Mortem / Братья-Погрема
 

Mortem

0.00
 
Братья-Погрема
Mortem
Mortem
В стиле сюрреалистической притчи

 

 

 

Наглухо застёгнутые воротнички

были их единственными спасителями.

Ф. Саган

1.

“Мёртв! Однозначно, мёртв”. — Сказал доктор, закрывая свой рабочий чемоданчик коричневой кожи, углы которого довольно обшарпались. При этих словах женщина, стоявшая в дверном проеме, ахнула. Белые, абсолютно белые волосы были на голове той женщины, хотя лицо её выглядело не таким старым. Было сложно определить её возраст. Пожалуй, с ней нужно было попить кофе месяц-два (того самого, который покупают семьи небогатые, но претенциозные), чтобы с уверенностью определить, хотя бы, какой десяток её жизни уже был разменян, не говоря уж о годах.

На лежанке в углу был человек, вытянувшийся во весь фрунт, серый, безмолвный, мертвый. Defacto mortem. Глаза и рот его были открыты. Вытянутое сухое лицо выражало побуждение к действию, казалось, вот-вот и человек вскочит с кровати и вышвырнет незваных гостей или с уст его сорвутся грубые слова в сторону нахальных незнакомцев. Взгляд мутный, нельзя поймать точку, куда уставились глаза мертвеца. Седые патлы как-то величественно и живописно лежали на груди и подушке. Пальцы рук до сих пор в горсть сжимали простыни. Лишь брови казались расслабленными и добродушными.

Цок! Ещё раз цок. Серый мундир цыкнул языком и деловито сложил руки. “Что ж, — сказал он же, — теперь дело за малым… Надо оформиться и дело с концом”. Фигура серого мундира сильно выделялась среди всех присутствующих. Своими габаритами и своей статностью. Широкий ремень придерживал статный живот и держал на себе кобуру с самым настоящим пистолетом.

Бах, и нет тебя

Все это время женщина в проеме задумчиво смотрела то на доктора, то на полицейского, то на покойника, то на бедный интерьер комнатушки. И правда, комнатушка выглядела не лучше покойника: белые стены, серые занавески, растрескавшиеся от старости лакированные стол и стулья, ржавая от сырости рама кровати с ветхим матрасом. Стол имел ящик для бумаг, который открывался кррррайне натужно: был в распорку забит давними бумагами. В углу примостился небольшой обеденный стол, на коем стояли примус и нехитрая кухонная утварь. На алюминиевой тарелке покоился кусок серого хлеба, тут же лежал нож для масла. На стене над столом философски сидела мокрица, которая, окидывая комнату взглядом, при этом мысленно находилась далеко-далеко.

 

Осторожно выползши ранним утром, Порцелио привычно переползла порог ванной комнаты и направилась в сторону стола, дабы подкрепиться остатками вчерашнего божественного пиршества. Крошки серого хлеба, капельки сливочного масла, крупинки сахара, муки и манны могли и могут (конечно, в больших количествах) остановить любую надвигающуюся армию. Сытный завтрак, обед или ужин умилостивит любого врага. Нужно было лишь успеть прежде тараканов и мух, зачастую сжирающих всё подчистую. Ярость ещё не показалась в оконном проеме, поэтому по сумеркам у Порцелио было больше шансов утолить голод и прихватить немного снеди с собой. Самым сложным было забраться высоко по стене, обходя расселины и отвесы. Перебирая лапками, отважно ползла она вверх; преодолевала незатейливые пестрые узоры извести. На стол же переползти было хоть и не страшно, но достаточно сложно. Заканчивался сей длинный ритуал съестными дарами, которыми можно было лакомиться, пока Ярость только набирала силы, показав свой лик на горизонте и изничтожая покров сумерек. Уже собираясь переползти на заветный стол, Порцелио привычно обратила личину к кровати, замерла и едва слышно: «Бог… мёртв!».

 

“Как же это?! А ведь он мне ещё задолжал за комнату… Кто ж платить теперь будет?!” — взволновалась белая женщина. Полицейский безразлично посмотрел в дверной проем и развел руками: “Моё дело малое: бумажки…” Все малое заканчивается бумажками, а немалое — бумажками и ещё бумажками. А крупное заканчивается пактом о прекращении военных действий — тоже бумажки.

“Постойте, вот же завещание!” — диагноз доктора, данный жёлтой… бумажке. “Какое завещание, — оторопела хозяйка, — ведь у него ни родственников, ни друзей, нет абсолютно никого…” В данном обстоятельстве бумагу уместно было прочитать полицейскому, что он незамедлительно и сделал. На неоднократно правленом обрывке тетрадного листа было несколько предложений.

В них незнаемый никем старик обращался к братьям и сестрам. Упоминая собственную ужасную хворь, которая обязана сгубить его в скором времени, он сетовал, что не может возложить ни на кого ответственность по его похоронам. Автор записки просил, молил помочь ему в последний путь собрать поклажу, найти место погребения уставшего тела. Сотворить в братстве молитву по спасению души его. Личные вещи свои просил употребить на личное усмотрение. Хозяйке квартиры (при этих словах хозяйка страстно подалась вперёд; если в ней ещё и оставалось хоть немного страсти, то шла она на подсчеты денег и кофе), госпоже Омэ, полагалось взять с личных денег покойника столько, сколько натекло за грядущий месяц (госпожа Омэ с пылом начала загибать пальцы). По четвертаку покойник предрек взять доктору, священнику (священник зачеркнуто) и юридическому лицу, что будут оформлять смерть. Остальные же сбережения должны были полностью пойти на приготовление и проведение похорон несчастного. Желаний по поводу оформления и проведения коих сам покойник не имеет.

В правом нижнем углу расчерчен скромный вензель ЕМ и дата. Ещё ниже поскрипывала post scriptum, где чертилось коротко, но ясно: «Икону сожгите!»

 

Полицейский смачно сплюнул: «Квакеры!..»

Женщина, госпожа Омэ, кинулась к свертку с деньгами и судорожно принялась считать, стервятники не только в сутанах. “Ну-ка, ну-ка”. — Сказал полицейский, отпихнув женщину в сторону и забрав свёрток.

Доктор встал со стула и начал надевать пальто: “Давайте, я вперёд поставлю подпись и дату, а вы уж потом оформите, как следует”. Следует сказать, что доктор, несмотря на почтенные годы, был достаточно проворен и настойчив с полицейскими всех мастей. Это, однозначно, досталось ему с многолетним опытом в криминальных делах, отразилось же это и на облике. Доктор был высоким и сухим стариком с белым волосом и залысиной на макушке. Очков не носил, зато не брезговал хлебнуть из фляжки, что притаилась у сердца, да и просто был не прочь хлебнуть лишка. Любил одежду простую, немаркую и практичную.

Однако начинал свою карьеру доктор не так печально (а работу криминалистом при отделе полиции в захолустном городишке смело можно назвать печальной, если не больше), ещё, будучи молодым, он страсть как интересовался медициной и хирургией особенно. Благоговейно он относился и ко всем врачам в учебе, называя их маэстро, господин, сэр, и бог знает, как ещё, прилежно учился, писал, читал на латыни, резал, сшивал, к слову всё, что делают доктора во время учёбы. Голодая порою по праздникам и замерзая летом, наш доктор не забывал покупать книжки с какими-нибудь современными статьями и работами об анестезии, анатомии и других эскулапьевых искусствах. Вечерами перед сном молился не богу-матери, а Витрувианскому человеку, да на ночь читал атлас сосудов человеческого тела. Но потом наш доктор сдулся, однозначно сдулся. А произошло это после того, как разочаровался и в медицине, и в людях, и в себе. Пустил мрака в душу, так сказать: съездил на практику в полевой госпиталь на одну небольшую войну с небольшими армиями, небольшими танками и небольшими смертями.

 

Промозглая погода, глина, рваная земля, запах копоти и сажи. Юноша восемнадцати лет (семнадцать и десять месяцев) лежит навзничь, правая нога едва держится на штанине, кровь, глаза открыты, кадык то и дело дергается. Бравый офицер безразлично смотрит на раненого (умирающего), на доктора, на ногу.

Оставь его!

Носилки, живо!

Сказал же, оставь! Он не наш.

Он умрет щас!

Сам не умрет — я добью.

Тошнота заполняет жилы, сознание, мир. Доктор больше не доктор, он — военный хирург в военное время.

 

Полицейский спохватился, начал было занудствовать, что необходимо провести все важные криминальные процедуры и подписать все бумаги (бюрократия сожрёт мир!), но подал желтые листы на подпись.

 

Чирк-чирик, подпись готова, сделано дело, умер! и не просто умер, а официально умер! Официоз! Официальная смерть гораздо страшнее: умираешь не только сам по себе, а умираешь для общества, для близких и родных, умираешь на работе и в спортзале, для государства и налоговой, умираешь на бумаге!.. Сколько возни, лучше бы жил и не умирал, о других подумай, эгоист…

Доктор вышел, женщина снимала икону, полицейский начал перебирать немногочисленные купюры.

— Деньги на похороны я передам в бюро…

— А как же плата за жильё, — и через плечо по-змеиному поглядела Омэ.

— Давайте подсчитаем, как и сколько…

Дальше начался долгий процесс подсчитывания денег, чему свидетелями становиться не нужно: скучно — жуть! Да и зачем, ещё здесь не хватало считать деньги, их и так уже все подсчитали, бог их Уолл-Стрит — вот уж мастера, искусство в считании денег. Сигара, коньяк и дорогая шлюха — вот их счеты.

Череда, я список лиц прочел до середины, череда гробовщиков тянулась в квартиру Омэ. С визитками, блокнотами, тетрадями, сдачами, цветами, бутылками, слезами шли и шли люди в черном и коричневом из фирмы, в цветастых модных костюмах заскакивали по пути торгаши смертью, в пижамах спускались выпить соседи. В пиджаках разных моделей, костюмах тройках, двубортных, однобортных, со шлицами и без них, с лацканами из другого материала и из того же самого, с хлопковымии шелковыми платочками в карманах, с цветами в петлицах, в свадебных, единственных и вовсе не в пиджаках. Галерея траурных мод в свою очередь предлагала свои изыски. С красной ситцевой подбивкой, с подушечкой у основания, с теснением по краям, с крестом на крышке, с откидывающейся, захлопывающейся, на замке, на петлях, христианские, нехристианские, черные, коричневые, дубовые, сосновые, черт знает какие, был бы покойник богат, а там уж осчастливят.

— Давайте основание сосновое сделаем, а крышку — дубовую, ему понравится…

Услышав отпущенную сумму, многие уходили, другие становились ещё более безучастными, мертвыми. И обретёшь часть того, что окружает тебя. Мертвечина…

Определили самый простой гроб в самой неприглядной могиле (и правильно, моды там много не надо — темно), оставили визитку, затем приехал катафалк, ведь покойник в престижном районе. Красивый катафалк — точно пуля под хохлому. Уж называйте водителей харонами. Умер, так похороните его просто, оставьте лицемерие для живых. Закопайте, оплатите, выпейте ведро водки и дальше ходите на работу, пока не ваша остановка, глупцы.

Катафалк долго себя ждать не заставил. Грозный черный зверь раскинул свое тело у подъезда, недоброжелательно хрипя и исходя паром. Водитель — Степан, алкаш по профессии и водитель по совместительству — кроме всего прочего помогает поминать души и переносить тела. Лицо его вытянутое, всегда улыбчивое, с темной кожей, подобно коже старых индусов, при этом наш герой абсолютно не имел крови австрало-меланезийской расы. Особо выделялись хитрые лисьи глаза и несколько раз ломанный бледный нос, который будто копировал линию Великой Китайской стены на карте. Но пусть внешний облик и вид деятельности Степана не сбивают с толку, ведь он обладал и скрытыми талантами. Весь город когда-то хорошо знал его как известного человека в политических кругах, когда он имел даже собственную заправку и ещё некоторый бизнес, а важнее всего, что Степан мог разбить пустую бутылку водки всего лишь копеечной монеткой. И делал (стервец) это чудо на спор, ценой в бутылку водки (полную). Выпил, поспорил, разбил — выпил (повторить до бесконечности два раза, затем вызвать скорую).

Покойного положили на носилки и понесли к выходу. Одно неловкое движение и бах-бум-шмяк: труп распластался на площадке этажа. Полицейский смачно выругался. Чертовы клетушки не давали никакого пространства, для кого их вообще строили, черт возьми. А как же заносить мебель?! А как же выносить гробы?..

Покойника быстро погрузили в брюхо катафалка. Машина рванула с места, довольно сверкнув фарами. И в последний (да не последний) раз Э.М. увидел дом, торец которого показался в ином свете. Вот и арка, под которой проходил старик каждый день. Телефонная будка без аппарата, пригодная для разного сора. Несколько каштанов, грозно раскинувших свои ветви. Вот показалась оптика под одиноким фонарём, бряцающем на ветру. Булочная, что всегда радовала запахом пшеничной корки и ванили. Почта, на которой служил Э.М. столько, что и сама почта не вспомнила бы. Церквушка по соседству, в подвале которой можно было оттянуться. Машина вырулила на главный проспект и поддала газу: все местечковые прелести унеслись прочь сквозь свист ветра и рев мотора. Рыдван несся по грязным улицам города, будто бы опаздывал на званый ужин. По дороге разбегались кошки и крысы. Некоторые не успевали, и тогда печать смерти оставляла мокрое пятно на асфальте — посмертное фото.

 

Postmortem?

Да, конечно, дайте две.

Пожалуйста, также у нас есть скидки для школьников.

 

А для самовозлюбленных себяшка… Чпок-чпок… Пафос, взгляд вдаль, будто узрел вражеский флот, а сам стоит в подворотне на куче дерьма, солнечный зайчик их сожги! И не забудьте про любимых папарацци — охотников за всеми прегрешениями знаменитостей. Приходишь домой, снимаешь свою маску добродетельности и благочестия, ковыряешь свои клыки перед зеркалом, высматриваешь рога на макушке, живот втягиваешь, а тут фото в окно щелк, щелк-щелк, пара очередей. И все твои тайны завтра сегодня (экстренный выпуск!) украшают газеты. Уж и говорить не стоит об изменах, наркотиках и других преступлениях.

 

По широким улицам разливались лужи и городские зловония. Огромные массы людей тащились по улицам в поисках своего счастья. Работяги искали дешевых рюмочных, чтобы выпить водки. Израсходованные офисные рабочие — бары с дешевыми вермутом и наливкой. А богатые и важные пэры плыли в рестораны и пабы за порцией виски. SinglMalt, не меньше. Чертовы снобы! Из земли вышли, в торф и уйдут, Айла их возьми! Приличный человеческий социум!.. Общество высоких ценностей и чистой морали, не купленной ни единожды за все сокровища мира. На фоне всего этого бедлама заводские трубы стремятся излить как можно больше смогу в небо, под городом сотни километров канализаций и трупов. А поутру по бесконечным путям трамваи с металлическим скрежетом и синими вспышками бороздят улицы, приправьте это тысячами людей с пороками, болезнями, извращениями и, дьявол знает, с чем ещё, а он знает… Фантазия пускай дорисует черный замок Тронакс в центре города. Древнюю крепость с казематами и замурованными. Так мы представляем город мечты, мегаполис свершений, землю обетованную?.. Поезжайте, поезжайте скорее, вас там ждут, о вас там позаботятся.

Чёрный зверь сразу привлекал к себе взгляды, но зеваки тут же отворачивались. Зачем нам катафалк? Мы же бессмертные. Люди всеми силами не признают собственной смерти, даже на её пороге. А вот шлюхи и молодые дамы сразу притягивали жадные взоры. Испуганные орлицы. Надела она юбку — едва закрывает всё, или не всё — и идет, красуется. Дура, настоящая дура! И старик на больничной койке заглядывается на молодую медсестру. Знает ведь, что неделя осталась, а смотрит. Эрос и Танатос — неразлучные братья. Лингам и йони — любимые соседи. Все хотят жить и … ещё раз жить… и жить лучше, пускай сидя на голове ближнего своего. А лучшие места на плечах собственных родителей, мы же так их любим.

Путь следовал по улице Чаушеску до самого конца, рядом проносились величественные особняки прошлого и порнографические во всех смыслах пёстрые рекламные баннеры. Вот площадь Восстания, трупов больше, чем на кладбище. Бакалейный ряд соевой ветчины, вонючий рыбный рынок, киоск с солями, колбасные ряды, фонтан с каменными дельфинами, который за последние годы стал местной пепельницей, ведомство газеты и печати, ресторан Николае, облеванный с торца, и, наконец, завершает весь этот ансамбль Городская гостиница — последний крик функциофовизма: прямоугольная храмина с облупившимися яркими цветами стенами. Пять этажей: один технический и четыре жилых, столовая и бар на первом этаже, стойка регистрации а-ля Европа: CanIhelpyou? Icanfuckyoureallycheap, sir. Комнаты разных размеров и достоинств, более половины с душевыми кабинами, просторные туалеты, отличная прочная мебель постсоветского дизайна: шкафчики и серванты, диваны и диван-кровати, планшетные кровати: знайте, когда я переворачиваюсь на другой бок, старые прокуренные прожженные паласы. Прилагается ванный комплект для каждого постояльца: двадцать один грамм мыла, полотенце и мятный леденец. Ко всему прочему вы можете обнаружить нескольких тараканов или пауков, а иногда окурки и резинки под кроватью.

Высоко ценилась столовая сего заведения!.. Допотопная мебель расставлена — парижские дизайнеры отдыхают: три ряда по пять столов в линию. Меню строго по советским традициям, с рыбными и молочными днями. А цены привлекали на перекус весь окраинный район. Уха из консервов, котлеты с лапшой, плов, молочный суп, толченый картофель с рыбой, твороженная запеканка, маринад такой и маринад другой, манная и пшенная каша, сосиски, пироги с ливером, компот, какао, кофе цикорий и чай, горошница, сборная солянка, отварной картофель, холодец, оливье, сельдь под шубой, винегрет, (вытри слюни!), а в особенные дни можно было отведать отменной кутьи и окрошки, в общем: приятного аппетита, и не забудьте оставить чаевые!..

«Да-а, сейчас бывшая тёща, наверняка, делает ростбиф. Чертова ведьма готовила на славу», — пускал слюни Степан. Ценный груз чёрного катафалка был неподвижен, он лишь ждал конечного пункта назначения. «А какие сосиски на Королевской площади!.. Да с горчичкой». На крутом повороте носилки с силой стукнулись о стенку — Э.М. на секунды лег на левый бок. Тоже хочет кушать, печень-то ещё цела. Ням-ням… «А какая горошница в подвальной столовой на Уолли-Стритs, и с ржаным хлебцем». При подъёме на административный холм покойник скатился вниз кузова и уперся ногами в дверь. «А закончить данную ассамблею помог бы яблочный штрудель со сливками, кофе и сигаретой». Труп растянулся во всю длину от удовольствия.

Центральный морг находился на северных холмах, дабы печной дым относило в сторону от города (та же копоть, но тут принципиально), извилистая асфальтированная дорога была засажена высокими тополями, уже пожелтевшими и вполовину облетевшими. Листья ворохами разлетались за несущейся машиной. Старое кирпичное здание (обделанное первосортным сайдингом, также сендвич-панели и иной строительный материал. Звони: 555-123-45, похорони зайчика за плинтусом из морёного дуба, пока не дал дуба) имело два этажа и обширные подвальные помещения, где поседел не один сторож. У входа поджидала тяжелая каталка, отпугивающая своим циничным удобным устройством. И комната!.. Комната, где и днем, и ночью горел свет, отражаясь в кафеле стен. Что, нельзя было жалюзи какие-нибудь сделать?.. Гляди любой, прям представление для бедных детишек с окраины района. А родственники в обморок, бывает, падают. А ещё ночью туда забрести с бутылкой, закурить и затянуть песню, какие мы все тленные. Самому не дрейфить, и любая простушка на тебе повиснет. Так и в драке: пускай тебе в итоге и нос расшибут, но если бровью не повел — мужик, самец, отец моих детей. Опять-таки выбирают, основываясь на природное. Почему и подонков любят: те уверенно нагло себя ведут в таких ситуациях. И шутники про смерть, шутит, значит: не боится. Значит, что может приблизиться. Данте. Романтика. Готика. Ужас. Страх. Преодолел, отшутился. Стрельнул номерок. Круг замкнулся. Не смог, прости, естественный отбор тебе в пору. А чёрный катафалк, несущийся по улицам, не романтика?! Вороной. Всадник без головы. Без головы, но с печенью. Все мы без головы, но с печенью. Потоки душ. Аидовы реки. А Харон Герасимович — рыбак. Пётр-ключник?! Гонка! Ставь на фаворита. На чёрную, на Чёрнушку. Эта Чёрнушка до морга точно доберётся вперед всех. Шесть поршней под капотом да шины специальные, чтоб по склизким могильным камням не скользить. Скль-скльс.

Катафалк въехал в спальный Северный район с узкими улочками и низкими арками. Рев разносился, как в формуле. Монако. Грейс тоже нашумахерилась. Как часы пробили: все сразу знали, что Чернушка едет с новым. Так в этой дыре ревела только одна машина. Да и Степана все знали: любил батенька больно Достоевского. Не зря всех кошек и собак передавил.

Э.М. подождал минутку-другую, потом на каталку и поехал по темным коридорам. Теперь уже со скрипом ржавых колес. Пошел по этапу, между прочим, вполне известному среди гонщиков.

Дюжий мужик, Заельцов, правил каталкой уверенно — Шарон, это тебе не дрова на рохле катать. В зубах его торчала папиросина — а вы что думали, что работник морга курит тонкие «Зеленое яблоко»?! — папиросина с жеваным мундштуком, которая дымила, дай Бог, противогаз. А молодым медсестрам нравилось, по-мужски. Сплевывая табачинки, Заельцов выматерился, бросил на ходу каталку и вошел в дежурную. Э.М., движимый кинетической энергией, припарковался весьма удобно у небеленой сто лет одиночества стены. Морги вообще в последнюю очередь спонсируют, сначала особняки, детские сады, школы, больницы, а потом уж и о покое задумываются. А зачем тут роскошь и комфорт?!

Вась, а Вась! А эти обои цвета бордо?!

Дура, мы в морге.

Шато-Марго и королева Маргарита. А замыкает круг кладбИще, там вообще все за деньги клиентов. А вот Заельцов с просвистом этот круг кидал!.. Он в морг на работу ходит… каждый божий день. Как их награждают за выслугу лет?! Притча о строителе и последнем его построенном доме?.. А куда ему ещё ложиться-то в конце?!

В коридоре было холодно, темно и жутко. Э.М. все больше остывал, начинал твердеть и черстветь душой. Чашечка кофе и теплый плед бы не помешали…

Кофе Заельцов любил черный и горячий, без сахара. Сливки?! Какие сливки? Лида! — работница морга и отменная любовница — тут же налила Заельцову кружку и мило-премило заулыбалась, показывая свои губы и язычок. Диалог между ними всегда проходил по одному сценарию: два притопа, три прихлопа, однако сегодня Заельцов добавил: «Подумай-ка, Стёпка — придурок заскорузлый — иконку мертвяка себе пригрел…»

— Да ты что?.. Повезло…

— Кому повезло?.. Степану?! Ты что в самом деле?.. — Опешил.

— Ну, хотя зачем ему икона-то? Деревянная?

— Как нога капитана Гранта. Глядишь, удавится через неделю-другую или пожар какой-нибудь. Веревка-то, поди, намыленная уже.

 

 

2.

Отречение мирского жития.

Лествица

 

Одиночество и мрак поглощают душу Э.М., заволакивают его уже и без того твердое тело, опутывают, что-то крадут. Чувство одиночества похоже на маленькую смерть: никто не видит, никто не слышит, не отражаешься в чьих-либо глазах, не бесишь близких людей, отсутствуешь в мире людей. Смерть же — чувство одиночества в океане времени и пространства, раз и навсегда. Плывёшь в пучине, ничего не соображая и ничем не отягощаемый, а ключник пусть сам возится с твоей светлой душонкой. Повезет — выловит, не повезет, коли отягощен грехами, — на дно пойдёшь через игольное ушко.

Кругами подёрнется водная гладь,

Кругами твой путь и будет лежать.

Тонкие синие липкие пальцы. Впалый живот, согнутая спина, одна нога длиннее второй. Одутловатость… А ведь когда-то был красавчиком: носил пион или георгин в теплице, девчонок клеил на раз-два. Сейчас открытый рот, сухие губы, блёклые замшелые зубы, впалые глаза. Седые хрупкие волосы, залысины по бокам темя.

Быстрые шаги, щелчок выключателя. Электрический свет заполнил секционку, отражаясь в глади столов, глянце керамической плитки и металлических шкафчиков. Кафель озарился желтой мастикой. Юноша с чисто выбритой головой, долговязый и в белом халате подкатил к столу тележку с инструментами всех мастей, страшными на вид, с жуткими названиями, но практичными… практичными, черт побери!.. Изучение серой медицинской карты, поверхностный осмотр, поднятая бровь, белая перчатка, брызнув тальком, обхватывает руку. Пальпация, снова осмотр. Перчатка летит в мусорный ящик. Заключение элементарно, юноша, довольный быстрой работой, наклоняется чиркнуть пару слов о причинах смерти и видит нелепые слова в конце карты: Подозрение на самоубийство. «Вот тварь!» — ухмылка о проделанной работе слетает с лица, патоморфолог вновь надевает перчатки. Торопливо и нервно берется за надлежащие инструменты. Пару точных надрезов, убрать лишнее, смыть кровь. Секционный зал походит на конструкторское бюро, стол — станок, рядом — мастеровой. Мотор остановился!.. Почему? Ещё пару надрезов… Это что? Ага, недостаток кислорода, отчего же?.. Ещё пару надрезов, простые анализы… Эпилепсия?.. Необходимые процедуры, ожидание. Да, эпилепсия. Нить-игла. Петля. Игла-нить. Перчатки летят в мусор, инструменты — в раковину. Юноша бросает пару слов в строчку, ставит закорючку. Сделано — помер логично, объяснение вот на бумажке. Следствие и порождение новых причин, бумажка порождает новые бумажки: свидетельство, завещание, некролог, а тело — всего лишь тело, и пахнет, как должно пахнуть телу. А ныне и вовсе утиль.

Юноша быстро убирает лишнее, прибирает свое рабочее место, торопится, через час свидание при свечах с юной особой — третьекурсницей-офтальмологом. Ещё и перекусить надо перед дорогим рестораном. Там курица в фольге с утра, опять холодную жевать придётся, тварь!..

 

Тонкая ткань, пропитанная холодной розовой водой, нежно прикасается к сухой старой коже. Неспешно сестра монашеского ордена при городском морге протирает угасшее тело, с почтением и спокойствием. Аккуратно переворачивает его, обтирает спину, руки, ноги. Одноразовой расчёской приглаживает редкие волосы. Шепчет псалмы, которые кротким голосом разливается по секционному залу номер три. В углу стоят чашечка с ладаном, икона Спасителя. Четыре свечи вокруг покойника озаряют всполохами помещение.

Мертвецкая превращается в зал ритуальный, секционный стол обращается в алтарь, запах ладана и роз уясняются райскими кущами Эдема, где поют блаженные птицы самые дивные песни. Всполохи свеч оборачиваются чистым слепящим сиянием лика.

Лестница… Лишь облик человека четко показывается в свете. Это ремесленник в фартуке, он смотрит прямо и дружелюбно, возносит руку и указывает куда-то в сторону, добро улыбается. Чувствуя радость, Э.М. с лёгкостью юноши поднимается, направляется к свету, к лестнице, к истине. Помещение расширяется, свет разливается ещё шире — помещения нет. Мир вне пространства. Э.М. тянет руки, хочет обнять ремесленника, как родного брата, как отца, как мать, как …

— Анна, брось эту затею!.. — В дверном проёме секционки стоит внушительная фигура в рясе. Громоздкий крест свисает на грудь, щедро продавливая ткань. Руки крест-накрест, правая поверх левой. Окладистая седая борода скрывает полные щёки, участливые глаза смотрят безразлично, но настойчиво. Помещение по-прежнему пусто и мрачно, лишь всполохи свеч да небольшая лампа. Пахнет парафином и водой, слышится натужное дыхание рясы.

— Отец Николай, я лишь…

— Сказал же, он не наш, неприкаянный к тому же, — бесцеремонно перебивает церемониальный Николай. — Иди, там опять вдовка одна сознание потеряла, уйми.

Девушка, опустив голову, смиренно гасит свечу… «Да иди уже, я тут сам», — не смиряется церемониймейстер.

Сестра поспешно уходит, обернувшись, на секунду задерживается в дверях, скрывается во мраке коридора. Святой отец, громко вздохнув, подходит и задувает свечи, секционка тонет во мраке, лишь небольшая лампа ещё источает слабый свет, как свеча в келье.

 

Мальчик лет десяти-одиннадцати стоит на слабых коленках, тонкие трясущиеся ручки сложены в молитве. Молит о зачем-то Бога, но тут же ругает, презирает мать-отца, плачет. В раннем возрасте отдали его родители на воспитание священнику, тут-то и началась тяжёлая жизнь ребёнка. Вставать ни свет ни заря, труд с утра до вечера, хоть и не слишком тяжёлый, посты и чтение молитв, стоя на коленях на каменном полу. Зубрёжка длинных неясных текстов. Твердая постель, худое одеяло. Жизнь-то хоть и праведная, да нужна ли она ребёнку?.. Ребёнок хочет мир постигать, проникнуть везде и всюду, шоколада объедаться до тошноты, вымазываясь в нем, а ему абстрактные вещи навязывают, в темной зале Бога показать пытаются, есть и спать вдоволь не дают, каменные холодные коридоры драить заставляют, катехизисом развлекают. Так и провёл Николай детство без детства. К религии хоть и приобщился, но истинной любви не обрёл, осталась она лишь на страницах библии в абстрактном виде и в свободных мечтах юноши о приключениях по миру земному. Абстракцией же сыт не будешь, так и пришлось Николаю себе сан зарабатывать, чтоб хоть сейчас есть сыто. И ведь честный был священник, но зачастую мог и сравнодушничать. А тут, видите ли, гость другой конфессии, эка важность, ещё и одинокий, ещё и службу не заказал, ещё и лежит ухмыляется. Зачем же пред таким распинаться, если так перед каждым, а мрут каждый день, то и сам тем же путем пойдёшь. Массовая религия, как и любая фабрика, ставку делает на количество. Качество же — вопрос мастеров штучного производства, но и тут осечки могут быть: двенадцатый апостол!.. Да и тот с тремя Петухами тоже хорош, до сих пор по утрам не спит.

 

Картонная коробка, окрашенная серебром. Madein Кариоте.

Простите, менеджера можно?

А что такое?!

Вчера у вас апостола купили, а он бракованный. Верните деньги. Вот чек, за тридцать сребреников взяли.

А почему вернули?

Сына вот подвел.

Так, он ведь так и должен был. Читайте инструкцию в кодексе.

 

Николай вздохнул — священников специально учат так вздыхать, ставя на холодный каменный пол на два часа — и отправился по своим земным делам. Сегодня ему предстоял долгий и тяжёлый день, пропитанный человеческой горечью и грехами ушедших. Священники при больницах и моргах имеют, скорее, не метафизическую миссию, а сугубо практическую — моральная поддержка скорбящих родственников. И здесь ценность такого человека действительно высока, будь это священник, имам, пастор, раввин или, если уж человек и не духовный, то хотя бы человек душевный. В такие минуты, что обращены скорбящими в часы, сгодится любая религия, будь то вера хоть во всесильный английский фарфоровый чайник, летающий по орбите вокруг Земли. И то — моя религия!.. Способная вернуть человека к жизни. Чашка чая, во истину, творит чудеса.

Но Э.М. уже мёртв, ему не нужна никакая религия, и он остается снова один, опустошённый и выпотрошенный. Каждая следующая формальная процедура делает его все меньше человеком, как формальности лишают человечности и любого из нас. А каждый проступок убивает сущность.

 

Поздняя весна, тихое утро, лес налился прозрачным воздухом, солнце ярко освещает красную кору деревьев, издалека слышится мерное журчание голубого ручья, неожиданно на опушку выскакивает молодая лань, шкура блестит, глаза искрятся, рога возносятся к небу. Чистейшая энергия, отдаваясь глухим стуком копыт в плотную землю, с лёгкостью носит крупное животное по неровной почве: кочки, ямки и корни стволистых деревьев. Мчится, не разбирая дороги, но видя лес, враз перемахивает широчайший ручей, обходит могучее дерево, останавливается, принюхивается, ловит носом воздух. Глаза расширяются, дикий испуг, напряжение во всех мышцах. «Тах-х» глухим эхом разносится по лугам, сотни птиц взмывают в небо. Выстрел!.. Безжизненная тяжелая туша падает на зеленую траву, окропляя красным голубые незабудки. Мужчина в клубах голубого дыма одобрительно кивает подростку, ведь мальчик только что осуществил свое первое крупное убийство.

Богатый особняк, к парадному входу подъезжает белый фургон компании таксидермистов «Вентура», несколько крепких рабочих с трудом заносят по ступенькам безжизненную голову, приколоченную к полированной деревянной панели. Довольный отец в дорогом вельветовом костюме гордо пожимает сыну плечо, сын гордится и умиляется своей первой добычей. Жаль только мясо пропало. Ещё одна жизнь пропала. Душа же пропадает вновь и вновь.

 

Э.М. пускает скупую слезу. По слезинке за каждую душу, очернённую убийством. И не затмить блеск тех слез и всеми золотыми медалями за военные подвиги.

 

Июль. Жара. Двор перед казармами полон людьми. Один желторотый юноша с детским лицом стоит впереди своей роты, перед ним строгий молодой генерал произносит торжественную речь о мужестве и благородстве. Небрежной рукой прикрепляет мальчику тяжёлый железный орден.

Молодец, солдат, уничтожил пулеметным расчетом три сотни врагов, так держать.

Служу о… отчизне!

В мире траур: очередная война. Покойники скупо пускают слёзы. Набожные крестятся и на подкошенных ногах шатаются от страха-чуда, а врач им: «Да это физиология!», и идет курить папиросы.

 

Спустя пару часов две сестры вновь одевают Э.М. в его изношенный костюм. С трудом всовывают руки в рукава, переворачивают, застегивают рубашку, затем — брюки и туфли. Руки складывают на груди, аккуратно связывают веревкой. Под голову подкладывают подушечку. Вот старик и готов к путешествию. Паломник.

 

На красной двери висела аккуратная золотая табличка, гласившая, что за сим порогом в кресле полубога сидит А. А. Штоммель — юрист первого класса.

Аристарх Аристархович Штоммель — потомственные еврей с потомственной болезнью Крона из потомственной семьи юристов — был человеком вывихнутого времени. Высокий худощавый джентльмен — при том что и не принято здесь вовсе говорить «джентльмен», Штоммель был именно джентльменом — в дорогом шерстяном английском костюме уровня «добрый день, сэр Уинстон». Раз в неделю Штоммель по вторникам заходил к брадобрею, чтобы подровнять себе баки и длину бородки а-ля Лев Троцкий, и два раза в месяц по записи — к парикмахеру, дабы привести в порядок всё остальное. Здоровался Штоммель аккуратно, сдержанно, с дамами довольно тихо, если пожимал руку мужчинам, что делал это не сразу и достаточно мягко. И многие могли счесть, что этот высокомерный сын земли отворачивал морду ввиду собственного апломба, однако они сильно ошибались. Сей джентльмен старался не проявлять большего рвения при знакомстве или приветствии, дабы все остались рады и живы. Ведь этот молодой человек обладал в городе такой немереной властью, подкрепленной большими капиталами и известной и грозной фамилией, имеющей связи вплоть до Вашингтона, что многие глядели ему в рот, лишь бы услышать приказ и команду. И если бы Штоммелъ утром крикнул старой цветочнице: «Вива, мадам!», то она могла бы вполне подумать, что пришли отбирать её дом, и умереть от апоплексического удара. А его возглас радости и протянутую руку в сторону старого приятеля могли привести к тому, что несколько полицейских, суперинтендантов, детективов и тайных шпионов разных мастей тут же начали бы стрелять в этого несчастного приятеля, думая, что подонку здесь же вынесли справедливый приговор. А не дай бог Штоммелю чихнуть… Да, чихать никому не возбраняется, чихают и бандиты, и чиновники. Но Аристарху Аристарховичу Штоммелю чихать было опасно, опасно для окружающих. Юрист это знал, и его это тяготило, поэтому он даже старался смотреть людям в глаза вкрадчиво и осторожно, чтобы несчастные вовремя смогли перевести взор на что-либо менее величественное — на свои грязные туфли или жалкие документы. И при всей той невероятной власти, силе и сумасшедшему уму Штоммель был человеком нежным, даже излишне нежным как для такого тяжелого шерстяного костюма, так и для его обязательств перед городом. Мало кто даже мог бы в тайне и пофантазировать, но Штоммель любил… Да-да, то высокое чувство, всем известное, но никому непонятное. Он любил жить, любил утренний дождик, любил венские вафли и немецкие штрудели, поданные со сливками и кофе, любил оперу, любил Чайковского и Скрябина, но больше всего он любил поэзию. Поэзию высокую, поэзию о любви и о смерти.

В очередной раз извиняясь, ему принесли на дубовый стол несколько папок с документами — Штоммель в жалких попытках сблизиться хоть с кем-то брал дела, неугодные платным юристам. Однако тут же дорогущие юристы города, думая, что это новый тренд, который они обязаны исполнить до обеда, бежали в суды, морги, к стряпчим и хватали столько документов, сколько могли унести. Известен случай, когда многие известные юристы испускали дух прямо на работе, не успевая подписать все неугодные бумажки, свалившиеся на их головы из-за самодурной тенденции уважаемого А.А. Штоммеля. Узнав об этом, он огорчился и перестал брать бесплатные дела, однако почту, доставляющую эти кипы, не уведомил, из-за чего был собран целый тайный комитет, который после двенадцати часов скандалов постановил: «Ответственность за почту оставить на почтальонах: если выяснится, что Штоммелю не надо было доставлять документы, а их доставили — выпороть клерков, если же надо было доставить документы, а их не доставили — выпороть почтмейстеров». Казалось, на этом род бедных почтальонов должен был закончиться, но все обошлось: когда документы приходили — Штоммелъ их подписывал, не приходили — молчал. А улица, где был кабинет Штоммеля, стала самой ненавистной для работы почтальонов. Даже поговаривали, что дети, провожая отцов на злосчастную почту, плакали и прощались. Да, Штоммель, сам того не желая, превратился в настоящего злодея. Его имя вызывало как уважение, так трепет и страх, из-за чего даже всем известное слово [што] начали вычурно проговаривать [ч’то], дабы невзначай никто и не подумал, [ч’то] кто-то припоминает Его всуе. Так и распространилось вокруг известное чоканье.

Очередной раз Штоммель открыл верхнюю папку и пробежал глазами по заключению, странному завещанию, полицейскому протоколу, бумагам по вскрытию и остановился на достаточно редком имени — Э. М. Юрист заинтересовался, присел в шикарное кресло, забрал в охапку документы всех несчастных и начал их перечитывать да подписывать. Здесь был и булочник, погибший от пьянства, и торговка тканью, которую переехал трамвай, и почтальон, повесившийся с горя. И тут… великий и ужасный А. А. Штоммель пустил слезу, встал, подошёл к окну, всматриваясь вдаль он вспомнил строки поэмы «Первая годовщина»: Я — жалкая птица, желая отвратиться…

Отчего вся та истина, дарованная нам великими, будь то поэма Данте или симфония Малера, остается лишь искусством, надломом в нас самих. И трагический надлом есть лишь горстка знаков, бессмысленная в жизни.

Беспечные размышления и скупую слезу, тут же незаметно вытертую, прервала секретарша Штоммеля — красивая миниатюрная женщина лет тридцати, с короткими светлыми волосами цвета льна и детскими глазами. Которая на цыпочках, конечно, после аккуратного, но слышного стука, зашла в кабинет сообщить о некой повседневной телеграмме. Юрист молча кивнул, секретарша бесшумно повернулась и пригибаясь бесшумно посеменила к выходу. Штоммель знал её слишком хорошо: знал, что она ещё та хохотушка, знал, что не дура пошутить и над собой, знал, что помимо работы носит цветастые летние платья, знал, что любит розы… «Какая же женщина не любит розы?» — спросите вы, но гораздо важнее точно знать, что женщина любит розы. Он знал и о её по-женски несчастной жизни, её безбрачии, бездетности, её «милом», как она называла своего любовника — торговца средней руки, который иногда её поколачивал, но которого она любила безмерно и несчастно. Штоммель знал о ней все: он её любил. Любил, пожалуй, даже больше, чем поэзию, потому что в ней он и видел всю ту поэзию, воспетую в строках. Внезапно легкий порыв безумия и боли:

— Мария, постойте, пожалуйста.

Мария медленно с тенью испуга и тяжести повернулась и, не от двери через весь кабинет, а подойдя робко, как Каштанка, к столу, только оттуда спросила:

— Слушаю Вас, Аристарх Аристархович.

Штоммель понял, если он скажет, что любит её, она тут же скажет, что любит и его — от страха и внезапности. Если он скажет, чтоб она выходила за него, то завтра о их свадьбе будут трезвонить все газеты — от страха и внезапности. Если он скажет, чтобы она уходила от своего тирана — она снова покорится, как покорится и её «милый» — от страха и внезапности. Она бы сделала всё, чего бы он ни попросил. Но она никогда бы не поняла и тем более не полюбила бы его, она боялась его, ведь он А.А. Штоммель — юрист первого класса из богатой и властной семьи, обладающей в городе немереной властью, подкреплённой большими капиталами и известной и грозной фамилией, имеющей связи вплоть до Вашингтона.

— Мария, — начал юрист, сделав шаг.

— Слушаю Вас, Аристарх Аристархович, ответила она, отступив два шага.

— Мария, я знаю, что у Вас прекрасная улыбка, почему вы никогда не улыбаетесь мне?..

— Простите великодушно, Аристарх Аристархович, завтра, честное слово, завтра начну. — И сквозь затравленные глаза лани пробежала попытка улыбки, мёртвой, стеклянной.

 

Всякий юрист знает: жалость не сделает чью-либо жизнь лучше, но твою убьёт. В делах с покойниками мораль и вовсе была чем-то противоестественным. Знал эту истину, конечно, и великий Штоммель. Поэтому решал судьбы умерших справедливо, но цинично, как и всякий законник. В день он отшалбанивал по десятку подобных дел. Э. М. задержал Штоммеля на целых лишних две минуты. Нищий. Одинокий. Больной. Старик. Без какой-либо страховки. Никем не оплаканный. С едва ощутимым, усохшим кошелём с монетами. Такому не дадут место на городском кладбище, будь в его кошеле хоть унция золота. Штоммель прекрасно знал, что безродный покойник безропотней сиротского ребёнка. Юрист выдохнул и поставил в бумагах очередной необходимый росчерк, который сделал Э. М. dejure mortem.

 

 

3.

ни на десно, ни на лево…

(Втор. 5:32)

 

Любой город, имеющий вековую историю, должен иметь несколько вместительных кладбищ или святую реку, привет из Варанаси! Иначе же любое кровопролитное политическое действо может привести к пробкам на улицах, оттоку туристов и купцов или же чуме. Так мрачный град сего повествования имел множество некрополей и склепов, святых захоронений и неизвестных могил, уж не говоря о подземных катакомбах. Особой популярностью среди богатых и путешественников пользовалось древнее кладбище при крепости, которое, конечно, уже было перегружено и не принимало новых усопших, однако особо важные персоны всегда могли найти свежее местечко на безымянной могиле. Воистину тут происходило чудо, умирал некий … пэр и через день-другой на месте некоего никому неизвестного Адриена Лежена тысяча восемьсот (Q) лохматого года, который там уже и не лежит, появлялась свежая могила со всеми удобствами. Тут тебе и чистый чернозём, и куст сирени и размашистая лиственница, и обитающие в округе добрые птицы, и часовня со святым отцом и святой капеллой. По выходным здесь часто прогуливаются романтичные парочки, держащиеся за руки, юные поэты, подражающие По, или же двое незатейливых друзей, решивших раздавить бутылочку коньяка на отдаленной лавочке среди тишины и зеленых кущ. Да, я хожу иногда на кладбище развлечься.

Популярен в городе и современный могильник-конвейер, растянувшийся на сотни рядов за рекой. Там было все просто: сектор, именуемый названием района, где прибрался несчастный, ряд, место, например, Вторяшенский рынок, 22/2. Располагались ряды аккуратно линиями, пересекающимися с дорогами для транспорта. Банально, пестро, но современно, да и не потеряешься никогда. Удобство, как ни крути, убивает красоту. Приехали, вырыли, закопали, поплакали, выпили, уехали. Всё!..

Были и другие места, интересные то своими ухоженными могилами при каких‑нибудь монастырях, то страшными городскими легендами про неведанных шатающихся, то удобным маршрутом автобуса, двадцатка за проезд. Но как не думал наш странник попасть в райские сады, старуха-судьба придумала веселее.

Усыхание — вполне естественный процесс. Ему подвержены как живые сущности, так и неживые. Усыхает сорванное с древа яблоко, усыхает Аральское море, усыхает влюблённая девушка без улыбки любимого, усыхание есть повсюду. Так и сумма, оставленная Э. М. на собственные похороны, усохла до символического звона монет. Истёртый пальцами небольшой коричневый кошель скорее напоминал кулёк, опустошенный нищетой. В конторе по устроению похорон, узнав, что новый клиент не имеет ни родственников, ни близких, определили его в самый настоящий ящик из фанеры, едва обитый темно-зелёной тканью. Грошовая глинистая могила была найдена на старом кладбище в лощине у горы за городом. Так как посылать в те трущобы новёхонький катафалк показалось администрации слишком жирно для худого квакера, доставить пилигрима попросили! привозившего в морг гробы и необходимую обрезь водителя на грузовике. Тот худощавый и хорошего роста усатый дядь лишь кротко посмотрел. Тут же двое амбалистых санитаров — Заельцов и Подельцов — взяли зелёный ларец да собрались выносить через курилку, но не тут-то было: дверной проём мастерской никак не хотел уступать.

— Становь его на попа.

— Давай-давай, верти.

Далее посылочка мигом перекочевала в кузов машины, наспех была закреплена лентами, и Э.М. — пассажир без билета — вытянулся во весь рост, упершись макушкой и ногами в фанеру.

Водитель выплюнул окурок, хлопнул дверью ржавого ЗИЛа и был таков: машина, дымя соляркой, с шумом вырулила со двора. Дорога не близкая, поэтому необходимо топить педаль в пол, чтобы успеть сделать крюк до вечера, будь не ладен этот покойник. И дождь, проклятый, моросит уже час. Э.М. совсем замерз, задеревенел вконец. Грязно ругаясь, водитель всяко проклинал свалившегося на него покойника и гнал махину по глинистым дорогам, усеянным лужами и выбоинами, в которых скопилось порядочно мокрых желтых листьев. Время мчится вслепую, обметая опаль…

Мрак нагрянул внезапно, стоило только проехать последний фонарный столб, выехав загород. Сгущаясь все сильнее, подпуская тумана и болотных зловоний, природа феерично раскрывала ворота в иной мир. Нудная изморось сменилась откровенным дождём, раздуваемым порывистым ветром. Гряда ссохшихся кривых деревьев, еда прикрывавших болота, бесконечно тянулась в форточке окна. Страшными фигурами откликались те деревья в фантазии всякого читателя, кто одинёшенек решил открыть тайны иной книги. Холод и ночь заставила бедного старика ещё больше сжаться в своем зелёном фартуке, а злого водителя — зевать и клевать носом.

 

Как тяжко мертвецу живым казаться:

Живые будут плакать и зевать у гроба.

Но мертвецу невпроворот работы тоже

Из гроба выглядеть святым, убей!..

 

И слушать вздор формальнейших субстанций

О вечной жизни в тёплой ложе. Боже! Боже!..

Покойник живо тянет лыбу. Бойкий-бойкий.

Мотор ревёт — везёт на праздник скорби.

 

А там И.Х. уж ищет взглядом,

Чью голову склонить на грудь себе, шептать

Прощенье и любовь святую грешным детям.

Но в их ушах лишь ложь святых отцов.

 

Темно, дорога и луна желта.

Успеть бы до полуночи отдать. Потец!

И повторить обратный путь до дома вскоре:

Желта луна и тёмная дорога.

 

Вот и показался долгожданный поворот на кладбище, усатый дядька за рулём нервно выдохнул, ловко закурил одной рукой. Свернув на просёлочную дорогу, машина с грохотом запрыгала по ухабам, разрезая фарами плотный туман. Зорко высматривая мрачный путь, водитель вновь курил. Света фар едва хватало, чтобы освещать пару метров перед бампером машины. Дождь усиливался, деревья становились всё более густыми и дремучими, а ухабы — всё более глубокими и бессердечными. Машина то и дело прыгала из ямы в яму. И вот дела: дорога резко повела направо.

 

Пустая улица, одна луна.

Водила-дядя матом кроет всё и вся.

 

А перед ним табличка Верена — деревня.

Замученно сощурив веки глаз,

 

Замотанный водитель за весь день

Припомнить попытался Верену — деревню.

 

Припомнил… Огорчился матом дважды-трижды

И посмотрел в окно с негодованьем.

 

Очухался, рукой другой затылок

Усердно почесал, и канул план заветный в воду.

 

И двум мужчинам под луной той ночью

Судьба суёт остаться без ночлега.

 

Деревня Верена, людьми забытая дыра, находилась три десятка километров западнее кладбища. После упадка сельского хозяйства в регионе и в Верене работы осталось немного. Фермеры, прирезав большую часть скота, перебрались ближе к городам. Молодежь и так всегда бежала из столь непопулярного места. Так, остались здесь в основном лишь некоторые старики, одинокие алкаши да деревенский юродивый Станиславка, что вечно птиц всех кормит. Вот уже три десятка лет младенец этот носит с собой в котомке пакеты с хлебной крошкой. Что посвежее — сам иногда глотает, что старше — уже и плесенью покрылись, но так и покоятся в мешочках на дне станиславкиной котомки. Но как встретит стаю птиц, вмиг раскапывает свои сокровища, вытряхивая все пакеты. Воробьи, синицы, голуби, вороны и ворон-нигилист — все к столу тогда сбираются. Одних лишь кур не кормит Станиславка, их он жрёт. Ведь курица не птица…

Сон как рукой сняло с угрюмого лица. Рыская свирепыми глазами по кустам, усатый нервно курил, матерился, снова курил (нервно!). Вот машину качнула вправо — яма. Влево! Едва успев вывернуть на дорогу, машина с тяжким грохотом остановилась на обочине — и застряла. Когда наш дядя с масляным взором выскочил на улицу, первое, что бросилось в глаза — мошкара! Найденная тут же ветка полетела под колесо, ещё одна и ещё. И вот водитель аккуратно сдает назад, привстав в кабине, смотрит под колёса, зеркало заднего вида. Ещё немного газу, Вжжжж! Ещё чуть-чуть, Вжж! Зеркало заднего вида, выруливает, взор вперед, Вжжж! Зеркало, газ, ещё чуть-чуть! Зеркало… Что за гадость?!

Неведомая дрянь, метры ростом, почудилась за старыми деревьями. Медведь?! Медведь не ходит на двух лапах! Внезапно в прокуренной кабине становится холодно, мороз по коже. Вржжж! Мотор с рёвом выдёргивает грузовик из кювета; несомая от неведомой силы, машина рванула без разбору по ухабам. Напуганный дядька встречается с мутным взглядом какого-то старика в зеркале заднего вида. Секунда ужаса!.. Обернулся, глянул в темноту… Тишина… Лишь надрывной вой из-под капота и грохот подвески. Ещё взгляд в темноту… Неторопливыми движениями, с заросшей волосами головой, в безразмерном плаще, раздвигая могучей лапой засохшие ветки, тварь смотрит на беднягу, внимает его сущность.

 

Кошмар, кошмар!.. Не спит ли наш водитель?..

Мчаться?! Но куда? Вокруг лишь мрак.

Вправо глянь — чернющая тайга,

Влево вовсе не смотреть — болото…

 

И страх скользит по нервам всем всечасно,

И муть подходит к горлу тошнотой.

Глаза распахнуты и рот открыт,

Одышка из-за страха, хладный пот.

 

И ужас всеобъемлющий стяжает силы,

Какие лишь остались для мандража.

Вот брови, скулы и глазницы, нос,

Но нет лица — лишь маска мертвеца…

 

Но вот ворота выхватил луч света,

Удар по тормозам и визг резины.

Минуту-две, выходят за порог

Старейшина деревни и привратник.

 

И ветер леденящий воет снова,

Страшно, зябко, холодно и мрачно.

В одной лишь раме видно свет едва.

О Боже, Боже, Боже, Боже, Боже…

 

Как камень с плеч, ушла тревоги доля,

Забыть удастся ли кошмар дороги?

Забыть ту мерзость редкую в плаще,

Что смертью прочила водителю.

 

Не заглушая двигатель, водитель высунулся в окно и замер в ожидании. Покусывая губы, усач всматривался в лица незнакомцев, пытаясь признать угрозу иль спасение. Двое у ворот молчали, сами ожидая начала беседы. И длилось бы молчанье наших персонажей, если б тишина не мучила кошмарами водителя.

— Это что же за посёлок? — начал нервно долговязый.

— А ехал-то куда? — вопросом отвечает старый.

— Да труп везу на пригородное кладбище.

— О, сынок. Промахнулся ты километров на сорок. — Махнул рукой привратник. — Надо было поворот-то этот проезжать, ехать прямо, ни направо, ни налево не сворачивая, а дальше уж и была дорога к кладбищу.

— Сорок километров?! — смачные матерки пропустим.

— Ну да, но возвращаться и необязательно, можно через нас напрямую к кладбищу и проехать. Дорога так себе, но потихоньку через часок доедешь.

Водитель молчал. Неуверенно вышел, оглянулся, захлопнул дверь.

— Я ночью по этим болотам в гробу видал ездить. До утра у вас переждать можно?

— Э-э, сынок… Тебе-то можно, но труп-то мы куда определим?! Морга в деревне нету.

 

Богом забытые люди, бегущие от правосудия и воспоминаний, забираются вглубь страны. Идут всё дальше, проходят плодородные земли и богатые леса, оставляют позади рыбные реки и озёра, идут в тайгу, без цели когда-либо вернуться. Идут из последних сил, умирают и хоронятся тут же, в тайге. Но самые упрямые доходят до опасных болот, кишащих змеями и другими гадами. Люди трепещут, молят, плачут… И находится отважный красавец, кто безумным огнём своего сердца указывает заблудшей пастве путь чрез мёртвые болота. И, подобно изральеву народу, переходят те мрачные болота и останавливаются лишь тогда, когда упираются совсем в безжизненные многокилометровые топи, сулящие лишь смерть всем путникам да соседство с таинственными болотными людьми. Кочевники ликуют столь недобрым местам и начинают охотиться, валить деревья, строить дома, растить овощи и злаки. Едва переживают первую зиму, замерзая и голодая, болея и трясясь от лихорадки. Но весной с новой силой вырубают леса, расширяют пашни, осушают болота, делают запруды, шьют одежду и сколачивают мебель. На вторую зиму определяют место для покойников. И вот снова птицы, бодростью гонимые пилигримы, устраивают гомон по случаю весны. И в столь забытом странном месте, наконец, странные люди строят свою странную церковь.

Проходят многие годы — одна минута! Гнилые дома сносят — на их месте строят новые, крепче и выше. Соломенные кровли заменяют черепица и металл. Единственный колодец теперь не одинок — у него появляются каменные собратья и добрая колонка. Пашни разрослись, и — о, чудо! Некое железное изваяние, катаясь по полю, с легкостью тащит за собой тяжелый ржавый плуг. А вонючая свеча сменяется лампочкой накаливания. Безымянное селение превращается в посёлок, когда некий дядя высоких правил, в пиджаке о четырёх медных пуговицах и с дипломатом, распоряжается подсчитать население и поголовье, дома и могилы. После, в зюзю пьяный и нахальный, пишет: «Деревня вверена …», — и на полуслове засыпает пьяным сном. А утром, гонимый болезнею известной, спешкой и кошмарным сном, в бреду отправляет документы.

И вот прошли многие года — одна минута! Черепица уж покрылась пылью и травой, колодцы большей частью давно засохли, безымянные могилы остались не в удел. Но легенды… Страшные легенды обросли же суевериями, страхом и, конечно, правдой...

 

Водитель обернулся и глянул в тёмные заросли — озноб и страх тут же пробрали бедолагу.

— Да чёрт с ним… Проклятого старика…

— Бог с тобой, окаянного упоминать в полночь, — перебил старейшина.

— Да пускай покойник и лежит в гробу до рассвету.

— Э-ка, нехорошо… Ещё озлобится да и останется по деревне гулять.

— А что, ежели в погреб церкви поместить гроб, как тогда на отпевании ведьмы, — вмешался привратник.

Старейшина нехорошо поглядел на старого привратника в тёмной неясного цвета фуфайке и сказал: «А тебя, дед, и не спрашивают. Иди давай в свою конуру».

— А что за ведьма? — Вынырнул из оцепенения водитель. — У вас тут, я посмотрю, вертеп какой-то в самом деле. Сейчас вон в лесу заразу видел: руки, ноги с коромысло, будто медведь, но в плащ-палатке. Слыхали что?!

Старейшина оглянулся раз-два да и затараторил: «Гляди, водкой, поди, обедал, раз такая дрянь видится. У нас тут места… святые, и нечисти никакой нет. И кладбИще ваше освящено уж многу раз». Свирепо оглядев водителя, вновь обернувшись пару раз, старейшина пошагал к воротам: «Заезжай быстрее, ещё до утра с тобой тут лясы точить». Долговязый запрыгнул в кабину, поддал газу и вмиг влетел в ворота.

По указу старейшины несколько мужиков, не спавшие ещё, с трудом помогли снять нескладный гроб с кузова. Тащили гроб по мокрой скользкой улице пару минут, дело осложнялось пьяным угаром помощников, потом показался храм, да не простой, а «чудной» — подумал усатый. Всякая церковь к красоте стремится, и фронтоны украшает разной резьбой, что побогаче — витражи у мастеров из-за границы заказывают, где разные святые угодники и апостолы, и дверь подобно Петрову храму делают, и трансепты красивой формой вытягивают, в навершие втыкая крест, главный купол же сверкает золотом или отливает серебром. Это же чертова храмина поражала своей грозностью — наш долговязый рот открыл, столбом стоймя, перекрестился дважды-трижды. Будто вылепленная из чёрного склизкого камня, обросшая понизу плесенью и водорослями, стояла храмина чёрною скалой. Вход был затворён грубой деревянной стеной, то дверью оказалось. Центральный неф пересекали отстроенные позже деревянные трансепты, которые увенчивались какими-то чудными куполами. Окна были лишь завешены изнутри от дождя. В центре, сноп злого света, ввысь стремилась чёрная мрачная башня, былую высоту которой определить было невозможно, так как на высоте в два десятка метров неведомой силой толстые каменные стены башни были развалены, а в небо впивалась лишь часть обломанной винтовой лестницы, привычно стремящейся вверх. Обнаруживая разломанную башню, всякий взор устремлялся на землю в поисках обломков. И действительно, на земле среди старых могильных надгробий церковного захоронения валялись каменные глыбы и булыжники, как грибы, попадавшиеся на глаза то здесь, то там, будто бы растущие из жухлой прошлогодней листвы и травы. А чуть дальше страшным орудием торчал из земли перевернутый шпиль, что при падении основанием на несколько метров ушёл в землю. Как не пытались фанатичные жители выволочь его оттуда, так он и остался там уже достопримечательностью мокриц и других насекомых, любящих влагу.

Наша процессия завернула с центральной дороги и пошла в обход к левому абсиду, под коим находилась деревянная дверца и крутая каменная лестница. Там, по склизким ступеням, едва не скатившись кубарем вниз, отважная четвёрка всё-таки снесла ношу и поставила на гладкие мокрые камни. Выскочили мужики из тёмного подвала, будто наперегонки. Видно, что протрезвели вмиг. Сонного мятого кошака кто-то с ухмылкой швырнул вниз, и закрыли деревянную дверь на засов. «Пускай мышей гоняет», — добавил шкодник.

Старейшина распорядился определить водителя в каморку гаража при деревне (место не столь кошмарное) и удалился восвояси. И наши путники смиренно приняли столь скромные апартаменты и начали устраиваться. Э.М. уже вовсю возлежал, вытянулся в рост, развалился бы ещё, но ноги упирались в гибкую фанеру. Тихо и темно, вот только озноб берёт до кости.

Компания мужиков шумно направилась за стол, стоящий тут же в гараже неподалёку, откуда-то появилась початая бутылка водки, шмат сала и ломоть хлеба да колода сальных карт. Сие святое причастие было лишь обычной попойкой. Привратник тут же по-хозяйски налил себе полстакана и выпил залпом.

— Ты, дед, так-то не расхаживай, не один тут! — заметил кто-то из мужиков, чьи коричневые брови закрывали глаза. Пальцы принялись проворно тасовать.

— Гляди, чтоб старейшина не знал, чем вы в гараже маетесь да не спалите окурками. Тебе налить чутка? — спросил привратник у гостя?

— Ну налей, — отозвался усатый и глянул на козырей. — Дурак?

— Папина коробочка, с четырьмя козырьми… Ты не смотри так косо. У нас тут жизнь своя и вера своя.

— Да я-то что… И на том, спасибо. — Кивнул водитель и опустошил стакан.

— Да что же это?! За полночь покойника в гробу таскать. Глянь-ка, и луна кровавая висит. — Продолжал наливать себе водку привратник, буравя заветные карты.

Мужики налили водителю ещё, из солидарности сунули кус сала и корку чёрного хлеба. Семь буби.

— Зачем Ваську-то в погребе закрыл? — спросил тучный мужик в засаленном комбинезоне. Бубновая десятка.

— Да пускай!.. А то лежит днями на сеновале, будто дохлый, — ответил мужик с густыми погано-светлыми бровями и подкинул десятку супротив.

— Вот там Васька сейчас в погребе церковном-то, небось, вия и встретит, отозвался мужик с утиным носом.

— Беру!..

— Что ещё за «вия»?! — поперхнулся долговязый усатый водитель грузовика, изрядно напуганный последними происшествиями, что злополучно уготовила чертовка-судьба.

— Бери-бери… Да байку нашу деревенскую послушай, — повёл рыжебровый, — что за покойниками неугомонными ночью вий приходит, — ответствовал гордо и подлил водки. — Покойники, что удавились или иначе как себя обрекли, не отпеваются, а остаются на попечении одного местного старожилы, который их на околице болота и топит, камень привязав к ногам. Дама пик!.. Так ещё с моих детских годов поверье шло, что там, мол, на болоте им и место… неугомонным. И вот, ждут-ждут там в загробье этого неугомонного день-другой. А всё не йдет, ведь на болоте ужо. Тогда-то, как небо чёрными тучами заволочёт, и идёт по деревне вий искать, кого найдёт — я не виноват. Бита…

— И что ж, по лесу так в плаще и рыщет?! — обмяк усатый гость, беря всякую шваль.

— О, братец, то вий, а ты про нашего великана говоришь, — заикнулся утконос, — что стропила двухметровая в своем сером плаще, который на болоте живёт. Живёт да недругов пугает.

— И кто же этакий? — нахмурился водитель. Валет треф.

— Да бог его знает… Приезжали тут его ловить; один шибко умный — доктором звали — сказал, что это Люмий. С ним бригада была, с автоматами. Как ушли, прошло трое суток, думали, уж не вернутся. Да на четвёртые притащился доктор, весь сухой, больной да сумасшедший… Так его — умника — и забрали потом обратно в город… Перевожу!

— Да брось ты чушь нести на ночь глядя!.. — вспылил нежданный гость. Холодный пот заструился по вискам. — И так уж страха натерпелся в вашем околотке.

— А что околоток, то обычная деревня, где всё по-своему, — заключил утконос и опрокинул последний стакан. Последний козырь пошёл в размен.

— Папина коёбка!.. — Усач проиграл.

Тут уж водитель поспешил откланяться, уместился кое-как на лежаке в каморке, не раздеваясь, только куртку сняв и бросив в изголовье. Уж мялся так и сяк, с боку на бок всё вертелся, уж думал снова к мужикам вернуться, глянул, а тех и след простыл, лишь стол пустой с колодой да окно с луной кровавой. Да дождь сопливый точит слух.

 

Опять вернувшись на лежанку гостя,

Опять расстроен бденьем бедный гость.

И с кровель каменной и мрачной церкви

Глядит кровавая луна-злодейка.

 

Напускает страх, озноб холодный.

Отвлекает взор водителя

От сводов тёмных комнаты-каморки,

Что лишь одни сулят забвенье сна.

 

Всё было б это мелочью простой,

Если б не было минуты той,

Когда водитель бедный видел нечто.

 

И как бы он забвенья не искал,

Ему всё вновь является тот лик,

Что жёлтыми глазами пучит взор.

 

С далёких злачных топей вышел он,

И лишь в лучах луны всеведущей

Является всем грешным и проклятым.

 

Два метра под плащом скрывая тщетно,

И пряча лик под старой шляпой-шапкой,

Неустанно он душой заблудших зрит.

 

Сон, старый наш знакомый, такой желанный по утрам, такой неугомонный в праздники, веселья, что за полночь гудят. Сон, как легкая рука, порой кутает нас в самых неуместных местах; сон как зловредный предатель, что не идет в самой лучшей постели. Сон, что так любят младенцы и дети; сон, которого так опасаются старики. Сон, что несет забвенье и покой; сон, что пробуждает тайные кошмары и болезни. Сон, что так нежно описан слогом поэта и нотой скрипача. Сон, который так ужасно воспринимает в последнюю ночь приговоренный к смерти. Сон, что так тайной и остался для старика психолога. Сон, о коем знает каждый простак. Сон, что есть треть всей жизни. И сон, что есть жизнь.

Сон нашел на нашего бедного гостя внезапно и нежданно, и пришел он…

Неведомой походкой крадучись, сливаясь с воздухом и камнем, в отрепье, в царской ризе иного места, с замотанным в тряпку черепом, с водруженным венком на чело, в припрыжку, по-кошачьи, вразвалочку, как пьяный слепец, бесшумно, громыхая костьми в подвал церкви поднялся он. Выдыхая сладковатый воздух с сиплым звуком, как тысяча чахоточников, покрывая зловонным дыханием каменный пол и стены, выхаркивая сгустки жизни и влаги, разевая каждый раз пасть, скаля зубы и обнажая глотку, неспеша он прошел к гробу.

Мертвый старик сразу почувствовал прибытие иного, путника издалека, сущность другого мира; весь сжался, скукожился, затрепетал, зная, что тонкий фанерный гроб не убережет его, глаза ещё больше впали, скулы стиснулись, и так синяя кожа стала ещё темнее.

А тот с аппетитом принюхивался, втягивал воздух своими гнилыми ноздрями, кряхтел, сопел, стонал, сглатывал, жевал. Склонившись над фанерой, он разверзнул веко, глядит жадно, с интересом… С треском фанерная крышка отлетает в сторону, обнажая нашего паломника перед неведомым. Склоняется ниже, вот-вот касаясь старика, вот-вот готовый поглотить, сожрать, принять жителя злосчастной деревни… Мрак рассеивается, сменяясь простой темнотой. Терзаемый страхом Э.М. лежит в открытом гробу, в подвале тишина и пустота.

 

В огромном мире, не объятом ни великой фантазией Уэллса, ни колоссальным интеллектом Энштейна, в темном пространстве неслась одна милая точка, история которой начиналась миллиарды лет назад. Название той крохи всем знакомо по субъективной человеческой точке зрения — Млечный путь… Эта точка — громада — вмещала в себя целые системы звезд и планет, черных дыр и разных невиданных красок туманности. Каждая из звездных систем могла или не могла иметь в своем обиталище неисчислимые народы, коим названия придумывать не нам… Коих описывать не хватит нам воображенья… О коих говорить уж бестолку, ведь то пространство, что разверзнуто меж нами, творит нас одинокими в века. И в той родимой точке была и есть знакомая система Желтого карлика, что, своими лучами лаская, привлек к себе плеяду богоподобных планет. И среди властителя Юпитера, среди негоцианта Меркурия и любвиобильной Венеры, среди воинственного Марса умостилась скромная Земля… На которой нашли прибежище и воин, и купец, и любовь к властителям. На той известной нам планете судьбой иль случаем заложена была одна простая жизнь, что в сумме дней и миллионов лет произросла в тот мир, что ты, упорный мой читатель, в данную секунду ощущаешь, зришь и слышишь… Ты и есть тот дивный мир… Его миллионная частица. Неведомая никому точка.

В огромном мире ночь крадется незаметно, обволакивая страны и города, и ту невнятную Верену-деревню. Летит ночная птица в поисках добычи. Тут мышь скользнула, услышав некий шорох. Махонький кузнечик, лист, сорванный с ветки, капелька дождя, унесенная дуновением от матери-тучи. Небо темное темнит темнющий тучи темнота. И Луна, кровавая Луна — самая незаконно осужденная личина, что не виновна ни в одном убийстве, что ей приписаны людьми. Сквозь все то Ночь — главный признак волшебного мгновенья, таительница голубого цветка мечтателей, субретка влюбленного романтика, соучастница вооруженного злодея — скользила незаметно, но упорно. Скрывая все или ничего от глаз всякого иль никого, ночь содрогала мир. А исчезнувший город лишь маячил навершием древней крепости Тронакс. Отражением тысяч небесных огней друг в друге отражались оконные стекла, пропуская частицу света в темные покои каждого индивидуального человека, полного жизнью и мечтами.

Дивная ночная песня-серенада влюбленной птицы-соловья звучала, наполняя красками темные угодья. Дождь, вслед за каплей вызванный, шептал, барабанил и усыплял. Зарницы красили, малевали темное небо, и вот прядь зеленой краски проступила на горизонте. Бледная, слабая, но явственная. И увидел пекарь небо, не темное, а светлое. Почувствовал приятную прохладу молочник, испивая парное молоко, и мельник услышал сквозь жёрнова топтание утра. Белой волшебной поэмой лег на земли уставший туман, скрывая все её прегрешения человеческой истории.

Зазвенели жаворонки и горихвостки. Над ломанной чертой восточных гор показалось расплавленное Солнце. Небесная плавильня. Жизнь потекла своей чередой, ведь наступило чудесное, невероятное, но при этом привычное и неотвратимое утро нового дня, новых времен, новых жизней, смертей и похорон.

 

Мокрая от пота, просаленная куртка отвратительно мешала спать, липла, душила и будила. Ноги предательски мерзли, а в желудке от выпитой ночью водки и нехитрой снеди что-то неприятно жгло. Водитель попытался раскрыть глаза, но ничего не вышло. Взор туманился, ресницы слиплись, глаза щипало. Севши на кровать, водитель руками протер бельма и вспомнил все: где, когда и что… И так паршивое настроение куда-то упало и начало оттуда гадко припоминать все подробности вчерашнего дня и ночи. Но усатый гость отмахивался и пытался что-то вспомнить, что-то неприятное, гадкое, но очень важное, какая-то заноза в мозгу… что-то нужно было непременно вспомнить, сон ли… И вот хвостик этого «что-то», хвать его… Луч солнца пробивается сквозь окно и слепит глаза… И нет его, этого «что-то», только вот в руках держал, на языке вертел, в мозгу крутил, и нет… Хоть убей, но мысль потеряна и, возможно, навсегда. Водитель выругался, и теперь уж дурное настроение и болезненное состояние в полной мере навалилось на психику водителя.

— Да мне столько не платят!

Выйдя из гаража, водитель огляделся: были ещё сумерки, туман полз по черной земле, прохлада пробирала до костей. Укутавшийся ещё глубже в куртку водитель посеменил было к … К кому? Кто его вчера встречал здесь, где жил и как звали его?! Оглядевшись кругом раза два, водитель заметил единственный знакомый ему объект: злую черную церковь с обломанной башней… Почему злую? Так ведь черная же… А почему обломанной, кто обломал-то?!

— Доброе утро, эка соскочили рано, хотел Вам ещё часок дать… — Выдернул старейшина усатого долговяза из мучительных размышлений.

— Да уж, доброе… Поскорее ехать надо…

— Так и не держим, но чайку-то хоть выпейте… Нехорошо гостя за так отпускать, — умасливал хитрец, жадный до городских сплетен.

— Чайку можно, — взглотнул водитель, а внутри что-то забормотало, — а то кишки с утра гудят.

— Ну, пойдем, да расскажите, как там город стоит, как власть поживает, что за хороший человек у Вас в гробу таится.

— Проклятый старик, чуть на тот свет меня не утянул…

Дом старейшины был по всем правилам настоящей хатой: бревенчатая печь в центре большой комнаты, сени, только что кровля жестью крыта да вместо самовара примус на керосине стоит. В углу стояла деревянная широкая лавка, застеленная старыми разноцветными тряпками. Не сразу длинный гость заметил на ней старуху, которая непрестанно жевала беззубым ртом, остальное лицо пряталось за черным платком и утренним мраком в избе. Все окружение вокруг старухи было заставлено вещами, которые показывали свою сущность не сразу. Вот стоят банки с жидкостью, а там что-то плавает, заварка, травы… Скорпион!.. А в другой — невероятного отвращения усатая живность, смотрит желтым расплывшемся глазком через мутное стекло. На стене множество всяких вещей: серп на гвоздике, литография модно одетой девушки, коей тут не место, что-то продолговатое и с лапами — высохшая лягушка, кисть, или прядь волос, лоскуты цветных тряпок, грязных и застиранных, тысячи зеркал, стеклянные и деревянные бусы, мотки черных веревок, кривой нож, что-то на железном штыре, черная и крылатая птица…

— Женишок, женишок, в поле выйду, если поймаешь — невестою стану пригодною, — хилое детское карканье со смешком вырывается из чрева старухи.

— Чу! Молчи! — Резко махнул рукой хозяин хаты. — Не обращай внимания. Садись.

Чай был мерзкий, вовсе не чай, а какой-то настой на сборных травах: горький, противный, запоминающийся. Однако горячее питье казалось усатому дядь живительным эликсиром.

Сидели гость и старейшина друг против друга за деревянным столом, сбитым из толстых досок, да покрытым жирными шероховатыми пятнами, с налипшими в них волосами и пылью. Не сразу, но до гостя стал доносится некий запах… Поморщившись, он подумал, что от бабки.

Молчали. Прихлебывали лишь горячим «чаем».

— Чего не спалось-то, бродил, ходил все?.. — Забормотала старуха. — Чего бродил-то?! Ночь всю напролет.

Старуха качалась взад-вперед, руки её неугомонно что-то искали вокруг. Старейшина причмокнул и давай какие-то дела местные рассказывать: посевы как да сборы так.

— Ходит и бродит, а спать надо. Надо спать, а он ходит, бродит, все вынюхивает, козлина… — Не унималась старуха.

— Да заткнись ты, старая… — Резко отсек хозяин. — А то начнет сейчас страху наводить, — уже водителю.

— Бродил всю ночь вокруг, под утро забрался, да все бестолку, да снова бродить.

— Мать моя, девяносто уже, ум совсем потеряла, а умирать все не хочет, — добавил сынок.

— Ты бродил, что ли?! — Допивая зеленую жижу с особо гадким вкусом под конец, уточнил гость.

— Не-а… Чудится все старухе. Накануне вышла в пшеничное поле и давай ворон считать, считает и каждой имя приговаривает. Послушал, эдак знакомых баб всех своих вспоминает, которых нет уже.

— Пойду-ка я… — Встал водитель.

— Иди-иди, рыжий. Да беспокойного своего забирай отсюда.

Уходя, открыв дверь, водитель со злостью обернулся, в проникшем с улицы свете он увидел сухое лицо старухи: мятый морщинистый подбородок, маленький черный нос, два серо-белые глаза, пялившихся в дверной проем — старуха была слепа.

Казалось, ясный рассвет сменился пасмурным утром. Уже начинал моросить дождь, который со свистом разбрызгивал неприятный рваный ветер. Тянуло морозом и влагой. В горле при глотке почувствовалась сладковатая боль, нос неприятно отдавал тяжестью, руки и плечи непрестанно мерзли.

По дороге к церкви старейшина постучал в двери одной хаты, потом заглянул в тот же гараж, и — скоро знакомая четверка вновь отправилась к церкви.

Громада замерла, чернея на бледном небе. С верхушки ломаной башни хищно смотрели вниз едва державшиеся булыжники, готовились размозжить чью-либо жизнь. Все наши участники невольно глянули на злые булыжники и, вроде как, немного успокоившись, смело прошли прямо под ними. Едва дверь подвала отворили, как оттуда, обдирая шкуру об углы, вылетел кошак, седой, все обернулись — его уже и след простыл, следа его уже в деревни никто и не увидит. Спустились, темнота, остроносый зажег керосинку. Все замерли. Гроб был вскрыт, разломанный по доскам; погребенный в них лежал старик, молчал. Озноб. Чувство щекотки и тошнота.

— Крысы резвились, то-то кошак ошалел так… — Начал не сразу утконос.

— А крыс-то в погребе не водится. Это неупокоенный место себе искал. — Перекрестился другой. — Сами его тащите. — И был таков.

— Ну что стоим, тащи молоток и гвозди. — Зло старейшина ближнему.

— Как же так? И глаза открыты. — Заморгал водитель.

— Крысы.

— Крысы?..

— А что, думаешь, сам покойничек бушевал, — с язвой старейшина.

— Да вий то чудил, — прогремели слова, которых так все боялись.

— Чё, пьяный, что ли?

— Да что пьяный-то… Ничего не пьяный, — загундосил рыжебровый.

Пришли молоток с гвоздями, начали колотить. А дед все смотрит. Как водитель не посмотрит, с какой стороны не подойдет, дед все на него и пялится. Долговязый уже и к ногам ушел, там колотит, и опять, только глянет — дед смотрит.

— Проклятый… — В горле ком.

— Ты чего! — В церкви ж… — Мужики долговязому.

— Да смотрит… Будто… Глаза закройте ему.

— Надо — закрывай. — Передернуло утконосого.

 

Корячить гроб вверх по ступенькам было гораздо сложнее. Матерились. Выволокли. Только подняли на плечи… Скльзь. Грязь. Утконос падает, гроб — с хрустом о каменный бортик: бум-шмяк!.. Щепки, доски по отдельности, а труп … Лежит и смотрит в небо. Взгляд мутный, глаза неестественной формы, не круглые, а плоские, едва-едва и не будет глаз…

 

Вечер. Тишина. Где-то далеко слышно свисток трамвая. Темная квартирка. Злосчастный кусает ногти, озирается. Металлический лязг и хруст в замке. Злосчастный вскидывает голову, встает, снова садится. Правой рукой щупает правый карман. Дверь открывает жертва, мгновение стоит и моргает.

А ты как вошел? — Вошедший произносит.

Да ты ж ключ нам оставлял, помнишь, когда в отпуск уезжал. Семь лет назад. В санаторий. Да я пришел… А ты чего опоздал?

Так, не на работу же… Зачем пришел-то? Входит, за собой дверь притягивает, ставит сумку на тумбочку.

Да разговор есть… Тут это… Ну проходи… — Сглатывает злосчастный… Слюны нет — глотку карябает.

Жертва проходит, вешает куртку. Поворачивается.

Случилось что? Ты чего такой?

Да нет же… — Встает, снова садится. Щупает правый карман. Слушай, налей водички… Все равно стоишь.

Жертва поворачивается к кухне. Злосчастный соскакивает, запускает в правый карман руку… Что-то цепляется, рвет ткань. Правая рука достает увесистый металлический брусок. Другой оборачивается на звук, смотрит.

Это ещё что? Поднимает глаза в лицо злосчастному.

Ничего. — Злосчастный поднимает руку и с силой бьет бруском по голове собеседника.

Жертва стоит, моргает. Темная кровь тонкой быстрой струйкой стекает по лбу, через правый глаз, по щеке… Щиплет, жертва трет глаза руками.

Снова рука и брусок… Рука и брусок. Резкий крик. Жертва падает после третьего удара. Злосчастный нагибается и добивает. Жертва лежит на спине, смотрит в потолок, молчит. Другой бежит в ванную, его тошнит, текут слезы. Собрался с мыслями. Умылся. Выходит. В коридоре стоит почтальон и держит в руках уведомление. Рот открыт, глаза нараспашку, смотрит на труп, на злосчастного. У того тошнота, слезы, страх, жалость. Брусок вываливается из руки на пол.

 

«Бз-з». Водитель с огромным облегчением завел ЗИЛ. Услышал привычный звук мотора. Прочь!.. Прочь из этой дыры. На кладбище — и домой, а там нажрусь.

Старейшина заглядывает в кабину:

— Поезжай аккуратно: дорога плоха. Езжай прямо, ни направо, ни налево не поворачивай. Там дорога в гору пойдет, не езжай — тяжела дорога, лучше дальше поезжай, там увидишь указатель на деревню Кудрово, только не дай тебя бог туда заехать… Не вернёшься никогда!

— А что у вас там, ещё какие твари?

— Да не, там магнит!

— Какой такой магнит?!

— А таков, что люди туда уезжают и никогда больше не возвращаются… Так и остаются к земле прикованными, будто железяки заржавленные.

— Не понял… — Чуть слышно водитель.

— Езжай мимо той деревни, говорю, никуда не сворачивай. — Старейшина махнул рукой, скрылся за воротами.

Тут, уважаемый читатель, пойди-ка налей себе чаю, потому что дорога будет не близкая и холодная. Дождь в этот день лишь начинал свою знобящую историю. А чашка/стакан/кружка горячего крепкого чая всегда может скрасить мрачные часы, будь за окном дождь, зима или похороны. Чашка чая, и, возможно, не захочется никого сегодня убивать. Это может быть чашка чая с сахаром, или молоком, медом или виски, или, может быть, вареньем из еловых шишек.

Э.М., например, пил чай без сахара, однако любил пить с вареньем, если такое имелось. В первую очередь «выпивалось» малиновое, затем ревневое и только потом чай добирался до засахаренного крыжовникового. Но был для него и особый деликатес!.. Варенье вишневое! Это то самое чудо, которое при первом и даже втором употреблении может показаться неудобной и посредственной приторной дрянью. Безмерно сладкое, с жесткими махонькими ягодками-костянками, в которых вредная косточка — не вздумай жрать столовыми ложками — аппендицит (да кушай, пожалуйста, косточка-то переварится). Но, порочные сладкоежки, кто распробовал вишневое варенье с косточками, тот все поймет.

Дорога, и вправду, была плоха. Но плоха — это когда кочки и ямы, а тут не то чтобы кочки и ямы, тут просто нет дороги. Проехал раз или два кто-то, да старуха прошлась туда и обратно.

— Угораздило же тебя вчера, проклятый старик, не мог раньше, что ли… — Не унимался водитель в голос, передергивая рычаг скоростей то туда, то сюда.

ЗИЛок ревел, хрустел дифференциалом, качался, царапал дорогу брюхом, забрасывал на капот и крылья клочки грязи и рыжей глины, но упрямо тащился вперед. Дождь, раздуваемый ветром, незаметно превратился то ли в снег, то ли в лед… в какую-то кашу. С очередным порывом ветра в лобовое стекло била гроздь мутной влаги — дворники еле справлялись.

— Да что же это? По новому кругу, что ли понесло? Да мне не платят столько!.. — Сквозь стиснутые зубы плаксиво прогудел долговязый, шмыгая носом. Глотку дерет, глотать больно, нос не дышит, в голове вата, в теле слабость.

Проехал поворот в гору. И вот впереди развилка: дорога вправо, дорога влево. А впереди жалкое подобие колеи. Глядь, а на обочине женщина стоит. В сером плаще/пальто/чём-то, в платке. Стоит и руками машет, что-то кричит, открывает рот, мелет языком. Долговязый давай сбавлять газ, да смотрит, а чуть далее ещё женщина, а там дальше и мужчина, и ещё, ещё. И все стоят и языком мелят, руками машут. А слякоть все косыми плетьми лупит и лупит, тучи ползут, солнце едва бледный плевок.

— Да ну вас к черту… — И снова газу.

Проносится мимо по колдобинам, едва вписывается в колею. Тряска, водитель больно прикусывает щеку. И в окно смотрит: те стоят, руками машут, с места не шелохнутся, а глаза так и горят, желтым будто. А лица — Брейгель Мунка в кошмарах видел. Откуда не возьмись старуха рукой хвать пальцами по крылу зацепила и орет, орет молча. Открывает рот и надрывается беззвучно.

 

 

 

 

 

4.

 

Оставь надежду, всяк сюда входящий.

Данте, «Ад», песнь 3

 

Бесцветные скривленные деревья венчали въезд на отведённое место для погоста. Три злые псины, лая в голос, с визгом и воем рванула навстречу, но тут же дёрнулись и упали от натяжения громоздких цепей. Будто бы весна. То ли красиво, то ли страшно. И знакомые с детства птицы, как их там?, кричат: Убитьубитьубитьубить. Дальше появились первые оградки, столетней давности, когда хоронили ещё вдоль дороги… Когда же ряды могил связали две ближайшие деревни, ныне также почившие, решено было делать ряды перпендикулярно дороге. И пытались ровно вести дороги, но холмы, камни, деревья, болота, водка — так и вышло, что за десятилетия дороги, увеличивая свою длину, становились настолько кривыми и запутанными, что не только родственники не могли найти кровных могил, но и смотрители начинали хоронить людей в чужих могилах. А как похоронили одного превредного попа на участке местного раввина, так скандал был на всю губернию. После нарисовали пресловутую карту, которая, казалось бы, решит проблемы, но кладбище разрослось настолько сильно и самобытно, что схематичная карта стала похожа на чертежи сложной электросхемы лампового усилителя. Так бедные родственники, даже получая на руки замызганную, облитую слезами схему кладбища (упаси господи попытаться запомнить маршрут), держа бумажонку на ветру, считая окоченевшим пальцем тридцать третий ряд (сороковой — да будьте милосердны, тридцать девятый, если считать с ответвлениями) седьмого сектора (а четвертый сектор продолжает нумерацию третьего), путались, терялись и даже пропадали порой в мрачном царстве. Улицы петляли, изгибались, втягивались незаметно в соседние ряды, возвращались таинственным образом к началу, приводили после долго хождения в тупик, заводили к заброшенному при кладбище старому моргу. Родственники почившего летом тащились в жару по глубокой грязи; весной умирали от жары и жажды, взбирались в гору, а оглядываясь, видели равнину; шли зимой и видели пустынные степи, а вглядываясь, находили лишь старые могилы, покрытые листвой, мучились и ходили кругами, куда их завели умершие родственники. И не было конца ни улицам, ни могилам, ни пространству столь огромного кладбища, время же здесь и вовсе умерло в колыбели. Старые документы, карты были утрачены, поэтому точных данных о захороненных не осталось. Новые могилы рыли на месте старых, старых настолько, что в земле находили лишь металлические предметы, что когда-то были захоронены вместе с усопшими: кресты, медальоны, часы, монеты, ложки и ножи, иной раз и пистолет. Было это место кладбищем на кладбище.

Люди прекрасно знали все темные легенды и байки, окружающие эти места, привлекали россказни порой и подростковые банды сатанистов и панков, иной раз и оккультные сообщества, преступников разных мастей, что копали тут могилы для пропавших без вести. И хотели же местные власти много раз тут порядок навести, но оказывалось, что ревизия часто раскрывала темные делишки самих членов госуправления, да и закрытие кладбища было фактически невозможным предприятием. Есть ли в конце концов хоть одно кладбище, закрытое и утилизированное?! Да кладбище — это уже предприятие утилизации. Самая устойчивая административная единица. Храмы и то столько не стоят.

А кто же наш мертвец? Утиль, навоз, хлопнешь винца?

И мало кто хочет по-настоящему заниматься проблемами кладбищ: насущные вопросы не решить, а новые секреты ещё как выплывут. Так и торчат в земле, подобно реликтовым памятникам археологии.

И столь чуждое место естественно жило по своим правилам.

 

Венчала сей дивный пейзаж похоронная процессия с единственной старухой, что пришла оплакать незнакомого ей покойника. Ветхий гроб везли на открытой телеге, запряженной старой клячей. С каждым шагом клячонка громко дышала и выпускала клубы пара, что вихрем рассеивались. Телега скрипела, скрипела и скрипела. За телегой уныло вышагивали несколько пьяных музыкантишек: бездуховный духовой альт с язвой, лохматый тенор с синяком, ржавые тарелки, мятая желтая туба, старый кларнет и помповый тромбон — новая причуда управляющего кладбищем. Тиран, заметив, что «зарплата» музыкантам платится не за количество сыгранных маршей, а помесячно, заставил сию свиту играть всегда и всюду, кого бы ни хоронили. Родственники часто отмахивались от угнетающей шестерки, но смотритель настаивал, дескать порядок и все. А порой и вытряхивал деньги с бедных родственничков. Шестерка тащилась за телегой и заунывно тянула похоронный марш. Грязная желтая дорога совсем расквасилась от снега и влаги. Поэтому музыканты не столько шли, сколько то здесь то там перепрыгивали, скакали, трясли ногами, матерились. Альтист — Данилин, мужик средних лет — на каждом проходе мелодии киксовал, пучил разбитые губы в холодный слюнявый мундштук. Тенор — старикашка с лицом проходимца — все подгонял Данилина и раз даже умудрился влепить тому пендаля, не прерывая мелодии. Дядька с тарелками — троюродный брат тенора, электрик — злобно гоготнул и выматерился. Мятая туба — вообще после инсульта — ничего не соображала и только чеканила сильную долю. Кларнет и тромбон просто всех ненавидели и были самыми привычными алкашами, не стесняющимися за бутылку водки не только рыть могилы вечерами, но и резать ночами оградки на металл — их друг от друга в принципе никто не отличал.

Старуха шла за музыкантами и ревела. Причудливо, но она не знала ни имени, ни фамилии покойника, даже могла бы сомневаться в его поле, но ей попросту была безразлична личность почившего. Она приходила посмотреть и пореветь на процессию. Все кладбищенские считали её сумасшедшей, но прогонять и не думали, потому что не было в мире ещё старухи сердитее… Тощая, в черном отрепье нищенки, сгорбленная, с потерянным среди морщин лицом, она скорее сама походила на покойницу. Однако не дай бог встать у неё на пути или заговорить с ней, старуха тут же обратит на тебя холодящий душу взор, полный безразличия и внимания. Удивительно, но старуха после всегда куда-то девалась. Даже ни разу не согласилось на приглашение смущенных и обескураженных родственников отобедать.

Снег мокрыми кусками покрывал её капюшон и старческий, сморщенный лоб. Волны черной обветшалой ткани спадали на плечи, размывая, скрывая и так призрачный стан. Застегнутое на медные пуговицы одеяние обтягивало и болталось на тонком торсе, храня печатью тайны жизнь и девственные чресла вечной вдовы. Доходя почти до пят, мантия исчезала, оставляя за собой лишь вновь и вновь появлявшиеся вереницей маленькие следы в грязной желтой каше снега. Никто и никогда ног этого сумрачного существа не видел… Иной мог и поклясться, что там и вовсе нет ничего, кроме самого балахона, а другой твердил о неведомой ни одной когорте железной поступи императора, попирающей тяготение Земли. Убери старуху — и упадет Земля в бездну. Тартар. Алчущий зев. При всей столь большой загадочности старуха чаще всего оставалась незамеченной. Шагала ли она одна за гробом, шла ли она в густой толпе скорбящих, стояла ли плечом к плечу плачущей матери над гробом сына, никто не замечал её, не видел эту обычную повседневную старуху. Спасибо, мать. Спасибо за вечные переживания. Спасибо за постоянные страхи. Спасибо за терпкий вкус жизни, что серую почву превращает в насыщенный вкус золотистого хлеба.

 

Выдавленные цинковые белила отдавали желтизной электрического света. Ультрамарин губил своим превосходством. Кобальт синий вторил, но был младшим. Кадмий красный резал и был резан мастихином. Марсы разбавляли. А кадмий любимый господствовал.

Умбра и краплак отдавали цвет сигаретному дыму, поднимающемуся к галогенной лампочке, что полосовала стены. Бетон держался и подчеркивал цвет кресел и мольберта, заманивая заглянуть в натюрморт стола: бутылка шотландского, пачка верблюда, два широкодонных, хрустальная советская и четное количество окурков.

Что произошло с Димой Пилатом?

Умер

 

«Бох с тобой! — орет Данилин, — знавал я одного чудака, который за мерзавчика водки на спор монеткой разбивал пустую бутылку, вот те крест.

— Да что мне крест твой!.. — брюзжал тенор.

— Знали мы таких умников, — это тарелки звенят.

— Угу, — сипит кларнет.

— Ага, — тромбон.

— Он её прежде небось о кирпичик постучит и потом геройствует, — Данилин!

«Башку свою о кирпичик постучи», — бормочет туба и поворачивается к конторе, рядом с которой тормозит с визгом колодок грязный ЗИЛ. Дверь с маху открывается, из кабины вываливается рыжий рослый усач, утирая рукавом пот со лба.

— А это что за хер?! — милосердствует тенор. — Не дай бог Стешка могилу продал.

— Да кто те за такие копейки будет глину рыть?! — отзывается электрик.

— Такой рыжий и тринадцать копеек выроет!.. — скалится Данилин. — Я ж вижу…

— Угу, — сипит кларнет.

— Ага, — тромбон.

— О кирпичик постучи!

Новоиспеченный копатель забегает в контору: духота, темнота, вонища, грязища, во главе всего святого Стешка зевает.

— Здрав… Здравствуйте, — выдыхает наконец смотритель. Чем могу помочь, — зевает, — уважаемый?

— Здравствуйте, — отдуваясь, говорит водитель, — привез вам покойника с городского, забирайте.

— Как же ж, а процессию на сегодня больше никакую не заказывали?! — подается вперед делец.

— Да… то без процессии, сирота… — перебарывает приступ кашля.

— Ребенок, что ли?! — пучит глаза.

— Да не… Один… Одинокий… Одиночка… Неупокоенный. Некому провожать… — выпаливает рослый.

Делец откидывается назад, причмокивает языком, барабанит пальцами: пам, пам, пам-пам, пам, пам-пам, пам-пам, пам-пам…

— Ну так процессию-то не заказывали!

— Да вот же бумаги, — усач сует сверток желтых конторских бумажек, — там написано все…

Стешка… Ох, простите, Арсений Леопольдович Блом, смотритель кладбища, верховный верховных в сей юдоли сгребает документы, пялится, хмурится, пыхтит, что-то мычит:

— Ну… И… Где ж я бесплатную могилу сейчас найду… А? Копать её за так кто будет, а?! А музыкантам за марш кто уплатит, а?! — выпаливает делец, под конец переходя на рев… — Ты мне скажи, рыжий, здесь что, милостыню подают!..

— Да мне … — краснея, — кто у тебя тут что… Мне сказали привезти — привез! Забирай его к чертям!.. — не спускает длинный, упираясь костяшками кулаков в стол.

Делец вскакивает и орёт.

 

— Гляди-ка, и поп туда прется! — бросает прима Данилин. Не уж-то и вправду хоронить кого задумали.

— Жмура на сегодня-с больше-с нет-с, — электрик отсидел пять-десять лет-с.

— А что ж такое тогда, — лохматый фонарь.

— В кузове-то гроб, как никак, бараны! — зыкает брезгливо туба.

— Эхе, — сипит кларнет.

— Ты баран, там дрова какие-то, — огрызается маэстро.

— Ну да, ну да, — тромбон.

И пошла светская беседа джентльменов по разным неизведанным путям. Кои и не снились Борхесу и в самые магические ночи. Обошла пресловутая беседа и личные качества каждого из собеседников, особо задержалась на внешних обликах. Потом метнулась в сторону одиноко стоящего ЗИЛа, облетела и наглой сорокой заглянула в кабину, в кузов. Увиденное рисовалось неведомыми жутковатыми картинами Босха и Брейгеля. Подобно мистическим полотнам, Э.М. предстал собеседникам неким страшным образом, предвестником водки, мертвецом, лежащим на темном престоле под открытым небом и взирающим в царство всевышнего. И отец-бог был назван всуе, что лишь привычною метафорой является так часто многим. О Господи! да каждый третий или второй словоблудит привычными клише и фразами, мудростями, что кровью предков въелись в наши головы. И язык, хрипящий, лающий иль поющий, имеет на устах привычную цепочку слов. Привычное слово которой само рождается, так часто упреждая законы логики и постулаты морали. Морали столь эфемерной, что ни тарелка, то новая этика. А отсюда этикет, будто зеркало, вновь отражает мораль на тарелку. И тарелка, словно зеркало, открывает все тайны человеческого «Я». Поешь со мной, чтобы я мог тебя увидеть. Видит бог (метафора) блуждала бы беседа и в более дальних краях, но дверь конторки отверзлась.

Из закоптелого вагончика конторы выходят и идут к музыкантам все трое: вперед шагает злой Стешка, за ним рядом с водителем батюшка (в миру — Зимоглядов), что-то говорит, приседает на уши.

— Мужики, покойник ещё объявился, могила нужна. Сегодня… — начинает на ходу смотритель.

— За сегодня три сотни сверху! — деловито курит Данилин.

— Фа-Фа-а, — радостно кларнет.

— Да тут не сверху, тут за даром придется, — краснеет и сверлит глазами.

— Не понял, мы тут кто тебе, снизу, что ли? Нужна могила — плати, — вступает туба.

— Да, да, да-да, — тромбон бздит иль бдит.

— Да откуда мне взять-то, говорю же… Без оплаты рыть будете.

— А хо-хо тебе не ху-ху? — пассажирует квартами кларнет.

— Или ху-ху не хо-хо?! — тромбОнит тромбонИт.

— Без оплаты жена твоя с тобой живет! — язвит тенор.

— Х-хах, — тарелки грянули.

— Да ты чего нам тут порешь-то?! — это альтист.

— Ты мне тут не хами. Тебе напомнить, как ты тогда при всех в могилу на гроб пьяный шарахнулся. Надо было тебя там и оставить… И ли ты, — тычет пальцем в тенора, — только в руках держишь свою каральку.

— Ах ты с-сука! — визжит Данилин. — Могилу продал, а деньги все зажать хочешь! — раздувает ноздрями и сжимает кулачища.

— Держи!.. — смотритель бросается вперед, словно бык. Шестерка расходится кольцом, группируется, скалится. Но тут святой поп десницею крещеной останавливает сие языческое действо. Как римский орел воздевает руки и главу свою к богу. Как греческий оракул со священным ореолом взирает к небу гноящиеся слепые глаза. Как губастый египетский жрец с коричневыми ареолами беззвучно шевелит губами. Как владыка, уверен наперед в своих незатейливых словах.

— Стоять! Совсем Бога позабыли, мать-перемать, на святой земле при отче такое вытворять, ещё и люди чужие здесь. Побойтесь памяти отцов и матерей ваших, что таких оболтусов богобоязненных на землю родили. Мало ли греха тут, что ли, и без вас творится, что разводите тут канитель по мелочи такой, а ведь вам ещё в царствие божие через ушко суму тащить на горбу. Там же все припомнится, как из-за могилы неимущему ругань развели при покойнике. И страшного суда вам не избежать тогда, греховоды гнусные. Задницей тогда на сковородку вас посадят, тогда и вспомните отче вашего и слова мои, да поздно будет. Да задница-то гореть недолго будет, а душа ваша вечным пламенем огнеть станет. Рты закройте свои лукавые и послушайте, что вам дельного скажу, оболтусы. Могила для нищего отведена, деньги все на морг пошли, оттуда бумага и пришла с распоряжением выделить самый неприметный на самом неприметном. И денег никаких не прилагается, поэтому копайте во имя бога. Во имя веры и душ своих затхлых, чтоб не так жарко было потом жопами сидети. Копайте ради себя, да не поскупитесь силами, ибо все двадцать две уловки ваши видны нам без прикрас, заметны все мыслишки ваши и попытки непотребные. И о деньгах забудьте, игбо нету денег за труды во имя господе, да простит нас отец наш небесный на небеси. И святится имя твое во славу хлеба нашего на каждый день, и позабывь нас лукавым, от водки угороди, и долги наши изотри из памяти, и не видеть нам искушений сего мира. Зане… Зане царствие твое есть и будет во веки. Вот потому и бесплатно, но сказано — значит, сделаем. На нас отче Николай надеется очень, послали раз к нам гостя такого. Такова волия… И нет оправдания спорить и оспаривать, и нет греха большего супротив воли святого отца грясти, ибо подобно то против воли всевышнего ступать, а дорожка та скользкая, словно маслом облита, а спичку брось — вспыхнет та дорожка злосчастная. Огнем адовым полыхать будет и при жизни вашей! Горе тому и тем, и всем тогда, кто дорогою такою помчится!.. Запомните слова мои во веки и навсегда. И убойся и убейся, если вопреки пойдёшь.

— Ну про масло-то нам ещё не городил, отче… — выдыхает не дышавший всю спагетти-проповедь альтист. И неистово аплодирует на бешенство быка.

— Отец, ты прости, конечно, но святым духом и молитвами сыт не будешь, — и сплюнул в землю лохматый тенор. — Лучше уж так сдохнуть и заново родиться, чем за так рыть.

— Эт так! — туба ту-ту!

— Ай, сын… Ай-яй-яй, сын… — запричитал поп-священник-отец-и-отче-наш-Взиратель-зимы.

— А что «ай», когда нам ой! — солирует кларнет.

— Уй!

— Хах, — мрачно электрик.

Туба думает о своем, высоком — о водке.

Смотритель раз глянул на священника, другой, да выдал не виданную его чертям щедрость: «Черт с вами, — осекся на отца, — дам я вам триста, не больше».

Шестерка хмыкнула, ага-кнула, угу-мкнула, гомункулус, но под натиском целой епархии… лопнула, кивнула.

— Отец! Хлопним по стопке за договор?! — Данилин рассиропился.

— Нет и ещё раз нет. — Священник на попятную, отвернувшись.

— А что так, отец? — Тенор уже из-за пазухи фуфырик доставая.

— Да я ж священник! — Гаркнул да-это-ж-священник. — А пристрастие — грех!

— Дьявольщина!

— Бесовщина!

Тенор неистово оглядывается: «Не вижу бога, отец! А вот бутылка, — болтнул стеклянный пузырик, достал из кармана стопку и добавил: — Да один наперсточек!»

— Бог-чудотворец и один наперсточек увидит!.. — Поучая с неподдельной ортодоксией. — И на самой мелкой тропе нам уготован судный день.

— И ты все-таки веришь в бога, здесь? — Данилин не скрывая оскала.

— Я готов поклясться своим местом в царствии небесном, что Бог еси.

«Хлоп», — с нетерпением перебивают тарелки звонко в ладоши, в предвкушении глядя на стопку.

— Ну, хлопцы, — показывает туба мастерство эпидейктического жанра.

И хлопцы хлопнули!..

 

Могила — машина времени! Копают на четыре метра туда, где десятки лет назад пшеница росла, коров пасли, избы строили; сотню лет назад — трава росла, охотились, хижины складывали; тысяча — леса шуршали, от хищников отбивались, мазанку лепили. А пройдут годы, и будет новая эра этой земли, откопают гроб, а на дворе будущее. Роботы-треноги да невидимки сплошные, диссиденты искоренены, президент выбран, гамлетова «Рацея за власть» Шекспирта — во всех театрисах крутится. Могила — машина времени! Время течет, а покойник неподвижен. Лопата за лопатой: дерн, земля, глина, известняк. Лопата за лопатой, пласт за пластом была выстроена новая машина времени, прибежище неупокоенного, саркофаг нищеты, скорбный предел, волглая лодья, тихая колыбель.

 

«Да мне не платят столько, суки», — орал хрипя облаком пара в снежную морось усатый рыжий дядя.

— Да там полверсты почти по прямой! — уговаривал смотритель. — А там через боковой въезд и проедешь, так даже короче будет.

— Мне этот дед уже снится, будто всю жизнь его знаю… — Хватает себя за глотку водитель.

— Да там треть версты, говорю, и по пути. — Упрямится быкообразно Сеня.

— Выгружай его, говорю! — обезумевши вращает глазами.

— Куда?! На коленки обморочной вдовы, что ли, его положу! У нас все покойники дожидаются в катафалке, пока не освободится телега. — Поглядел искоса. — У тебя к тому же и гроба-то нет…

Рыжий длинномер только долго посмотрел на Сеню. Лицо его уже стало ликом безразличным и бескровным, хоть посмертную маску святого лепи.

— Житиё моё… — сказал негодующе иначе, но цензуры ради запишем так.

— Гляди, — не унимался бык, — сейчас поедешь прямо, версту…

— Да какую версту, говори по-русски!..

— Километр с вершком, потом повернешь направо, за старый карагач. — Смерил взглядом страдальца. Спокойно. — Кладбище наше дореволюционное, секторы отмеряли верстами, поэтому документы легче так вести.

Молчок…

— Как повернешь ещё километр с вершком по дуге, упрешься в развалину-церковь, поворачивай налево, потом направо. Так дорога и идет, там увидишь. Запомнил?

Молчок!

— Там перекрёсток будет, на нем налево. Там ещё полверсты, и на месте. Увидишь. Если никого не будет — обожди. Мужики вскоре вернутся и помогут покойника снять. Так и быть, на доски положите его.

Молчок!..

— Там у мужиков спросишь, они скажут, как выехать. Понял?!

Длинный разворачивается, свирепо шагает, но грязь и глина его движения палача превращает в походку пьяного, отчего ещё обиднее. Залазит в машину, в который раз хлопает дверью, педаль в пол. И происходит невиданное никем, иначе бы байка эта жила ещё и тысячу лет от новой хронологии: водитель с матом на газ, ЗИЛок с ревом вперед, смотритель с воплем в сторону. Смачные куски разжиженной грязи с проблесками рыжей глины и лошадиного дерьма фантасмагорической струей на три метра — кто бы мог подумать — с ног до головы, с ног до головы! Окатывают официальное лицо Арсения Леопольдовича Блома. Видно только: грязное чудо-юдо стоит да глазенками белыми хлопает, было открыл рот… да чтоб выплюнуть клок родной земли. А водитель газует, нет бы оглянуться да позлорадствовать, да не увидел, уже весь в дороге, какая ему предстоит.

 

Очереди той не было конца. Начиналась она молодостью — заканчивалась старостью на обратном пути. Погляд. Идешь и оглядываешься всю жизнь. И старец отец стоял там плечом к плечу молодого сына, что лицом был обращен вперед, а не назад. Но разница между ними была в сотни километров и десятки лет.

Немощный старик с натруженными подагрой руками обратил свои белые глаза к юноше:

Скажи, когда же солнце я увижу?

Оно перед Вами, отец. Вы уже у входа, в конце тоннеля видны его лучи, присмотритесь!

Старик замирает, поворачивает лицо к выходу, губы его дрожат. Безнадежно.

Беги, глупец. Поворачивайся и беги отсюда! Если войдешь, то путь назад твой через десятки лет будет слепым.

 

Как выглядит карагач? Не подписан же: «Карагач»… Черный или светлый? Тонкий или толстый? А если старый — тоже тонкий или уже толстый?! Кривой?! Да, точно кривой. А листья какие, продолговатые или круглые?! А в это время года листва уже опала?! — снег падал стальными окалинами, со стуком отлетая от лобового стекла и капота. Разбитая дорога швыряла машину то влево, то вправо. Горькая вязкая жижа поминутно скапливалась в глотке, выхаркивая её, рыжий дядя выхаркивал и богопротивные слова. Показался старый вяз, поворот. Ну никакого карагача, чтоб ему увять. Ещё сотня могил, вот какой-то куст полыхает — рябина! Уже ж зима?! Ну что делать? Направо! Какая дуга, да тут же просто кривая дорога.

Понятие дороги может ой как сильно разниться. Елисейские Поля — дорога? Называется «поля», должны тракторы ездить, а по сути — дорога, ездят Peugeot-ны.

Жё нё парлепа франсье. Парле ву рус!

Пежоны, говорю!

А Унтер-ден-Линден — самолеты взлетали, танки грохотали, но сейчас машины ездят, значит — опять дорога! А в сибирской тайге на лесоповал дорога — только тракторы могут проехать, а все равно дорога. Где русскому дорога, там немцу смерть, вот уж без шуток. Ещё больше разнятся дураки! Что одному дураку ложь, то другому — истина. Что одному дураку небылица, другому — религия. Где одному дураку лес, другому — дорога. А третьему — road, урод.

Кладбищенская дорога вела как вела. Рыжий длинный дядь сквернословил как сквернословил. Трупы лежали как лежали, оберегаемые тяжестью гранитных и каменных плит.

Где-то справа на секунду показалась серая каменная кладка — церковь? Но вырулив из-за куста, водитель ничего не увидел. А глядя в зеркало заднего вида, зрел лишь глаза старика. Старика, знающего уже все помыслы рыжего подлеца. В минуты грязь и жухлая трава, серые надгробия и с потрескавшейся краской оградки покрылись снежной крошкой, что бусами отскакивала от замерзшей земли. Машина прыгала, ревела, взвывала. Дорога становилась все более негожей и непонятной. Снег нагонял тоску, а кашель и температура вгоняли в ступор. Рослый усатый рыжий дядь-водитель уже просто боролся за существование: уставший, голодный, злой, больной он видел лишь дорогу домой, которой явно не являлась уходящая под бампер грузовика трясина, что окончательно затягивала его надежду оказаться дома. Но…

Но он был живой! Седой холодный покойник-старик Э.М. мог бы даже и сопереживать со-путнику: заморившийся, опустошенный, безразличный, чахлый покойник видел лишь дорогу вперед, которая давала надежу на покой бренного тела. Но он был мертвый!

Быть надежде нет надежды, покуда мертвый человек мертв!

Подобно невероятному лабиринту путалась дорога: где казался перекресток — оказывались сухие заросли неведомых цветов, где виделась колея — колумбарий, где блестела табличка — ворона.

Сердце стучало, горло перехватило, на глазах наворачивались слезы — водитель лишь крутил баранку да передергивал рычаг коробки скоростей.

Внезапно… В романах часто встречается это «внезапно». Прозаики знают: деньги и опьянение кончаются в самый неподходящий момент. Внезапно лицо его озарилось, глаза блеснули, дыхание перекрыло… он посмотрел в стекло заднего вида и: «Ну что, старик, избавился я от тебя!»

Гиблая шестерка картинно курила у свежевыкопанной могилы. Куча серой влажной земли подпирала зияющую черной бесконечностью могилу, куда безвозвратно падала снежная крупа. Пахло морозом и подвалом.

— Ну вот и три сотки!

— Ага!

— Заткнись!

— Ого!

— Пропьём!

— Ух!

Кто бы мог подумать, как может человек обрадоваться могиле — рыжий был рад! И горло не так уже резало. И снег не такой злой падал. Да и день только начинался — «к вечеру нажрусь!»

И встретили копатели рыжего даже как-то нежно: стукнули по плечу, поскалились молча, угостили папироской.

Театрализованный ритуал погребения начался! Разломанный гроб со стариком стащили, поднесли к могиле. Папироса прикурилась легко и ровно. Две веревки продели под гробом, выровняли. Табак горел мерно, пощелкивая. Попробовали приподнять, поднесли на край. Дым будто пшеничным хлебом вкусно наполнял внутренности, белесой струей вырывался из ноздрей, рта, ушей. Дым наполнял прозрачный воздух. Вдалеке стояла извечная старуха.

«Стойте».

Э.М., несмотря на разломанный зеленый гроб, успокоился, наконец-то его путь подходил к концу. На безжизненном лице появилось подобие улыбки, из легких послышался последний выдох. Душа покойника была покойна. Гробоносцы медленно начали опускать старика в могилу. Каждая затяжка успокаивала водителя более и более. Он представлял, как вернется домой. В этот хоть и скромный, но привычный родной закуток. Вокруг было тихо, лишь пыхтение мужиков и шорох веревки. Снег почти перестал, однако все ещё местами падал твердой крупой.

«Стойте…»

Э.М. любил такую погоду: не слишком суровую, но и не курортную. Такую погоду, когда, обеспечивая свое существование, свой быт, можно и наслаждаться простыми вещами, уделяя то там то сям минуту-другую на стакан чая, сигаретку, яичницу. Сейчас Э.М. просто лежал, чувствуя предстоящий вечный покой для тленного тела. Гроб мягко, беззвучно лег на мягкое дно влажной могилы. Концы веревок с одной стороны бросили в могилу, потянули с другой стороны и со специфическим «вжю-юх» вытянули их из могилы. Где-то вдалеке каркала ворона. Водитель начал считать вороньи «кар», как считают «ку-ку» у кукушек.

«Стойте!..»

Музыканты взяли лопаты, воткнули в жирную землю. Данилин остановился, остальные как по команде тоже замерли. Альтист всматривался, вслушивался. Неожиданно выпрямился, отставил лопату в сторону. Ансамбль неожиданно выпрямился, отставил лопаты в сторону.

«Стойте! — вопил бегущий по дороге священнослужитель. — Стойте! Нельзя. Привезенный покойник из города не наш. Он у нас по ошибке...»

 

 

Немая сцена

Водитель в центре в виде столпа, с погасшей папиросой и вскинутыми глазами. По левую сторону поодаль стоит старуха с устремленным в могилу взором; по правую — замечательная могила Несчастнейшего; перед ними разверзнутая лежанка, в ней — Э.М., наклонивший голову влево, будто прислушивается. Тромбон и кларнет пучат друг на друга глаза. Тенор чешет пузо. Туба раззявил рот. Тарелки: «Тс-с», молчат. Вороны подобны горгульям. Окаменевшие фигуры почти полтора часа остаются в таком положении. Обед приближается.

 

 

 

 

 

 

 

5.

 

<…> и обратно?..

Тысячи мрачных или не мрачных произведений

о тягостном или не тягостном пути назад.

 

...

 

 

Братья-Погрема

12.09.18

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль