Спокойно и бесшумно в нору заползала среда. Вечер. За окном вьюга. Февраль. Брат лег спать с мамой. Папа на шахте, в «ночную».
Слонялся по пустой комнате. Взял стопку любимых журналов «Мурзилка» и начал читать рассказ о приключениях простоватого Васи Куролесова. Сидел на первом этаже двухэтажной кровати, читал в тишине и слушал завывания ветра. Помню, что было нестерпимо грустно и одиноко. Все спят. И я один. И мне, десятилетнему, было непонятно – отчего так грустно? Может оттого, что завтра с утра снова идти в ненавистную «музыкалку» на урок сольфеджио, а послезавтра к строгому и страшному учителю музыки, на «баян». И, скорее всего, схлопочу «единицу» или, что еще хуже, уже ставший привычным вердикт в дневник — «не готов к уроку». Один раз я уже выдергивал страницы из дневника, — даже пробовал сжечь его, — переправлял там «единицу» на «четверку», прятал несчастный дневник в почтовый ящик. Все узнавалось – и за все доставалось.
Каждый вторник и каждую пятницу – урок баяна. Эти уроки сродни испытанию на прочность. Для меня подобное испытание вызывало отвращение не только к безвинному баяну, пахнущему учительским одеколоном «Шипр», но и ко всему музыкальному и прекрасному. Урок пережит, дневник заполнен крупным убористым почерком «маэстро» — и вот, я, снова самый счастливый и свободный человек, — пусть даже на три дня. До следующего вторника еще пропасть времени! Можно спокойно дочитать детектив «Каскадер из Сингапура», поиграть в видеоприставку, сходить с Женькой К. на хоккей, наставить шелобанов Лешке П. за проигранный спор. Забудемся до воскресенья… А воскресным утром снова окрик мамы: «Делать музыку!». Ждешь, пока старший брат подготовится к завтрашнему уроку, а уже после него берешь баян и начинаешь с нудных гамм. Неделя за неделей. И все почти одно и тоже.
Грустно… Может оттого, что накануне сгорела приставка «Денди». Остается только шуршать журналами, разрисовать лица персонажей фломастером одного цвета – и скучать, скучать, скучать.
Клюю носом. Спать! Забираюсь между братом и мамой в неудобную ложбину. Верчусь – толкаю брата в бок, получаю в ответ коленом в живот. Думаю о том – как я завтра буду играть у Сеньки в настольный хоккей, а потом, может быть, пойду к Лешке П. играть в «Контру» на приставке. Проваливаюсь в ложбину всем телом и всматриваюсь в маленькие серебристые звездочки. Злюсь на брата и жмусь к маминой горячей руке. Лечу…
Сквозь сон слышу звонок в дверь. Наверное пришел папа…Снова проваливаюсь в прохладную ложбину. Просыпаюсь. Кто-то ахает и охает, глубоко вздыхает и чиркает спичкой. Понимаю, что дома кто-то, но не папа. Всхлипы. Мама плачет. Вдавливаюсь сильнее в подушку от страха. Что-то случилось. В заспанном мозгу разные мысли и предположения. Слышу имя «Дениска». Может, что-то с моим шестилетним двоюродным братом? Боюсь… Но все равно сон побеждает. И я проваливаюсь.
Утром, в четверг, разбудил Вадька и сказал, что умер дядя Сережа. Мой любимый и по-настоящему родной дядя. Умер. Жизнерадостный и сильный. Красивый и молодой. Умер. Вечно ездивший на мотоцикле «Днепр» и огромной машине «Урал». Служил в ОМОНе, носил берет и крутые армейские боты на шнуровках, как у Жан-Клод Ван Дамма. А теперь умер? Умер… Неужели я теперь никогда не увижу его широкой улыбки и бородавчатых рук, пахнущих мотоциклами и улицой? Красивый и сильный дядя умер. Брат позволял себе называть его — «дядь Серег», кидаться ему на плечи, мериться силой и спрашивать разрешения порулить мотоциклом. Я всего этого стеснялся и звал его нежно – «дядя Сережа». А теперь мой дядя Сережа зачем-то умер.
С этими мыслями я медленно, сквозь непрекращающуюся вьюгу, пробирался как одинокий полярник на Северном Полюсе к одноэтажному, затерянному во дворах общежитий, красному зданию «музыкалки». Молодой учитель сольфеджио шутил и гримасничал. Теперь мне было вовсе не смешно. Я тупо смотрел в одну точку и не мог понять до конца, что произошло с моим дядей? Ведь такой молодой, ведь такой хороший. Что будет дальше? Что будет с тетей Верой — его женой? С его сыном Дениской? Что будет с его родителями – моими бабушкой и дедушкой? Что будет теперь с моим папой? С нами со всеми? С целым миром? Я еще не догадывался о том, что и после ухода любимых, дорогих людей, мир остается. И все остальное вместе с этим миром остается и продолжает жить. Люди исчезают и после них, на планете, остаются едва видимые вмятины от шагов и прикосновений. И еще после них остаются их дети и фотографии.
Весь четверг февральская вьюга щипала мне лицо и выдавливала слезы. На душе скреблось и ныло – будто я получил десять «колов» и сотню «двоек», весь исписанный за раз учителем музыки дневник – «не готов!».
В школе я еле слышно сказал, что у меня умер дядя. После этого казалось, что меня все жалеют и смотрят, будто на круглую сиротинушку. Я говорил это с такой интонацией и таким выражением лица, будто у меня умерли все – мама, папа, брат, бабушки и дедушки.
На уроках я сидел отрешенный и видел вместо доски бледно-томатного цвета рыдающую бабушку над неподвижным, скрюченным телом моего дяди Сережи. Чувствовал, что где-то там, в глубине, в районе моего живота, скапливалась обида на несправедливое отношение Бога к хорошим и добрым людям, к тем, кто несет добро и дарит свет. Лучше бы Бог забрал Сережку Толмачева – двоечника и драчуна, жующего на уроках собственные козявки. Я переворачивал страницу тетради по математике и слышал громкий шелест от перевернутой кем-то страницы в моей жизни, после прочтения которой я точно знал, что такое смерть.
Впервые смерть я ощутил тремя годами ранее, когда умерла моя прабабка Евдокия. Баба Дуся. Был июнь, едко пахло сиренью. Мы, семилетние несмышлёныши, еле сдерживали смех от громких причитаний бабулек возле гроба. Я понимал, что это некрасиво и грешно, но все равно хотелось укатываться от смеха. Когда хоронили – было не до смеху. Бабу Дусю июньская жара изменила до неузнаваемости: перед нами лежало тело, которое с каждой секундой становилось все некрасивей и ужасней. Взрослые погоняли: «Давайте катафалк!», «Чего медлите — пора выносить!». Дядьки деловито перекидывали из уголков рта папироски и потирали руки – «ну все, бабки, кончайте причитать, мы берём». Один глаз у бабы Дуси распух и превратился в огромную шишку. Пахло сиренью и тухлыми яйцами. Все это было так пугающе, что после того, я стал бояться покойников. Все время думал, что покойник в гробу обезображен как какое-то чудовище и в любое время может встать из гроба как Панночка из «Вия». Все это, вкупе с просмотренными фильмами ужасов о мертвецах («Вий», «Зловещие мертвецы», «Реаниматор» и другие) породило в моем мальчишеском мозгу не проходящую до сих пор фобию всего трупного и похоронного. Я думал, что если покойник лежит в гробу с закрытыми глазами, то он обязательно их откроет и протянет руки, а хуже того — вцепится в горло и выдавит глаза. Невообразимую жуть и дрожь испытывал я при виде похоронных процессий и красных крышек от гробов возле домов и подъездов. Если слышал знакомые аккорды похоронного марша Шопена, то мне непременно хотелось куда-нибудь спрятаться, заткнуть уши. Смерть моему детскому воображению представлялась в образе моей бабы Дуси с шишкой вместо глаза, которая тянет руки ко всем, кого хочет забрать к себе.
И вот теперь я думал: «Неужели такой сильный и смелый дядя Сережа смог сдаться на милость этой старухе Смерти?». Весь четверг и всю пятницу я думал и вспоминал дядины бородавки и широкую, красивую улыбку. «Племяши мои, племяши» — дядя жмет мою руку и садит на синий пузатый бензобак мотоцикла «Днепр», дарит мне и брату по маленькому «складнику», везет на красном мотоцикле «Иж», в люльке с оборудованной крышей. Дядя в оранжевом мотоциклетном шлеме со стеклом похож на супергероя из «Звездных войн». Я сижу в люльке и представляю себя водителем автомобиля: кручу вымышленный руль и давлю на газ…Потом я захожу в гараж возле бабушкиного дома… Там дядя, испачканный мазутом, «солярой» или чем-нибудь еще другим, мотоциклетно-автомобильным, улыбается мне своей улыбкой, от которой видно верхние десны…Пахнет бензином и костром.
Заснул. Снится сон. Я захожу в дом, где мы жили с самого моего рождения, а потом жил и мой дядя со своей семьей. Захожу в комнату – и вижу красный гроб. Бегу, несусь прочь, чтобы не видеть всего этого. Бегу и чувствую, что гроб летит за мной, он совсем рядом – еще мгновение и он накроет меня своей ужасной белой начинкой. Просыпаюсь и тут же зажмуриваю глаза: не хочу идти на похороны. Боюсь!
На улице солнечная, почти весенняя, безветренная погода. Мы от центра пешком спускаемся с горки к бабушкиному дому. Я считаю шаги – и боюсь. Кого боюсь? Всех. Заплаканную бабушку, гроб, тетю Веру, Дениску, и больше всего гроб с дядей. Боюсь людей и покойников. Иду – и считаю шаги. Вот уже спускаемся на улицу Красный Лог, и с горы я вижу бабулин дом. Средь белизны снега и валящего дыма из трубы– красное пятнышко. Присматриваюсь – крышка гроба.
Нас встречает на улице неузнаваемая, опухшая от слез, завернутая в шаль, бабушка. Обнимает, обдает меня запахом валерьянки и целует. Я чувствую соленость её губ на своих щеках. «Деточки мои родненькие, одни вы у меня остались», — причитает бабушка и закрывает лицо желтыми руками.
Вижу папу. Он в пуховике цвета растворенной «марганцовки» подходит и тихо говорит:
— Зайди в дом, посмотри.
Я переминаюсь с ноги на ногу, чего-то жду, говорю что-то вроде «ага» — и не захожу. Иду в летнюю кухню. Там мужики греются, тайком попивают водочку и курят. Единственное место, где затопили печь. Рядом, тут же, на горящей плите в огромной кастрюле варится суп. На поминки. Мужики молчат. Кто-то выходит, покрякивая, кто-то, ухая с мороза, заходит.
В доме по соседству, где жил мой покойный дядя с семьей, женщины готовят поминальный обед. Там, рядом с ними, в грязной фуфайке и небрежном платке, будто сошедшая с ума, больше похожая на опустившуюся алкоголичку, сидела безучастно тетя Вера – жена дяди. Что-то бормотала и кивала головой. Глаза тети Веры будто кто-то стер ластиком и вместо лица было сплошное размытое пятно. Женщины отвлекали её посторонними разговорами и не давали в приготовлениях принимать важного участия. Привели шестилетнего брата Дениску. Похоже, он мало чего осознавал, игрался и звал меня бить огромные сосули, свисающие с крыш. Смеялся так громко, что было неловко. «Неужели он ничего не понимает» — вопрошал я себя. – «Ведь умер…умер и сегодня, через пару часов похоронят». Казалось, что взрослые в тот день чаще думали о том, что они будут есть на поминки и как бы не упасть в грязь лицом перед пришедшими проститься, как расплатятся с могильщиками – водкой или рублем? Вообщем, обо всем, что сопровождало смерть одного человека, но никак ни о самом человеке, никак о том, что еще немного – и его не увидят даже мертвым. Хотя зачем он им мертвый?
Суета взрослых меня занимала мало. О трагических событиях я забыл вовсе, после того как какой-то родственник из внезапно появившегося множества незнакомых, но настоящих родственников отвез нас, детей, в дом, где жил свои последние дни мой дядя Сережа. Там мы играли в видеоприставку и от души смеялись. Я отчетливо помню обстановку той комнаты: все разбросано, кругом вещи покойного дяди, незаправленная кровать с белыми простынями, еще хранящие его запах. Я оглядываю комнату, и мне становится почему-то не по себе. Наверное, от каких-то энергетических волн незримого присутствия рядом с нами покойного дяди, раскиданные вещи которого невольно приближали к нему и напоминали о событии, собравших всех нас вместе.
Стрелки часов неумолимо приближались к полудню. У меня начал болеть живот от давящего волнения. Еще немного и родственник вернется за нами, чтобы отвезти обратно, в кошмар заплаканных, полупьяных лиц, в голосовое разнообразие охов и причитаний, мужицких покрякиваний и смешков.
Возле дома, где лежал в гробу мой дядя, стояли три самосвала «КрАз 6510». Это были дядины друзья, с автобазы, где дядя работал почти десять лет после армии. Раньше он также ездил на таком же КрАзе, усаживал нас, «племяшей», за руль и позволял дергать рычаг коробки передач. КрАзы гудели, выли, мощными сигналами, похожими на крики стотысячной толпы причитающих плакальщиц, в момент выноса гроба, в момент проезда траурного кортежа мимо автобазы, - гудели и в момент опускания гроба в могилу. Гудели, будто истошным воем выли и плакали верные собаки, прощаясь с внезапно ушедшим хозяином.
— Зайди, зайди, — сказал кто- то из взрослых.
-А какой он там? Страшный?
«Нет, нисколько он не страшный, будто спит». Это мой брат Дима, выйдя из страшного, холодного бабушкиного дома, пытался меня успокоить.
Через десять лет брат Дима тоже будет будто спать, «сгорев» от туберкулеза в мариинской зоне.
Сгорбленные фигуры женщин в шерстяных платках и полусогнутые силуэты мужских тел заплывают в маленький дверной прямоугольник, иногда останавливаясь перед выплывающими. Входят-выходят. Мужики кучкуются возле дома, курят и что-то говорят вполголоса. Обсуждают – кто понесет и кто опустит в могилу. Все обсуждают и никто не вспоминает.
Вынесли дядю Сережу. Я осмелился и подошел к его изголовью. «Действительно, будто спит», — думаю я. Его рот чуть приоткрыт – виден верхний ряд вставных железных коронок, прядь волос от ветра танцует и живет будто своей жизнью, — те же, но уже чуть пожелтевшие бородавчатые руки держат пластмассовое белое распятие. Тетя Вера, рыдая, кидается на гроб. Женщины всхлипывают и закрывают лица потемневшими платочками, мужики покашливают и покачиваются налево-направо. Почти силой двое дядек берут тетю Веру под руки и отводят в сторону. Везли моего дядю Сережу долго. Проехали почти через весь город. КрАзы верными собаками ждали нас за перекрестком, у автоколонны, чтобы «провыть» протяжно и душераздирающе. От звуков клаксонов некоторые мужики в автобусе всплакнули.
Хоронили дядю Сережу за огромным курганом. Когда начали бить молотками крышку – по белому кладбищу разнесся бабушкин вой: «Ну встань, сынок, встань! Смотри, вербочка моя, кто к тебе пришел! Посмотри!». Вместе с причитаниями и воем завывал февральский ветер. Бабушка будто выплакивала все, что не успела выплакать дома, у гроба.
Курган высился над черной толпой, являясь немым свидетелем многочисленных сцен прощания в поле, где с недавних пор стали хоронить только молодых, должных жить и рожать детей. Возник тот курган не случайно: закапывали глубокий шахтовый шурф и нагребли высоченный холм. Толпа постепенно растворилась, оставив усыпанный венками, свежий глинисто-черный холмик. Ныне на том месте настоящий кладбищенский город для тех, кто умер, погиб в безумные девяностые. И вечный курган как памятник тем, кто не должен был умирать
Поминки прошли с размахом: два ящика водки, три огромных стола буквой «П», несколько потоков жаждущих помянуть друзей, знакомых, родственников. Бесконечные потоки искренне скорбящих и просто желающих выпить за какого-то Серёгу. Мелькание раскрасневших от водки лиц и посторонние разговоры о чрезмерно снежной зиме. Мужики кряхтят и покуривают, щелкая языками после плотного обеда. Где-то уже стали доноситься непривычные короткие чьи-то смешки, — видимо хмельные и неконтролируемые.
Мы, дети, в огороде играем в снежки. Солнце… И ощущение такое, что оно, это солнце, не такое. И все вокруг будто не такое. Теперь я знаю: все это не вечно. Не вечен снег, солнце, суббота, бабушкин дом, и даже курган, возле которого лежит один-одинешенек мой дядя. Не вечен и я. Я смотрю в небо и застываю взглядом на безбрежной белой пустоте. «Ведь и я когда-нибудь стану чьим-то дядей, отцом. И может быть, умру молодым. А может быть, доживу до седин и буду кашлять как мой дед. А потом все равно умру. И меня так же вынесут и похоронят. И те, кто меня похоронит, сядут за стол и на мгновение забудут о моем существовании. Забудут, потому что будут голодные и уставшие. А когда наедятся – снова вспомнят. И так до тех пор, пока не опьянеют – и тогда вовсе забудут, для чего собрались, и для кого угасающая восковая свеча и потемневшая кутья».
Незаметно смерть стала для меня огромным, ощутимым и неизведанным. Я понимал, что смерть неизбежна, но все же продолжал верить – и верю до сих пор – в обратимость смерти в жизнь, перерождение и жизнь после жизни. В те дни я чувствовал смерть носом. Смерть пахла валерьянкой, перегаром, крепким дедовским табаком и…булочками. Позже, когда прошли годы, и в редкие моменты бабуля пекла домашние булочки – от заплывшего в нос запаха я вспоминал тот февраль.
После похорон я часто видел дядю во снах. Там он был здоров и красив, улыбался и чему – то поучал. А я, веря в реальность, радовался ещё пуще, — и охотно вступал с ним в диалог. А потом неожиданно просыпался. И всё…И сейчас, по прошествии почти двадцати лет, когда я перестал видеть дядю Сережу, — вспоминаю: в тех снах я чувствовал всем своим существом, что мой дядя ненастоящий. Я смотрел на него, улыбался, разговаривал. Но где-то там, в глубинах сознания, понимал: он фантом, он не такой, он исчезающий. Были сны — отчетливо помню — где я набирался храбрости спросить: «Ну как там, дядь Сереж? Как на том свете-то живется?». Дядя, оголяя верхнюю десну, улыбался еще шире, делал паузу и растягивал: «Хо-ро-шо».
Я рос — и все реже видел сны с участием моего дяди. Иногда я его забывал и переставал вовсе общаться с его сыном, моим двоюродным братом Денисом, — но из сохранившихся фотографий я почти всегда, с успехом, вылавливал тоску по дяди Сережи, по его непрожитой жизни. И тогда грусть накатывалась на меня большим колесом и давила грудь.
«Почему так рано уходят лучшие?» — не единожды и снова задавал я себе этот риторический вопрос. Сколько раз я представлял альтернативу той жизни, где дядя Сережа был бы жив.
«Истинный Бог, был бы «шишкой». Вертелся, торговал бы, в люди большие бы выбился», — говорила, вздыхая бабушка.
А я не хотел бы чтобы он был «шишкой». Я просто желал и хотел одного – его жизни в этом мире. Задумчиво взял чистый лист… и машинально вывел:
«Почему так фатально и дико,
из всех лучших людей на Земле,
так уходят кощунственно тихо
те, кто жил на Земле не как все»
Свистит ветер и хочется плакать…
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.