосы — представала цыганкой, только ожерелье из монет ей на грудь, когда мини-юбку, а волосы гладко зачёсывала за уши и собирала в пучок — появлялось в ней что-то распутно-современное.
Вечно без постоянного дома, всегда без страха и в окружении мужчин, каждый раз таких разных (но любила только сильных, при деньгах, то бандитов, то торгашей, то просто мускулистых самцов), её кружило по жизни, как колесо кочевой кибитки. Казалось, ей никогда не насытиться этим кружением. В какой-то лихорадке стремилась перепробовать как можно больше: сказывалась старинная память прошлых поколений — бабий век недолог. Была в ней, видимо, и еврейская кровь — лёгкая картавость и чуть вздёрнутая верхняя губа наделяли Юлю в нужный момент очаровательной детскостью.
Она жила Там, на камнях, в посёлке Пятой шахты, почти у подножия террикона, в маленьком домике вместе с матерью, шестью сёстрами и 5-летним братом. К их дому вели спускавшиеся в низину с проспекта Иль вдоль построек и заборов поселкового «предместья», а затем настырно взбиравшиеся вверх, к гигантской груде шлака и породы, трамвайные пути. Параллельно рельсам пролегла ещё и автомобильная дорога, начало которой покрыто асфальтом, а остальная часть — грунтовая, кое-где посыпанная крупным щебнем.
Пятая шахта — один из старейших районов Го, возникший в конце XIX века. На протяжении сотни лет здесь селились шахтёры, уголовники и цыгане. Частные кирпичные и деревянные дома, украинские мазанки-халупы, кое-где — 2-х этажные сталинские бараки, множество развалин, грязь, ужасные дороги — всеобщее запустение и бедность, повальное пьянство — таков посёлок. Дети тут рождаются, словно не на той земле, что и остальные, растут как будто не в ту сторону. Матери зачинают, вынашивают их, как мессии свою истину, своё оправдание и единственную надежду, и как ересь для всего остального мира: по вечерам из посёлка Пятой шахты в город стекается местная молодёжь — девушки гордо несут в дар благополучному центру короны венерических заболеваний, а парни берегут в карманах ножи для счастливого случая поразвлечься.
За долгие годы здесь ничего не изменилось и вряд ли когда-нибудь поменяется, разве что посёлок окончательно вымрет и всё сравняется с землёй.
Огромный бурый террикон Пятой шахты и часть посёлка видны из центра Го — с проспекта Иль. Днём это изломанное серо-чёрно-зелёное нагромождение, унылое и пыльное. Ночью Пятая шахта иная — она подавляет. Уходит обыденное, проступает главное — исполинская опухоль террикона, застилающего пространство грудой мрака, с ледяным нимбом прожектора на вершине. Весь город в страхе жмётся по сторонам, словно уступая дорогу какому-то чудовищному божеству, божеству Безвременья. Безвременье это местный Универсал, Святыня нищих и отверженных — оно торжествует, ему здесь принадлежит будущее.
Главное в Го — шахты, их терриконы, город начинался с них, в них и уйдёт, как Египет в свои пирамиды. Террикон Пятой шахты — это тысячи земных лет, хаотично перемешанных и вышвырнутых наружу. Киммерийцы, скифы, готы, гунны, сарматы, хазары, печенеги, половцы, татары, славяне (это только те, о ком говорит история) — всё это их общая земля и могила. Они источают свою пропавшую, сгинувшую жизнь. По ночам испарения этой жизни как туман стоят в кривых улочках, будто поджидая кого-то.
Каждые сутки ночной мрак поглощает всю, раскиданную по холмам и балкам, громаду посёлка. Все улички, домики, развалины. Фонари крайне редки. Люди ходят, как правило, с карманными фонариками или «коногонками». И тогда в неверных, виляющих лучах света, бывает, мерещится совсем невероятное. То в дверном проёме заброшенного дома кому-то привидится обнажённая женская фигура, охваченная бледно-голубым пламенем; то кто-то увидит страшного дикого всадника, в окровавленных латах и разрубленном шлеме, скачущегос вершины террикона; кому-то с колючей ветви дерева сверкнёт диковинным оперением то ли Сирин, то ли жар-птица; а на кого-то прямо из темноты фосфоресцирующими глазами глянет морда волка-призрака; всё ночное пространство оживает какими-то призрачными огнями, фигурами, лицами.
Но бывают такие жуткие ночи, когда прошлое собирается в один пучок, закручивается в воронку безумного смерча и врывается в душу всего-навсего одного человека, швыряет его в свои объятия, обдавая жгучим дыханием тысяч существ, когда-то живших здесь и забравших в землю всё, чем кричали их сердца.
В один миг сумасшедшее напряжение миллионов страстей пронзает всего на всего один мозг, разрывает осколками тысяч видений, образов всего лишь одну пару глаз. Только Бог знает, ЧТО чувствует и видит этот человек в такое мгновение и только Бог знает, что человеку просто нельзя видеть и чувствовать всё ЭТО. И тогда, наутро, в зарослях кустарника и безобразных карликовых деревьев, покрывающих склоны террикона, находят мертвеца. С каким-то странным ожесточением, окоченевшими руками, он обнимает кривой ствол, видимо, пытавшись вскарабкаться на самый верх, чтобы защититься или убежать от кого-то. Тщетно…
Так и Юля бежала когда-то, в одну из таких ночей, спасаясь, но не от призраков. Ей только исполнилось 14 и мать забрала её из интерната присматривать за сёстрами и братом, когда она оказалась в той ужасной комнате. Воровская малина. Табачный дым в комнате пеленой. Пустые бутылки, звякающие от несдержанных движений и неистового хохота. Орущая музыка. Старый вор, среднего роста, весь скрученный из жил, как пружина. Смуглое тело с головы до пят в наколках. Под одобрительные возгласы друзей он заставил её раздеться и танцевать голой на столе. Улучив момент, когда вся кампания вышла зачем-то в другую комнату, Юля, натянув юбку и накинув кофточку, выпрыгнула со второго этажа на улицу. За всю свою жизнь она так не бежала. Вдоль подножия террикона, разбивая в кровь босые ноги, загребая породу руками, ломая ногти, хватаясь за ветви, словно по какой-то чудовищной спирали, приближаясь к центру ада — своего страха. Журчали соловьи, лёгкий майский ветер вяз в густом настое цветущих садов. Побрёхивали собаки. Тихая, жутковато-блаженная южно-украинская ночь с ведьмовскими глазами-звёздами. И высился террикон, точно молчаливый свидетель, идол её ужаса и боли.
Четыре года спустя, у подножия этого террикона, в окружении такой же сирени и цветущей вишни, в как будто подземном, влажном сумраке, исторгавшемся чернозёмом, перемешанным с углём, Юля отдалась Денису. Лёжа на этой земле, словно слившись с ней, среди колышущихся стеблей, усыпанных цветами, она ощущала, как за её лицом встают десятки других женских лиц, вместе с ней раздвигаются десятки бёдер, и её лоно принимает не одного, а многих, нависших над ней, дрожащих от торопливого наслаждения мужчин. И всё вокруг шептало древними, глухими голосами на диковинных языках, которые нельзя было понять, но все они говорили одно: «Делай так, как делается, поступай так, как получается, не бойся ничего. Всё, что с тобой сейчас совершается, уже тут было, на этом самом месте. Мы с тобой, позади тебя, впереди. И ты уже встала в этот ряд. Наслаждайся и не бойся. Ты не одна…»
Дин тоже побывал здесь, морозными осенними ночами, когда на Пятой шахте было особенно гулко и средневеково. Вдвоём с Юлей они брели по косым улочкам, ступали с хрустом по сверкающей под лунным светом остекленевшей грязи, поднимались к каким-то белым хаткам. Шли под руку. Она игриво заглядывала ему в глаза, плотнее прижимала к себе локоть. Он шутил. Она смеялась. Вдруг Дин почувствовал, что находится на самом краю реальности. Холодный воздух, до боли прозрачный, утяжелил все предметы, земля и небо выпукло выгнулись, как две поверхности одной линзы, в центре которой находился он. Вокруг была такая тишина, так много чёрного — ночь, небо -, белого — бедные домишки, выкрашенные мелом -, колющего — звёзды — и вязкого, гипнотического света луны, всё было таким схематичным, словно декорация… Дин еле успел отскочить от вынырнувшего с оглушительным свистом прямо из под его ног небольшого паровоза, тащившего за собой череду вагонеток с углём. Оглушённый, он опешил, как вдруг кто-то с руганью дёрнул его за рукав. Дин в ярости обернулся — нахраписто, с осознанием собственного права его тянула за руку какая-то молодая женщина в убогой одежде шахтёрки эпохи русской промышленной революции. Лицо её очень напоминало Юлино. Холщовая рубаха женщины была расстёгнута и откинута на набрякшей, посиневшей груди. К широкому, крупному соску припиявился сморщенный младенец, которого женщина держала одной рукой. Она кричала на Дина, остервенело отчитывая за что-то. Но всё заслонял свист выпускавшего пар проклятого паровоза. Дин увидел себя со стороны: измазанные грязью сапоги, плисовые штаны, косоворотка и чёрный картуз. Пошатываясь, он дышал перегаром в лицо орущей на него женщины и пьяно, глупо улыбался. Не без труда вырвав руку из цепких пальцев, он широко замахнулся — женщина в испуге отскочила, чтобы снова разразиться негодующими воплями. Внезапно она резко присела, отломила кусок замёрзшей грязи и швырнула ему в лоб. В глазах у Дина потемнело… Пришёл в себя — лицо Юли, накрашенное по всем правилам конца века ХХ-го; прозрачная, безмолвная улица. Юля ласково гладила его по щеке, спрашивала, что с ним случилось, почему он стоит, ничего не видя и не слыша. Не хочет ли он зайти, выпить кофе?.. «Такими мы могли бы быть когда-то», — подумал Дин, представив себя и женщину с ребёнком, и отказался.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.