Глава 22. Я ещё жив.
Если стремление убивать и лежит в основе человеческой природы, то не всякий готов выплеснуть его наружу, выполнить и осуществить. Не всякий, далеко не всегда. Сложная сумма эмоций, размышлений и сомнений стоит обычно за убийством в том обществе, что упорядочено. Общество возлагает на каждого члена своего много обязанностей, предъявляет ряд требований. «Не убий» — одно из основных. Возможно потому, что само общество изначально возникло из стремления людей обезопасить себя, уменьшить количество смертей. Сбиться в стаю — не значит ли себя спасти?
Не убивать вообще?.. Так тоже не бывает; общество вынуждено с этим считаться. Не удается подчинить природу и жизнь идеалу. А иногда просто не выгодно. И в таком случае общество дает право на убийство. Отдельным людям, в отдельных обстоятельствах. Чем более оно развито, тем реже. Уберечь каждого, сохранить его право на жизнь! Дать выплеснуться страшному инстинкту лишь там, где это неминуемо. Например, если интересы одного людского сообщества явно противоречат другому. Пусть тогда повоюют, пусть убьют. Или, там, где общество выставило свой подготовленный отряд — службу охраны от неуправляемых членов. Те, кто охраняют большинство, наделены правом убить, когда защищают. Или, наконец, общество позволяет себе убить, формируя институт официальной казни. За какие-то прегрешения, тут есть ряд особенностей у каждого народа в разные эпохи, но в данном случае это несущественно, важен сам принцип…
Все остальные права убивать лишены. Но ведь преступают. Все равно встречаются люди, презревшие правило «не убий». Как бы не были сильны общественные институты, какие бы препятствия не выдвигались обществом в качестве противовеса. Не убоявшись наказания. Несмотря на муки совести. Вопреки морали и закону.
Убийцы Калигулы тоже были людьми из общества…
Вероятнее всего, вдохновителем заговора был Децим Валерий Азиатик[1]. Римлянином по праву рождения он не был. Выходец из Вьенна[2], галл. Благодатная почва, не правда ли, для размышлений по поводу роли инородцев в истории чужих отечеств?
Но суффект, а в будущем и ординарный консул Валерий Азиатик себя к инородцам не причислял. Какая разница, кровью меньше в жилах или больше? Знать Рима вела себя и от сабинян, и от латинян, и от этрусков, и не только.
Сеян, бывший для Рима не так давно всем, вторым после императора человеком, когда не первым, был из этрусков. Луции Аннеи Сенеки, и старший, и резво начавший свою cursus honorum[3] младший, были из Кордобы родом. Азиатик вот был галлом. И что? Рим, величайший из всех городов мира, принадлежал и ему по праву. Римлянин — не принадлежность к народу, это другая категория, духовная. Это — нечто большее. Это право решать судьбы мира и отдельных народов здесь и сейчас. Это философия. Это религия. Это приближенность ко всему первому в мире, к строительству и войне. Быть римлянином, значит быть особенным и самым важным. Таковым Азиатик был. Или считал себя таковым. Не довольно ли? И пусть Марк Виниций, зять императора, другого мнения. Кто такой Виниций? Провинциал. Тоже провинциал, никак не больше. Из всадников, верно, и еще при деде род вошел в сенаторское сословие. Виницию и делать-то ничего самому не пришлось, все поднесли да дали при рождении. А Валерий Азиатик, он сам из сенаторов. Ему долго идти пришлось, все сам. Он не женат на сестре императора. Ну и ладно, вот уж и не надо бы. Сестра императора в ссылке да в опале. А жена Азиатика, красивейшая женщина, Лоллия Сатурнина… Ну да, она сестра Лоллии Паулины, той, что недолго, но проходила же в женах у императора. Свойственники они императору, что не говори. Вот как!
Вот на этом и пришлось столкнуться Азиатику с жизнью лоб в лоб. Бывает же иногда: все хорошо, все прекрасно. И ничего, ну совсем ничего от жизни не надо! Ну, может, и надо, только озвучивать это не приходится. Если озвучишь, напугаешься сам. У кого же нет тайных желаний, надо только понимать, что они неправильны, не совпадают с моралью. Сдерживать их надо, желания свои. Мир перестанет быть управляем, если добиваться их осуществления, а значит — и невыносим, для него, Азиатика, уж точно. Он и римлянином стал, чтоб всегда и во всем был порядок. И в его жизни, и у всех вокруг. Ну, так вот, ничего от жизни не надо, хорошо же все было…
Император Гай Цезарь Август Германик, называемый охотно римским народом Калигулой, ему, народу римскому, нравился. В том числе и тем, что слыл поклонником женщин. Как же, молод. Молодость да дерзость в таком деле, они же о силе мужской говорят, а где мужская сила, там и лихость, и геройство. Германский поход не очень-то удался. Ну, на нашем веку войн хватит, Рим без войны не бывает. Пусть себе позабавится, пусть раззадорит себя император. А от женщин и сытого желудка, когда надоест, хорошая драка — лекарство. Какой мужчина от драки откажется? Все есть, а драки не хватает!
Только ведь все это тогда, когда тебя не коснулось. Чести твоей. А честь твою держит в руках слабое существо. Не все женщины Рима Лукрециями мечтают стать, она, гляди, как бы ни одна-единственная и была такая, не зря легендой стала. И даже император, коль покусился на женщину, стало быть, на честь, рискует…
Очень сильно рискует император!
А принцепс, у которого не держится язык за зубами, рискует вдвойне!
Калигула же не очень-то стремился к сокрытию тайн. Марка Виниция он любил, от себя не отдалял, несмотря на опалу Юлии Ливиллы. Не было в заговоре против Калигулы участия Марка Виниция, и это было доказано. Но не постеснялся, тем не менее, император как-то в разговоре упрекнуть любимца:
— Всем-то ты хорош, Марк. Только нет у тебя лица. Не припомню, чтоб ты вспылил, разозлился. Не припомню, чтоб наперекор кому-то пошел. Я жену твою, сестру мою любезную, на острове где-то поселил. Мы там с тобою бывали как-то, ты всю округу шагами перемерил, помнишь? Тебе не понравилось, кажется! Я ее имущество спустил с торгов. Ты бы хоть слово о ней сказал, в защиту, если любишь и нужна. А нет, так отказался бы от наследства гнилого. Я тебе супругу подходящую найду, у нас немало женщин. Дурочек тоже, кому рыба дохлая нужна, коли я посылаю… Мне не откажут.
Лицо Марка Виниция приобрело оттенок красного, дыхание участилось, руки непроизвольно сжались в кулаки. Неумолимый шурин, однако, к подобному поведению поданных привык, а временами находил и наслаждение в этих сценах. Он эту школу прошел, да как! Что же другие, им-то почему же должно быть легче…
И потом он, молодой принцепс, он добр. Это так, легкая дружеская насмешка. Пусть немного потерпят, сами же в любви каждый день объясняются.
— А если ты о том, что она из Юлиев, подумываешь.… Так не жди, не дождешься. Я тебя переживу, Марк…
Теперь уж Марк Виниций побледнел. Не хватало получить упрек в желании властвовать. Покойному Тиберию Гемеллу больше ничего приписать не удалось, и этого хватило, чтобы умереть. А потом, не так уж и не прав цезарь. И такая мысль приходила в голову, что уж там. Не так хороша Юлия Ливилла, не так умна, не так богата, тем более теперь!.. Для того и женился, правда это. Женщина она так себе, но имя, имя!
— Впрочем, я тебе верю, Марк, ты из верных людей. Вся беда твоя не в мыслях твоих, а в их отсутствии. Вот мне все твердят: «Сенека-младший то, младший се!». Да ничто этот ваш Сенека. Песок без извести, я читал его, зря, конечно, но старался понять. И ты такой же, Марк. И много вас вокруг таких: то рыба дохлая, то песок без извести, то кубок без вина. Устал я от вас…
Вот тут и попался переутомленному императору на глаза Валерий Азиатик. Не мог не попасться, когда и были они приглашены императором к себе, сенаторы, радетели отечества, деятели… Друзья-враги молодого цезаря…
Да если бы удалось скрыть Азиатику ухмылку, когда честил Калигула Марка Виниция! Ну, сорвалась улыбочка, и правда своя была в словах цезаря, и порадоваться унижению врага не грех. Хорошо бы и отвернуться. Но — не случилось, а жаль.
— А что ты, Децим, так счастлив, могу ли я узнать? Что не поделили с Марком, что у вас за соперничество такое, я слышал?
Валерий Азиатик трусом не был. Он слыл за человека порядочного. Его любили и уважали легионы. И потом, только что высеченный на его глазах молчаливый, безропотный Марк Виниций примером быть не мог. Следовало ответить.
— Ну, я с нобилями[4] не соперничаю. Это они со мной. Глаза им колет тога моя с пурпурной полосой. Я — Риму служу, они — себе. Вот и все разногласия.
Ропот сенаторов за спиной. Побросали еду, кубки отставили. Кому же такая правда понравится? Кому интересна?
А вот император с интересом наблюдал короткое сенаторское волнение. Вновь перевел глаза на Децима.
— Ты-то у нас другой, верно. О тебе не скажешь, что чего-то не хватает.
Подумав, Калигула добавил:
— А вот женщина твоя…
Децим напрягся, ибо сенатор знал. Он знал! И мог скрипеть зубами ночью, и пинать Лоллию в бок, будто спросонья, и оцарапать ей шею ногтем, будто случайно, и укусить «любовно» до крови. И Лоллия знала, что муж знает. И оба скрывали друг от друга это знание. Ибо, произнесенное вслух, оно потребовало бы мер. Испортило бы им жизнь, и, может, погубило бы навек. Для многих порядочных людей, или слывущих порядочными, правда, произнесенная вслух, и тщательно скрываемая, это совсем разная правда. Просто небо и земля.
— Я их обоих, сестер этих, пробовал, на одной даже как-то женился по глупости. Что ты в своей-то нашел? Ни одной мысли в голове стоящей. Красива, не спорю, но в постели пресна, нет, даже кислая, скулы сводит! Моя такая же. Правда, разреши я ей, она бы вами правила вместо меня, да как! С удовольствием. Твоя тобой повелевает, или ты у нас из тех, кому всего хватает? Мужества, например?
Выхваченный меч мог бы быть ответом по поводу мужества. Децим Валерий Азиатик неплохо им владел. Только здесь, в покоях принцепса, его не могло быть. А была стража Калигулы! Да какая! Германский его легион. Дикари, все сплошь высокого роста, с развитым торсом, с руками толще иного бревна…
Была причина ненавидеть у сенатора Децима Валерия Азиатика. Да и у других была. Вот Луций Норбан Бальб[5], например, ненавидел и боялся. Когда-то был он другом, и добрым другом Марка Юния Силана. Консулами одного года они были. «Повезло» Марку Силану стать тестем Калигулы. Ненадолго, дочь в родах умерла. Погоревал сенатор, да и утешился бы. Он ведь не стар еще был. На силу мужскую не жаловался. Только стал его бывший зять повелителем Рима. В недобрый час отказал Марк Силан новоиспеченному императору в помощи. В бурю отправлялся Калигула на Пандатерию, за останками матери своей. А что Силану Агриппина? Уж когда девочку свою замуж отдавал, тогда Агриппина была никем, пленницей Тиберия с тяжелым норовом. Ну да Тиберий укротил ее, старик не церемонился ни с кем. Со своими тоже. И нужно ли было Силану рисковать жизнью из-за костей давно умершей Агриппины? Он свои кости берег, сослался на старость, на немощи. Какие такие немощи? Он стоял во главе своей семьи, истинный pater familia. Исправно пополнял ряды семейства отпрысками рабынь. Двоих сыновей своих незадолго перед смертью сделал вольноотпущенниками.
Не простил, словом, тестю отказа зять. Приказ поступил Марку от зятя: покончить с собой. Не сразу, правда, после отказа, но после смерти Друзиллы. Тогда Калигула вовсе не в себе был. Все мерещились не отошедшему от болезни императору неуважение да недостаток скорби. Вычислял он радостные лица в толпе. Вычислил Силана. Ушел из жизни сенатор, горло обнажил, да бритвой по тому горлу! А не уйди ты, так ведь помогут…
А Луций Норманн Бальб причем? А при том, что ему с того дня не спалось ночами вовсе. Все ждал своего смертного часа. Противостояние сената и императора углублялось изо дня в день. Быть другом врага, пусть и погибшего, становилось все опасней.
Публий Ноний Аспренат[6]. Этому-то чего не спалось? Почему распирала злость, отчего душила ненависть? Да кто ж того не знал, кто в Риме хоть что-то значил. Отец Публия был племянником Квинтилия Вара. Ну да, горестное поражение в Тевтобургском лесу, оно самое. Только ведь в отличие от разбитого полководца, отец сенатора позором себя не покрыл. Наоборот, пожалуй. Целый гарнизон вывел невредимым из гиблых тех германских мест. И немалая его заслуга в том, что утихло восстание в легионах нижних, там, на Рейне. Казалось бы, гордись отцом, подними голову выше, да и носи ее так, сенатор Публий Ноний Аспренат. Он и носил. До того дня, как не понравилось это Калигуле.
Молодой император не умел молчать.
— Ты, Публий, верно, из тех, кто любит в карманы ближних залезть. Родня у тебя такая, подмечено. И ты в близких пошел, полагаю. Дед твой легионами разбрасывался. Отец не гнушался имуществом погибших, хоть вы и не бедствовали. Ты вот тоже воруешь. Сдружился с Кассием Хереей, вижу. Он мне обещался подати и недоимки собрать казне, они уж удвоились с того времени, как он начал собирать. Не ты ли помогаешь умножить? Ездите по провинциям вместе, вам не до меня, вы свои интересы блюдете. Поставлю кого-то третьего, пусть посмотрит за вами. Сам ему денег дам. Чтоб строже глядел. Найдет что, берегись. Я вам попомню долги и Вара, и отца твоего…
Намек на отца перенес сенатор болезненно. Из уст в уста передавалась сплетня о том, что имущество погибших в германских землях присвоил себе отец Публия Нония Аспрената. Да и упрек в собственных грехах страшил. А впрямь: что мешало проверить их дела с Кассием?
Кассий Херея только губы поджал, услышав в пересказе сенатора все это. Проверка пугала. Мало того, что Калигула сделал его посмешищем повсюду. Его, трибуна преторианской гвардии! Его звать «старою бабой»! Когда просил императора дать пароль, получал в ответ: «потаскуха», «Венера», «Приап»[7], да еще сопровождаемые непристойными жестами. Император настаивал на передаче жестов. Херея не осмеливался перечить. Хохотала вся гвардия. Легионы посмеивались. Херея служил верно — и кентурионом в германских легионах, и трибуном теперь. Голос у него высоковат, это верно, женский какой-то голос. Только позорить его из-за этого, да теперь еще и вором звать! Рискует император, очень рискует…
Вот Корнелий Сабин, его причины ненавидеть… они умалчиваются историей… Известно лишь, что старый воин, соратник Германика, мстил за что-то сыну своего полководца.
Все это представляется не слишком важным. Кто ненавидел, за что.
Всякое сравнение хромает, но оно же живо и образно передает суть. Молодой император, совсем еще юноша, мальчик… Он словно приподнял — по неопытности, по простоте своей и любопытству, — крышку дотоле плотно прикрытого котла. С шумом, с брызгами и клубами пара стало выпирать из котла долго сдерживаемоекипящее, злое…
Тщательно взлелеянный Тиберием институт деляторов[8] Калигула уничтожил. Сами себя эти люди называли обвинителями, accusatores. Да только зря, в народе прижилось другое звание — доносчики, delatores. Собрания римской образованной публики, все эти ненавидимые Тиберием circuli, convivia[9] не обходились без появления деляторов. Известны были Луканий Лациар, Марк Опсий, Публий Суилий, Котта Мессалин. А была еще целая когорта малоизвестных или вовсе неизвестных, чьими стараниями предъявлялись несчастным болтунам потом страшные обвинения. Lex laesae majestatis Populi Romani[10], не угодно ли, закон об оскорблении величия римского народа! Подвыпивший сотрапезник, светский остряк мигом становились государственными преступниками. А Калигула — упразднил! Помиловал осужденных и сосланных, сочинения Тита Лабиена[11], Кремуция Корда[12], Кассия Севера[13], уничтоженные по постановлению сената, велел разыскать. Хранить и читать, чтоб никакое событие не ускользнуло от мнения потомков. Раздал Калигула деньги, требуемые по завещанию прабабки Ливии. Раздарил денег народу и легионам без счета.
Вдохнули современники вожделенной свободы. Свободы говорить, жить, дышать. Неужели не оскорблял их Тиберий дотоле? Да сколько угодно! Востер был на язык и прежний старик-император, и ненавидел все живое, молодое вокруг. Но при старом дрожали люди за свои жизни. Некогда было думать о достоинстве, об уважении к личности собственной. А тут, откуда все взялось! Все подняли головы, обрели лицо. Не стало прежнего страха. А Калигула сделался первой жертвой им же подаренной свободы.
Нельзя сказать, чтоб он ничего не понял. За четыре года правления без четырех последних месяцев, понял он все. Он попытался захлопнуть крышку котелка. Ах, мудрые греки! Даром читал их Калигула, а ведь история Пандоры[14] была ему известна. Весьма образованный принцепс, считавшийся хорошим оратором, мог бы рассказать старую сказку и на греческом языке, если бы понадобилось. Как известно, захлопнуть крышку ящика ли, котелка ли можно, но не вернуть содержимое обратно. Не прощают оскорбленные боги подобных ошибок. Не был любимцем богов Калигула. Все его силы пожирала болезнь. Изо дня в день, каждую минуту. Загнал бы он сенаторов обратно в их хлев… то есть в сенат. Впрочем, чем не овцы? Как же, каждый мнит, что он-то и есть vir clarissimus, муж достойнейший.
«Я приду, приду, и он со мной», — похлопывая по мечу, говорил Калигула сенаторам. Но его самого загоняла, и почти загнала к тому времени болезнь.
Убийство приурочили сенаторы к Палатинским играм[15]. Боялись, что уедет император в Александрию Египетскую. Была такая мечта у Калигулы. Проехаться по тем местам, где когда-то бывал с отцом. Боялись и нового обострения болезни, что тоже могло бы помешать появлению на играх.
Но Гай Юлий Цезарь Август Германик утром назначенного дня на людях появился. Был настроен благодушно. Дядю своего, Клавдия, не особо упрекнул даже. А было за что. Принося жертву, забрызгал тот одежды императора кровью жертвенного фламинго. Покачал головой Калигула. Только и сказал потом, на выходе из храма собственного имени:
— Дядя, те сестерции, что ты заплатил мне за звание жреца, обязывают. Их было слишком много, и я уж промолчу. Но, право, другой бы счел это дурным предзнаменованием, и того, кто такое предзнаменование принес неловкостью своей, не благодарят!
Не стал сопровождать дядя племянника в театр. Не захотел? А может, не позвали…
Давали пьесу Катулла[16] в театре. Император зевал. Финальная сцена, впрочем, увлекла его: распятый Лавреол был еще и сожран медведем! Кровь заливала подмостки, все выглядело вполне по-настоящему. Калигула заметил:
— Что-то много крови сегодня. Как начался день, так и продолжается. Кажется, я был слишком добр к дяде. В следующий раз он мне заплатит.
Заметив изменившееся лицо Публия Нония Аспрената, император улыбнулся.
— Заплатит сестерциями, Публий. Для тебя подобное кровопускание куда более неприятно, чем то, которому подвергся Лавреол? Не отвечай, я и сам знаю. Деньги тебе дороже жизни…
Потом пошла история Кинира и Мирры[17], она позабавила императора, и только. Слез его никто не увидел, впрочем, и не ждали от него слез. Калигула же объяснил свое равнодушие сенаторам, что были с ним.
— Все эти греческие истории хороши, когда бы ни одно обстоятельство: переделаны поздними авторами в соответствии со своими представлениями. Не верите мне, так спросите у дяди. Кинир кровосмешение с дочерью грехом не почитал. У этих древних народов, о которых речь, по матери велось наследование. Кинир, потерявший свою жену, взял в жены Мирру, чтобы властвовать и дальше. От их брака родился прекрасный Адонис. Ничего такого плохого не случилось. А мне предлагают трагедию, в которой оба — и отец, и дочь, — не переносят своего позора. Мне даже не смешно. А предлагают поплакать…
Переглянулись сенаторы. Опустили глаза долу.
Только Калигула отнюдь не дурак, хоть и болен. Усмехнулся. Продолжил обсуждение.
— Конечно, чаще брат с сестрой совокуплялись, это верно. Посудите сами, кто может родиться от брака старика и юной девушки, когда нет уж мужской силы? Кинир, правда, не был стар, и сам, говорят, красив, как Адонис.
Сенаторы не поднимали глаз, казалось, все разом вдруг заинтересовались безмерно рисунком мрамора на полу. Красивый такой рисунок, полоска белого мрамора, потом черного, потом розового.
Вгляделся и принцепс в рисунок. Не нашел ничего такого, за что бы зацепиться. Но цвет лица его сделался розовым, под стать столь оживлявшей пол полосе мрамора.
— Ну да, по-вашему, только и дел у меня, что подражать грекам. Или египтянам. Знать — не значит подражать. У вас своих дел должно быть, полно, а вы моими развлекаетесь. Не одно, так другое придумаете. На днях рассказывали, уж и с Эдипом меня сравнивали. Только Цезония мне не мать, хоть и старше годами. А Друзиллы нет уже. Успокоились бы вы, что ли. Пока я не соберусь успокоить…
Цезарь надулся, помрачнел. Объявил, что завтракать сегодня не будет. Надо было исправлять положение. Мгновение за мгновением утекало время в вечность. Время сегодняшнего драгоценного дня, закат которого непременно должен был окраситься в багровый цвет. Цвет пролитой сенаторами крови. Разве не так они решили?
Помог Павел Аррунций[18]. Не потому, что знал. По неведению да по нетерпению своему. Чувствительностью друг Калигулы не отличался. Надоело ему театром развлекаться. Не находил он ничего интересного в представлении. То ли дело — цирк, гладиаторские бои да состязания в конных бегах. То чувство, которое охватывает на последнем круге, после меты, когда вырывается колесница вперед неудержимо, несутся кони вперед! С каким театром это сравнишь?! Принцепс — знаток, он и в хорошем ударе, и в надежном коне толк знает. Так нечего и время зря тут терять. Раз уж нечем развлечься пока, так хоть поесть бы. Понежиться в термах. И поговорить о стоящем. О нем часами разговаривать можно.
Калигула выслушал возражения друга с улыбкой.
— Да, тонкости в тебе, друг мой, Аррунций, даже меньше, чем в моем Инцитате. Кровь в ваших жилах течет благородная, тут мне нечего сказать. Но Инцитат, тот меньше жрет и пьет. И терпения в нем больше. Он, мой конь, часами молчит. А ждет меня порой неделями. И любит меня. Не мой корм любит, а меня; в противном случае куда больше любил бы конюха, что за ним ходит. Тот его кормит, не я…
Но, съязвив, выплеснув порцию желчи на друга, Калигула как будто успокоился. И вышел из ложи, направившись, по-видимому, к завтраку. Аррунций потрусил за императором. Ничуть не смущенный отповедью. Раз цель достигнута, и завтрак на расстоянии небольшой пешей прогулки, к чему злиться? Калигула не зол сам по себе. Просто боль его измучила. Который день не отпускает. Когда не болит голова, разве он таков? Кому же знать, как не Павлу Аррунцию. Правда, светлых дней все меньше, почти не бывает. Раньше-то их больше было. Дней, когда смеялся властитель беззаботно с друзьями. Тоже бывали шутки, и порой весьма острые, да только не было этой вот желчи и раздражения. И усталости такой в голосе тоже. А что поделаешь?
Пошли к подземной галерее между дворцами. Настроил Калигула немало. И дворцов, и переходов. Аррунций давно заметил, как трудно императору пересекать большие площади, залитые светом. Как утомляет его пестротой и шумом толпа. Калигула отгораживался. Затенял, закрывал, застраивал…
Пошли за императором и остальные. Прежде всего, почти за спиной у них, выстроились преторианцы. Кассий Херея, Корнелий Сабин. Чего только вдвоем сегодня? Не терпится службу нести, соперничают? Перепутали дни? Впрочем, праздники. Народу всякого много. Не помешает и двойная охрана.
Следом двинулись сенаторы. Аспренат, Бальб, Азиатик… Их-то кто звал, какая служба? Выразить почтение и любовь? Никто ведь не поверит. Тем более принцепс. Ну да пусть идут. Не выгонишь же.
Попытался обойти гвардию телохранитель Калигулы. Из германцев, самый который дюжий. Говорил Калигула, что он сын вождя, самого того вождя, что Квинтилия Вара с легионами в ловушку заманил. И чего такого рядом держать? Он ведь руками задушить сумеет. Правда, на Калигулу смотрит так, словно тот сам Юпитер. С обожанием и преклонением. Так оно и есть, наверно, для германца. Вытащи такого из его глухих лесов, да в город, величайший из городов. Поставь между храмами, на открытых площадях, посреди толпы римлян. И то уж растеряется. Мало мы их на триумфах видали, что ли, дикарей этих! Сразу сморщивались, теряли в росте и весе великаны, как протащишь их за собой на потеху толпы. А когда их сам император к себе приблизил, император, покоривший их земли! Да что их земли, вся земля под нашими калигами!
Не пускают преторианцы телохранителя. Да и весь кельтский легион Калигулы оттирают в сторону. Вечная между ними тяжба. Германцы хотят одного: быть поближе к телу охраняемого ими императора. Да ведь преторианцы хотят того же! Она, гвардия императорская, на то и гвардия, чтоб охранять. Для того и существует. Обидно им, преторианцам, что император все чаще пренебрегает ими. Кассий Херея твердит, что безопасность правителя теперь уже не безопасность, а сплошная опасность. Если тот сам окружает себя кровными врагами своими. Только убедить Калигулу в этом невозможно. На все упреки Калигула отвечает одно: они-де со мной связаны насмерть. Не будь меня, что их ждет? Рабство, гладиатора судьба да смерть? А со мною рядом они люди, да какие! Я им не только жизни, я им дал уважение окружающих, хлеб дал и кров. Не враги они больше, и еще неизвестно, кто лучше, враг ли открытый, прирученный тобой, или друг заклятый…
Такие разговоры не по нраву гвардейцам. Вот и сейчас: оттеснили они германцев от императора. И за собой еще повели человек десять гвардейцев. Сенаторы тоже этому посодействовали. Недовольны германцы, но на сенатора с мечом не пойдешь. Даже если очень хочется. Улыбнулся криво дюжий дикарь, сын Арминия. Дал знак своим: обходите галерею, встречайте императора у выхода, в покоях. Отделилась большая часть отряда, резво побежала туда, куда велели. Будто бы и там преторианцы не выставили своих? Ладно, разберутся сами. Много охраняющих, так это не мало.
Прежде чем спуститься вниз, остановился Калигула. Поговорил с мальчиками. Это мимы, что сегодня представлять еще будут. Мальчики из азиатских семей. Калигула был восхищен их акробатикой уже раньше. И просил принять участие в играх. Император никогда не бывает зол с детьми. Пусть даже болит голова, а лицо все равно светлеет. Вот и сейчас: треплет одного из них по кудрям. Смеется над чем-то. А, мальчик ответил на вопрос, весьма бойко ответил. Кажется, Калигула спросил, может ли тот изобразить принцепса. Мальчик ответил, что может, и прошелся туда и обратно с видом весьма напыщенным. Словно и впрямь величие, ответственность взвалил себе на плечи, примерил. И рады оба до смерти. Кто еще заразительней умеет смеяться, мальчик ли юноша, взрослый ли мальчик Калигула? Отпусти его головная боль, он еще не так посмеется. Но боль повсюду с ним, и морщится цезарь, прикусывает губу. А что мальчишке, ему невдомек, он еще говорит, говорит по-гречески, громко, и заливается вновь. Калигуле вот не до смеха, но он тоже бы улыбается, улыбается из последних, наверное, сил…
Не успели сойти в галерею, как скользнула впереди тень. Этого-то не ототрешь в сторону. Имени никто не знает, так и говорят о нем: Тень. Была при Тиберии, стала при Калигуле. Лицом и статью римлянин, повадками истинная тень, человек этот никому не известен. Подозревают, конечно, что это глава некой тайной службы. Появляется, когда захочет. Исчезает, когда считает нужным. В последнее время чаще появляется, нежели исчезает. Одному ему ведомо, почему. Да Калигуле. Отчет Тень отдает лишь последнему. Говорят, правда, что видели Тень и в доме Клавдия, дяди правителя. Что там имеет постоянный приют эта загадочная личность. Но так говорят, а как оно на самом деле?
Вот и спуск. Ступеней десять вниз по мрамору лестницы. Вдали отсветы факелов преторианцев. Они расставлены по периметру, светить, охранять. Приветствовать властителя.
И вот тут! Десять ступеней прошли. Десять, может, двадцать шагов, тоже. Потом вдруг померещился Аррунцию шум за спиной. Краем глаза, повернувшись, успел он вроде захватить взметнувшийся лоскут сенаторской тоги. Обрушилась на него тьма, до того самого мгновения обрушилась, когда пришлось ему очнуться на полу галереи, и в смутном свете оставленных факелов разглядеть смерть. Кровь свою и чужую почуять. В страхе ползти, благословляя Фортуну за подаренную кем-то жизнь…
А пока Аррунций пребывал во тьме, разыгрывалась в галерее невероятная драма. Решалась судьба человека Калигулы и государства под названием Рим.
Обрушился на Калигулу удар меча, справа, между основанием шеи и ключицей. То ли рука дрогнула у Кассия Хереи: а что? Может быть! Не каждый же день приходится принцепса убить… То ли сам Калигула, почуяв опасность, сделал шаг вперед. Брызнула кровь от удара меча, но разве то рана, это еще не рана, а царапина. Вскрикнул Калигула. Обернулся Калигула. Смотрит в глаза Херее, а тот меч опустил, и тоже цезарю взглядом отвечает. Раньше-то, видно, не удалось им разглядеть друг друга. Вот теперь, в полутьме, в отсветах факелов спешат увидеть. Недолго, мгновение одно, а со стороны вечностью бы смотрелось…
Тот, что шел впереди, будучи Тенью, тенью и метнулся назад. Уже с мечом в руке. Да только расстояние между ним и императором уже большое. А на пути три гвардейца выросли. Те, что из боковой двери выпущены факелоносцами. Тоже мечи обнажили.
— Заговор! Защищайте принцепса!
Высекли мечи искры. Тень бьется с гвардейцами. Странно смотрелся бы бой, было бы кому взглянуть. Берегут преторианцы Тень. Отбиваются от его яростных ударов, и только. Нехотя так. Оно и понятно, может быть. Тайная служба имперской власти, она хоть и невидимая, но настоящая угроза. Император лишь верхушка, она же основание. Кому же хочется столкнуться с властью, что лежит в основании? Убьешь этого, так ведь они что грибы после дождя, и повсюду глаза и уши! Отомстят! Не страшнее даже и сами боги. Ведь о богах говорят, что они лишь вымысел красивый, давно говорят. Этот вот не вымысел, отнюдь. Он у постели Тиберия был, он и допустил смерть старика к его ложу. Есть приказ: удержать на расстоянии. Значит, надо держать.
Слышен рык германца позади императора. Время от времени зовет он на помощь на чужом Риму языке. Да разве германец в родном лесу, открытом воздуху и свету? Голос его глушит подземелье. А если и услышали что-то наверху, так преторианцев еще обойти надо. Много их с обоих концов галереи.
Этого не приказано щадить. Он весь в крови, и едва стоит на ногах. Но если не сражается сразу со всей десяткой преторианцев, так только потому, что нет места в галерее. По трое бросаются гвардейцы на дикаря. Не сейчас, так через несколько мгновений опустят мечи на его голову. Вот сейчас…
А что император? Он, который и воин, и гладиатор, и возница, и полководец, он, который не должен бы сдаться, как другие сдавались? Сын Германика, если бы только был он сыном Германика, и больше никем, уже не пристало ему сдаться!
Выбит меч из руки его. Слишком много противников, и все они знали выучку легиона. Все, даже сенаторы, что стоят тут. Это Рим, и воинов тут много. А император один. Один против сенаторов стоит принцепс. И вот уже кричит Корнелий Сабин:
— Hoc age[19]!
Так говорят, когда приносят жертву. Он, цезарь, жертва для этих людей.
Кассий Херея смелее других будет. Обида гложет преторианца. Обида ведет за руку. Он заносит меч…
И снова удары мечом. Корнелий Сабин. И еще. Кто там еще был обижен?
— Бей еще! — слышен чей-то крик.
Принцепс упал. Отступили убийцы. Слышны крики снаружи галереи, и уже бьются на выходе преторианцы с германцами. То ли шум все же долетел до ушей телохранителей, то ли некто с того конца добежал, не видно, дескать, принцепса, мы пробиваемся, бейтесь и вы…
— Уходим!
Открыта боковая дверь, потайная до сегодняшнего дня.
Есть куда уйти, и убийцы один за другим ускользают, уходят.
Но придется остановиться. Придется вернуться. Принцепс встает в полный рост, тот, кто был убит ими неоднократно. И меч в руке его. И если кричать он уже не может, то все же слышно им, как он говорит.
— Я еще жив!
И в этой фразе — насмешка. Гордость собой. Вызов.
Не стерпеть этого Кассию Херее. Он долго терпел. Не только насмешку. Он, человек порядочный, верный, мужественный… Он так долго терпел свой собственный страх! Лелеял, уговаривал, взращивал. Как всякий, кто с пиететом относится к себе самому, не раз шептал, куда-то внутрь: «Погоди немного, не сегодня, сегодня опасно. Настанет день, и ты отомстишь!».
День настал. А император жив, и все еще насмешлив!
И осторожный трус в Херее умер. Сегодня, в мгновение это умер. Чтобы там ни было впереди, Кассий Херея больше не боится. Он готов ответить за все! Сейчас только сотрет улыбку с ненавистного лица. Главная задача на сегодня, на завтра, навсегда: чтобы обладатель мальчишеской этой улыбки был мертв!
Меч нашел себе пристанище в глубине тела Калигулы, в области сердца. Был выдернут обратно Хереей. Император упал без стона, без вздоха. Навзничь, лицом вниз. Отбросил меч легионер. Больше он не понадобится. Вряд ли можно дважды сделать благое дело. Такого значения, нет, нельзя…
Мгновение только и смотрел на дело рук своих. Звал его Корнелий Сабин. Волновался друг: наступали на пятки германские телохранители. Слышны были они уже: не только голоса, но мечи. Ушел Кассий Херея в боковую дверь. Но осталась она незапертой…
Недолго простоял над императором и тот, кого звали Тень. Перевернул, коснулся шеи там, где бьется обычно жизнь. Здесь жизнь не отдавалась толчками, не билась. Выпрямился Тень. Громким был вздох, что вырвался из груди.
— Прости, — прошептал. — Не мне, но Риму! Я всегда за Рим! Тем более, что уже все равно опоздал.
В поле зрения бегающих его глаз оказался меч Хереи. В крови императора, грозное орудие убийства. Покачал головою Тень. Осторожно взял меч за рукоятку. Укрепил на поясе. Рядом со своим. Постарался прикрыть складками одежды.
Уходил через ту же дверь, что и заговорщики. Словно признав дело оконченным, захлопнулась дверь. Закрылась плотно, стык в стык. Словно и не было ее…
Ворвавшиеся в галерею германцы долго стояли в ступоре над искалеченным телом. Услышав негромкий стон Аррунция, растолкали, привели в чувство. Немного же было толку от друга принцепса. Увидев Калигулу мертвым, завизжал, затопал ногами. Бросился к выходу с криками:
— Не знаю ничего! Это не я, не я! Я ничего не видел!
Не стали гнаться за ним телохранители. Ясно, что не этот.
Сенатора Аспрената они уже убили. Попался им в руки, искал цезаря зачем-то. Кровь на тоге. Сенатор кричал, что это — кровь утренней жертвы, такая же на одеждах самого Калигулы. Ему отвечали, что теперь ее на одеждах принцепса много больше, и должен же кто-то им за это ответить…
Кровь, она у всех одинаково красная, это верно. Что у Калигулы, что у Аспрената. Что у утренней жертвы. Что у преторианцев, которых успели они убить. Теперь-то зачем мечами махать, когда нет в живых Калигулы, вот он лежит, убитый, мертвый цезарь.
Зачем им мертвый цезарь? Будь он живым, понятно, а так…
Схлынула злость у германцев. Подобрали они не подававшего признаков жизни, но еще теплого предводителя своего, унесли. Может, еще оправится, а нет, так будет ими оплакан и предан обряду. Как положено. Как у римлян положено, им, германцам, понять трудно. Вот оно, их величие, их собственная слава, на полу в холодной галерее. Крови-то сколько! И впрямь на крови стоит этот город. Дома, храмы, площади, красиво это. Но не лучше свода деревьев над головой, и куска синего неба, что сквозь свод пробивается. Не лучше!
А в курии сената ближе к вечеру стоял убийца Кассий Херея. И вещал о вновь обретенной свободе. И о республике говорил, о восстановлении ее. И просил пароля у сената, и получил его: «свобода», объявили ему сенаторы. И рукоплескал ему продажный сенат.
И уже начали борьбу за власть Валерий Азиатик и Марк Виниций. Уже бросали друг другу обвинения. А на улицах Рима обескураженные граждане оплакивали смерть своего любимца. Кровь Германика и Агриппины, собственную кровь и плоть свою…
И уже подняли на щиты свои преторианцы Клавдия, и несли в свой лагерь. Им свобода в лице сената не пришлась по нраву. Гвардия принцепса, она одному принцепсу и подчиняется. Один начальник, не шестьсот. Или не подчиняется принцепсу, как сегодня с утра. Только не сенату это решать. Пусть нобили потирают руки в предвкушении. Как же! От Клавдия, кроме того, что славен его род, и к власти давно приближен, от него уже, можно сказать, потекли денежки в карман преторианцев. Он от обещанного не отступит. А нобили, они поручения привычны раздавать. Деньги у них считаны-пересчитаны, да все для себя.
Жизнь развивалась дальше, текла своей чередой. Оставался лишь Калигула на том месте, где прервалась его жизнь. Ах да, и члены его семейства…
Оставались в живых вдова и дочь Гая. Ненависть еще не была выплеснута окончательно. Не все успели обагрить руки в крови. Не все насытились мщением. Оставшиеся члены семьи принцепса могли быть угрозой, причиной гибели города и законов. Разумеется. В особенности девочка Друзилла. Она, ребенок, которому было чуть больше года, своим плачем могла побудить сограждан к возмущению. И смотревшаяся рядом с императором матерью его, даже не старшею сестрой, молчаливая Цезония. Угроза нешуточная. Погибель городу верная…
Но даже Херея не смог сделать это своими руками. Горя ненавистью, не представлял все же, как подымет меч свой против беззащитной женщины и осиротевшего ребенка. Такое случалось в его жизни, когда покоренными лежали перед ними, римлянами, города и страны. Но то в бою, в пылу, в беспамятстве! По приказу, наконец! Но не приходилось солдату брать Рим и женщин его в атаке….
Страшно стало. Стыдно. То был его день, и судьба вознесла его высоко, вдруг сделала героем. Ему рукоплескали сегодня в сенате. Его благословляли.
Замотал головой, отрицая возможность участия в подобном, и Корнелий Сабин. Как не свернул себе шею при этом. Побледнел и затрясся, и все качал головой, и руками махал. Он был тем, кого преторианцы называли «тигром». Он щедро раздавал зуботычины подчиненным. Он умел и любил убивать. Он, в конце концов, тоже был героем дня сегодня. Но женщина, римлянка, жена императора, и ее неразумная, неповинная ни в чем дочь!
Пригодился для этой цели другой. Трибун Юлий Луп. Родственник одного из сенаторов, причастных к заговору. Так себе человек, не первой когорты. И приказу повиновался с какой-то радостью, извращенной, настолько явной! Херею даже передернуло от отвращения, а старый солдат имел причины ненавидеть, или думал, что имел…
Но куда там Лупу до тонкости чувств такого, как Херея! Тот, в конце концов, сегодня свое у жизни урвал, пусть посторонится. Он, Луп, ведь не Цезонию пошел убивать, не ее девчонку. Он тоже становился героем! Он вписывал себя в историю. Никак не причастный к заговору, он прилип к Кассию Херее с самого появления того сегодня в сенате. Луп так хотел гордиться своею собственной гражданской доблестью, каковой не имел. Прилипнув к Херее, он ею словно пропитывался. Он почти поверил в свою принадлежность к заговору с самого начала. А тут вдруг такое поручение! От таких людей! Сам Валерий Азиатик посмотрел на него со значением. Сам Бальб похлопал его по плечу!..
И он пошел. Побежал. Задуматься перед чем-либо, что может послужить на пользу народа, навлечь на себя укоры? В таком-то деле промедление и впрямь смерти подобно. А вдруг найдется другой, и его, Лупа, опередят? Весь остаток жизни проведешь в сожалениях, что не сам успел. Принять участие в истреблении тиранов! Вот как это следовало назвать, и Луп так это и назвал!
Где следовало искать вдову? Ему сказали: у тела мужа.
А где же еще быть ей, неутешной? Никто ведь не позаботился начать приготовления к погребению, как следовало. Никто не пришел плакать с нею рядом. Ни единого человека из тех, кто окружал ее еще сегодня утром. Вчера и позавчера. Их тех, кто льстил и кланялся, кто был в услужении и заискивал. В мгновение ока, как только обрушились мечи убийц, лишилась она не только мужа. Лишилась близких, родных, знакомых. Слуг…
Девочка ее только была рядом с ней. Лежала рядом, завернутая в какие-то тряпки. Долго кричал ребенок от голода, но не слышала, или не внимала ей просто обезумевшая, растерянная мать. Наплакавшись, девочка заснула. В какой-то мрачной, узкой галерее, что служила переходом между дворцами, принадлежащими ей по праву рождения. На холодном полу, возле полуживой матери и мертвого отца. Кровь Юлиев, потомок императоров Рима. Просто уставший, голодный, измученный ребенок.
Плач Цезонии услышал Луп как-то издалека. Не потому, что был он громок, не кричала вдова. Только горе ее было без конца и края, огромное ее горе. А голоса не было почти. Горькое ее горе о себе кричало. Уложив голову Гая на свои колени, распустив волосы — что говорить, не густые и не блестящие, и много седых, больше половины! — тихо роняла она слезы. Временами причитала. Вся одежда ее была в крови. Грудь, плечи, руки, — все в крови, вытекшей из ран, что нанесли убийцы. Словно не видела этого Цезония. Ласкала голову Гая. Касалась поцелуями лица. И причитала, причитала.
— Говорила я тебе, мальчик мой, говорила же! Уж сколько раз говорила, милый. Да разве ты меня слушал, любимый? Ласкать ласкал, а слушать не слушал. Сколько же раз ты отвечал мне: «Не твое это дело, родная, сам знаю. Мне от тебя не советы нужны, знаешь ведь. Знаешь ведь, что нужно мне. А советчиков мне и без тебя хватает. Советчиков много…». Где ж они теперь, советчики твои, мальчик мой… Никого и нет, кроме меня. Никому мы не нужны. А ведь я же тебе говорила…
Нашептывала вдова. Вслушивался отчего-то вдруг потерявший резвость свою Луп. Чуть не на цыпочках теперь крался к Цезонии убийца. Мысли были короткими, злыми. Накручивал себя, пробуждал гнев Луп. «Чем могла старуха привлечь императора? Говорят, зельем любовным. Люди не врут. Я б ею и то не прельстился, а я не из разборчивых. К тому же деньги императору не нужны, по крайней мере, не так, как мне… когда бы из-за денег, я бы еще понял. Опоила зельем. А может, потому и болел. Вот он по ее указаниям и жил. Все содеянные им несправедливости, все, все — по ее наущению! Вот она о чем, все она ему нашептывала, вот и сейчас, мертвому. Мол, не всех убил, мало уничтожил. А я тебе говорила! Достойна смерти. А я достоин чести убить. Сейчас вот, погоди-ка немного… Подберусь!».
Цезония все же услышала. Повернула голову в его сторону. Луп поразился вновь: и впрямь седая, старая, в морщинах.
Она не знала, кто пришел. Может, узнавала, может, нет, все равно ей было. Не знала и не хотела знать.
— Вот, смотри, — сказала Лупу, словно вчера с ним простилась. — Смотри, что с ним сделали, с принцепсом. А ведь я ему говорила…
Луп поднял меч.
Она поняла. Он запомнил ее улыбку. Тихую, мягкую такую. Радостью озарилось ее лицо. Ничего больше не сказала. Обнажила шею, отведя волосы в сторону. Он и ударил…
С девочкой было проще. Он просто схватил ее там, где в груде тряпок должны были быть ножки. Его ладоней хватило. Размахнулся. И размозжил ей голову об стенку. Галерея была узковата, но размаха ему довольно. Тельце небольшое, хватило ему места. Ему всего хватило, решимости тоже...
Долго царила тишина в галерее. По мраморному полу с мозаиками, столь любимыми Калигулой, растекалась кровь. Неприбранными лежали на нем тела мужчины, женщины и их ребенка. Никому не было дела до них. Рим решал, кто будет следующим. Рим надрывал глотки в сенате и на площадях, Рим рукоплескал и приветствовал. Он жил, безумный город, а эти трое, они были мертвы; они ушли. Их убили однажды; убьют еще не раз рассказом о том, какими чудовищами они были при жизни. Их оболгут, оговорят. О них расскажут тысячи сплетен. Не пощадят и ребенка. Скажут о крошке Друзилле, немногим больше года девочке, что она была злой и вечно норовила выцарапать глаза другим детям, ненавидела их; что она бросилась на легионера, убившего ее мать, с кулаками… Злая! За это и была убита им!
Даже если предположить, что ей было два года к моменту смерти, что представляется сомнительным, исходя из исторических данных. Даже если поверить в то, что двухлетнее дитя бросилось защищать мать, не испугавшись большого мужчины, ударившего мечом родительницу…
Что, кроме восхищения, можно при этом испытать? Храброе маленькое сердечко! Истинная внучка Германика, унаследовавшая его несгоревшее сердце…
Нет нужды. Пусть говорят. Им уже все равно. На полу с мозаиками, которые лично выбирал принцепс, лежат трое: мужчина, женщина, ребенок. Благословенная тишина царит в галерее. Риму нет дела до них. Но и им уже нет дела до Рима. И в этом великое благо, подаренное смертью…
Но послышались робкие шаги издали. Кто? Неужели хоть кто-то из людей захотел отдать дань былому величию? Коснуться поцелуем холодной руки? Сказать о любви?
А! Ну, конечно! Среди здоровых и благополучных нет таких. Они у ног нового владыки Рима. Здесь только существо, именуемое Порциусом. Недочеловек, бедняга, дурачок…
— Калигула! — говорит он мертвому владыке. — Калигула! Вставай!
В одной руке дурачок держит неизменную миску с полбой. Другою касается плеча принцепса.
Мокро повсюду: и плечо, и грудь, и живот мокрые. И цезарь мокрый, и женщина его, что склонилась над ним. Все в красном. Это цвет крови. Порциус знает. Это красивый цвет. Только он что-то значит. Он значит плохое!
— Калигула, — робко спрашивает Порциус, и в голосе его слышна еще непролитая слеза. — Ты уже не самый главный? Они так сказали. Они смеялись…
Ответа нет. Принцепсу все равно, что они смеялись. Это важно Порциусу, но что такое этот Порциус? Он ведь от рождения умер. Порциуса нет, его и не было как человека. Никогда!
Вне себя, дурак тормошит того, кто не слышит. Отставив миску с полбой подальше, теребит принцепса, дергая за плечо. Он хочет быть услышанным! Ему это нужно. Тот, кто не считает Порциуса человеком, он не знает, что у Порциуса может быть горе. Он не знает, что у Порциуса болит в груди, слева, что Порциус умеет плакать…
Нет ответа от того, кто Порциуса баловал, а может, и любил. И дурачок решается на крайнее средство. Это самое важное, самое главное в жизни. От этого никто не может отказаться. Он бросается к миске с полбой, которую бросил в стороне.
— Вот, Калигула, вот, — говорит он, плача. — Возьми полбу. Полба вкусная, Калигула, возьми! Порциусу не надо! Порциус совсем не голодный!
Тишина в ответ. Тишина в галерее. Там, над ней, безумствует Рим. А здесь тишина и покой, уже навеки…
[1] Децим Валерий Азиатик (лат. Decimus Valerius Asiaticus; Вьенн; около 10 г. до н.э. — 47 г. н.э.) — консул — суффект в 35 г. и консул в 46 г. н.э. В 47 г. император Клавдий приговорил Азиатика к смертной казни, с правом выбора рода смерти. Азиатик вскрыл вены.
[2] Вьенн (лат. Vienus) — в античности Виенна была одним из главных городов Галлии, столицей кельтского племени аллоброгов. В 121 году до н. э. покорилась римлянам и сохраняла значение крупного военно-политического центра до самого падения Римской империи. В 47 до н. э. на месте древней столицы аллоброгов Юлий Цезарь построил римскую колонию. При императоре Клавдии Вьенн был резиденцией префекта Нарбонской Галии.
[3] Cursus honorum (лат. «путь чести») — последовательность военных и политических магистратур, через которые проходила карьера древнеримских политиков сенаторского ранга. Развал этого института начался в последние полвека существования республики и завершился в первое столетие принципата.
[4] Нобилитет (от лат. nobilitas — знать) — в древнеримской республике правящее сословие рабовладельческого класса из патрициев и богатых плебеев. Нобилитет пришёл на смену родовой знати — патрициям. К началу III века до н. э. у нобилитета оказалась вся полнота государственной власти.
[5] Луций Норманн Бальб (лат. Lucius Normanus Balbus; годы рождения и смерти неизвестны) — политический и военный деятель Римской республики, консул 19 г. н.э. Когномен «Бальб» в переводе с латыни означает «заика».
[6] Публий Ноний Аспренат (лат. Publius Nonius Asprenas; годы рождения и смерти неизвестны) — политический и военный деятель Римской республики, консул 38 г. н.э..
[7] Приа́п (др. — греч. Πρίαπος, также лат. Priapus) — в античной мифологии древнегреческий бог плодородия; полей и садов — у римлян. Изображался с чрезмерно развитым половым органом в состоянии вечной эрекции. Первоначально местное малоазиатское божество. В классическую эпоху культ Приапа распространился по всей Греции и Италии. В Древнем Риме к нему с большим уважением относились арендаторы, а также бедняки. Первые считали его защитником своих посевов, а вторые — другом простого народа.
[8] Делятор (от формы супина глагола fero (нести) — latum) — тайный обвинитель; уличитель.
[9] Circuli (на лат. буквально “кружки”) — своего рода клубы по интересам; переживали в эпоху раннего принципата подлинный расцвет. Нередко, а скорее даже обыкновенно, эти собрания соединялись с застольем. Отсюда другое название этих клубов — convivia.
[10] LexlaesaemajestatisPopuliRomani. Старый закон 103 г. об оскорблении величия римского народа был перенесен на особу императора и послужил широкой «юридической» базой для преследования всех слоев римского общества, оппозиционных режиму Тиберия. Такая практика уже существовала в 80-е годы до н.э. в период правления Суллы.
[11] Тит Лабиен (лат. Titus Labienus; г.р. неизвестен — около 12 г. н.э.) — при Августе был известен как оратор и историк республиканского образа мыслей, получивший, за горячность своих нападений на новые порядки, прозвище Rabies (бешенство). Его сочинения до нас не дошли. Характеристику его и выдержки из его декламации сохранил старший Сенека.
[12] Авл Кремуций Корд (лат. Aulus Cremutius Cordus; г.р. неизвестен — 25 г. н.э.) — римский историк времен императора Тиберия. Корд был автором истории (возможно, названной Анналами), где описывались события гражданских войн и правления императора Августа. Однако историк в 25 г. н.э. был обвинён в Сенате за то, что в своём сочинении хвалил Брута и называл Кассия последним римлянином. В результате Корд покончил жизнь самоубийством. Сенат постановил, чтобы его работы были конфискованы и сожжены эдилами. Однако некоторые копии сохранила Марция, дочь Корда. Сочинение Корда было вновь опубликовано в правление Калигулы. До наших дней сочинение Корда не дошло.
[13] Кассий Север (лат. Cassius Severus; г.р. неизвестен — 32 г. н.э.) — древнеримский писатель, выдающийся оратор эпохи Августа. Вся его деятельность проникнута озлоблением против императорского режима. В своих речах он преследовал злобными сарказмами высокопоставленных особ, из императорского окружения, чем навлёк на себя обвинение в оскорблении величества. Решением сената сочинения Кассия были уничтожены, а сам он был сослан. Сочинение Севера было вновь опубликовано в правление Калигулы. Отрывков речей Кассия дошло до наших дней очень мало, но сохранилось много сведений о нём у древних писателей, особенно у Сенеки Старшего. По свидетельству Тацита, некоторые считали Кассия основателем новой эпохи красноречия.
[14] Пандора (др. — греч. Πανδώρα — «всем одарённая») — имя мифической обладательницы волшебного ларца со всеми бедами и надеждой. В древнегреческих мифах первая женщина на земле. Создана Гефестом по приказу Зевса, смешавшим землю и воду, при участии других богов. Пандора стала женой Эпиметея, младшего брата Прометея. От мужа она узнала, что в доме есть чан (либо пифос), который ни в коем случае нельзя открывать. Если нарушить запрет, весь мир и его обитателей ждут неисчислимые беды. Поддавшись любопытству, она открыла его, и беды обрушились на мир. Когда Пандора закрыла чан, то на дне его, по воле Зевса, осталась только Надежда.
[15] Палатинские игры — игры в Древнем Риме, устраивавшиеся в честь Апполона 22— 24 января на Палантине.
[16] ГайВалерий Катулл (лат. Gaius Valerius Catullus; ок. 87 — ок. 54 или 47 гг. до н.э. ) — один из наиболее известных поэтов древнего Рима, главный представитель римской поэзии в эпоху Цезаря..
[17] Кинир (др. — греч. Κινύρας) — мифический первый царь Кипра, основатель кипрского культа и первый жрец Афродиты. Он принадлежит ещё к финикийской эпохе Кипра, но поселившимися впоследствии на острове греками был включен и в греческие мифы. Мирра (Смирна, др. — греч. Μύρρα, Σμύρνα) — персонаж древнегреческой мифологии, дочь царя Кипра Кинира и Кенхреиды, мать Адониса (отец и дед одновременно в древнегреческой мифологии — Кинир). Она воспылала грешной любовью к своему отцу и, пользуясь чужим именем и темнотой, утолила свою страсть — возлегла с ним во время праздника Деметры. Отец, раскрыв обман, хотел её убить, но Мирре удалось бежать. В Сабейской земле она превратилась в мирровое дерево.
[18] Павел Аррунций (лат. Pavlius Arruntius; ок. 1 — 41 гг. н.э.), вероятно, сын Луция Аррунция, консула 6 г. н.э., и Эмилии, дочери триумвира Лепида. В 41 г. являлся наиболее приближенным к Калигуле.
[19] Делай это (лат) — древнеримская формула призыва к вниманию и соблюдению благочестия, обращаемая, в данном случае, к участникам священнодействия — принесения в жертву богам.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.