Калигула. Часть 2. Юность. / Фурсин Олег
 

Калигула. Часть 2. Юность.

0.00
 
Фурсин Олег
Калигула. Часть 2. Юность.
Калигула. Юность.

 

 

 

Глава 05. Юность. Немилость императора.

Жизнь — великая затейница, ревниво оберегающая себя саму разными способами. В разгар бедствий, которыми осыпает она человека, вдруг случаются самые светлые, самые радостные дни в его судьбе. Чтобы контрастом легли они навсегда на душу, чтобы потом, задыхаясь от боли, все же помнил и о том, как может быть хорошо, верил и надеялся, ждал. Чтобы не угасал светильник в душе, называемый нами надеждой. Он и зажигается в сердце самою жизнью, дарящей радость посреди горя…

Немилость императора, войдя в дом Агриппины, поначалу хоть и незваной, неприятной, но все же гостьей, очень скоро сделалась в нем хозяйкой. Злой, неуживчивой и даже жестокой хозяйкой. Не приходилось ей перечить. А те, кто пытался, познали сполна гнев Тиберия. Его тяжелый нрав, его мстительность. Император старел…

Калигула весьма образно представлял себе это. Были у молодого Тиберия в характере трудные черты. Легкая котомка за плечами, а в ней — вспыльчивость, жажда придти к власти, что не принадлежала ему по справедливости, обида на судьбу. Как же, приблизила ко всему, что только могло быть в жизни: к славе, власти, деньгам, а вот ведь, сколько времени не давалось все это ему; и вечный шепот за спиной, и смешки!

Потом все удалось. Не зря сражался и в бою, где проявил незаурядный талант полководца, и на поле интриг. Больше уж никто над ним не смеялся, разве что тайком. Тиберий вошел во вкус неограниченной власти. То, что было в нем хорошим, ужималось, исчезало. Да, и по правде сказать, не щадила судьба императора. Любовь отняли, единственный сын подло отравлен собственной женой, внук погиб…

Зато прибавляло в росте другое. Подозрительность. Ему улыбались, сжимая дрожащие от страха губы. Его любили по приказу. Ему льстили! Он не верил, не мог верить, молодым был еще когда-то, но дураком не был никогда. Легкая котомка за плечами превратилась в неподъемный груз. Император старел.

— Ты знаешь, — сказал как-то юноша Калигула Друзилле, — наверно, ему на плечи взвалили непомерное нечто. Отец никогда не гнул спину. Уж сколько нес, а плечи прямые, я же помню. Тиберий прямо согнулся уже…

— Если я правильно понимаю, Гай, это не просто сравнение, правда? — отвечала умница-сестра. Ты хочешь сказать, что император не справляется. Он не тот, кого власть не портит, кого она не сгибает…

Гай кивнул в ответ, не забыв оглянуться. Они были одни, на воле, вдали от стен, где все могло быть подслушано. Только Мемфий, раб, неслышно крался за ними, вооруженный до зубов. Его можно было не считать, впрочем. Они привыкли к нему, как привыкают к обстановке дома.

— Я даже не знаю, что сказать. Правда, прабабушка Ливия все также хороша, как и раньше? И плечи у нее прямые, а ей ведь тоже давит. И не по праву, ей тоже власти не положено. Ничего ей не делается, она, наверно, вечная. А мама вот сгибает плечи. Ей бы как раз и не надо по твоему правилу…

— Она женщина, как и Ливия. У вас все иначе, не по правилам, хоть бы и верным…

Друзилла смеялась в ответ.

— Ты почерпнул эти понятия о разнице между нами, Гай, в лупанарии? Не красней, я знаю, что ты там бываешь. Говорят, Кора, хозяйка дома, весьма хороша собой и сама? Это так? Хотела бы я сходить туда с тобой. Так что, что нельзя? Я ведь ничего плохого не сделаю, мне бы так, посмотреть только.

Он рассердился в ответ. Весьма нелестно отозвался о женщинах. Которым лучшее в мире занятие найдено давно. Это — выйти замуж, и, желательно, один раз. Уже навсегда. Он же не требует от сестры, как в старину, чтоб она предавалась второму лучшему занятию римской порядочной женщины. Никто же не заставляет Друзиллу прясть!

Сестра почти не слушала. Она улыбалась, пожимала плечами. Потом сказала:

— Возьми меня хоть куда-нибудь с собой, Калигула!

Юноша остановился как вкопанный. Даже рот приоткрыл в изумлении. И было от чего.

Они шли с сестрой с Марсова[20] поля. Из амфитеатра.

Частное лицо, Статилий Тавр[21], называемый в народе «богатейшим», еще при Августе выстроил первый римский амфитеатр. Здание не очень большое, но каменное. И хоть мест зрительских в нем немного, больших игр не устроишь, а все же гладиаторы и зрелища здесь не переводятся.

Тиберий почти лишил город зрелищ вследствие своей нелюбви к ним. Калигула полжизни положил на то, чтобы найти место гладиаторской тренировки, нашел, выпросил прогулку у матери, разрешения взять с собой с сестру. Он отпустил петорритий[22], запряженный мулами, домой, и они пошли пешком, чтобы Друзилла могла насладиться прогулкой по городу, а кто бы еще разрешил девушке подобное!

Она же упрекала его в том, что он не берет ее с собой никуда!

— Послушай, родная моя, это уж слишком! Я терпел, а ты съедала глазами Серджоло! Этот урод, прозванный «воздыхателем девчонок», понравился тебе, ты не сводила с него взора! А он, в угоду тебе, быть может, все рассекал воздух гладиусом[23], все носился по арене! Никакой действительной игры, ничего из тактики боя он не показал, играл только мышцами и представлялся. Для такой, как ты, это самое оно. Но я-то, почему я терпел и смотрел, не вижу причины. Кроме одной: развлечь тебя, и ты же меня упрекаешь!

— Я только прошу, брат! Может, я сойду за юношу, если меня приодеть? И я пойду с тобой к Коре, где ты проводишь много времени, куда больше, чем со мной, — робко предложила сестра.

Произнесенное уже дважды имя держательницы лупанария наконец дошло до ушей Калигулы. Он даже передернулся от возмущения.

— Погоди, дай мне понять! Кто мог сказать тебе это? Неужели Мемфий?

И Калигула, лицо которого запылало гневом, развернулся назад. Конечно, раб следовал за ними все это время. Он-то никогда не оставил бы маленькую госпожу вниманием. Именно он настоял на самой длинной столе, на палле, закрывавшей фигуру девушки до самых пят… Конечно, Друзилла ушла с Калигулой, но юноша догадывался, с кем ее отпустила мать на самом деле! Он злился на verna[24] за это, и если Мемфий рассказал Друзилле о лупанарии, то есть причина обрушиться на старого, придумать достойное наказание.

— Уж будто Мемфий ведет со мной разговоры о вас, о хозяевах своих, о мужчинах, — вовремя возмутилась Друзилла. — Агриппина с Гнеем приезжали из Анцио, я виделась с ней. Мама позволила, хоть и неохотно. С тех пор, как сестра покинула нас, она изменилась очень, ты же знаешь, а зятя мама ненавидит до глубины души, родным не считает…

Калигула взял девушку за руку, увлек за собой. Остановившись внезапно посреди улицы, они привлекли к себе внимание. Мемфий сигнализировал им руками и мимикой об этом. Они торопливо пошли дальше по улице. Но все сказанное сестрой заинтересовало Калигулу чрезвычайно, и он продолжал расспрашивать Друзиллу на ходу.

— Как будто я не знаю, что они приехали. Я же видел рыжебородого[25]. Как всегда, тщательно одет, бородка блестит, расчесана и надушена. А ведь в термах виделись, он еще и не раздевался, мог бы не стараться, все равно уж мыться. И по мне, от него воняет, только не благовониями, мойся он или нет. Как его терпит Агриппина? И что они приехали, зачем?

Друзилла скорчила гримасу. Которая, вероятно, означала: а что еще делать Агриппине, как не терпеть? И откуда мне знать, зачем приехали?

— Ну ладно, только вот что, Друзилла… Почему Агриппина знает, что рыжебородый бывает у Коры? Неужели она должна это знать, ведь она молодая жена, рано еще супругу от нее к волчицам бегать, и уж если это случается, то он бы должен молчать и страшит

ься ее обиды…

— Он ничего не страшится, — с грустью в голосе отвечала Друзилла. — И, сдается мне, Агриппина тоже. Мама не хочет, чтоб мы виделись, и, может, она права. От Агриппины такое услышать можно! Вот знаешь, ведь не только ты с Гнеем бываете у Коры. Сестра говорит, что видели там дядю. Он хоть и прикрывал лицо, да его тощую фигуру, да глаза его, сквозь прорезь горящие, все равно рассмотрели. Одна из волчиц уронила ему на ногу канделябр,[26] а он вскрикнул от боли, да и сказал тут что-то. Голос-то плащом не прикрыть. И потом, кто еще способен сказать женщине, которая ушибла ему ногу, что-то ласковое? А он сказал ей, кажется, так: «Детка, ты удивительна! Если уж роняешь на меня, так бесценное произведение искусства. Я польщен, дорогая. Но постарайся в следующий раз найти что-нибудь легче весом, мне было больно. Боюсь, что ты обронила и нечто другое. Не поможешь, не погладишь?». Ты знаешь, сказал этим своим медовым голосом…

Друзилла слегка покраснела, но улыбнулась при этом. Улыбнулся и Калигула. И высказал вслух удивление:

— Дядя Клавдий? Он? Этот-то зачем, кажется, ему еще не нужно, рано, не созрел; ну, а рыжебородому не нужно уже, старому да вонючему, опоздал…

Вот в таких, да еще самых разных других разговорах, приближались они к дому. К несчастью своему, о котором еще не знали. Им всегда было о чем поговорить. Они не скучали, когда были вместе…

В зимней экседре их дома в это время разыгрывалась драма. Несколько сенаторов одновременно посетили их дом. Тот пергамент, что они вручили Агриппине Старшей, был ее приговором. Пока еще достаточно мягким. Но холодом повеяло, и ощутимо. Ей предлагалось покинуть Рим, ей и наследнику первой линии, Нерону Цезарю. Пока что избрать местом своего пребывания Геркуланум[27]. Излюбленное место отдыха римской знати, веселый городок на берегу моря. Но что ей, матери наследника, там делать?

Она спросила:

— Это надолго? Я скоро вернусь домой?

Молчание было ей ответом. Никто не смел сказать, что это, вероятнее всего, начало конца. Хотя все, кто вошел в этот дом, где хозяйкой стала немилость Тиберия, предполагали именно это…

— Но, раз это может быть надолго, — сказала растерянная мать, то почему лишь Нерон Цезарь? А другие мои дети?

И стала искать глаза сенаторов, то одного, то другого, но они смущались и отводили взор.

— У меня их много, — вдруг горделиво отметила она, подчеркнув этими словами, что у нее-то много детей, пусть завидует Тиберий…

Ей не отвечали. Ей не было разрешено взять с собой остальных. Сказано, Нерон Цезарь, так оно и будет. Остальные останутся дома. За ними присмотрит прабабушка Ливия, ей не впервой. Сам Германик доверил ей старших детей когда-то…

Когда, предупрежденные рабами из familia urbana[28], ворвались в экседру Калигула и Друзилла, здесь уже не было чужих. Мать не стояла, гордо держа голову, не улыбалась надменно. Не было нужды больше притворяться. И она, сломленная, полулежала на стибадии[29].

Рядом сидел, надувшись, Нерон Цезарь. В глазах его стояли самые настоящие, но все же непролитые слезы. Еще бы, он прощался с Римом! Как бы ни навсегда…

Друз Цезарь стоял у поставца с посудой, внимательно изучая его содержимое. Напуганная поведением взрослых, Юлия Ливилла пристроилась в ногах у матери, и, вглядываясь тревожно в измученное, разом постаревшее ее лицо, спрашивала:

— Мама, что? Что, мама?

Агриппина не отвечала. У нее не было слов, не было названия для этой новой беды. Лишь ее дети, ее гордость, оставались до сих пор с ней. Надо было догадаться, после того, как ушла Агриппина, что и этих не оставит ей тиран. Что придется проститься и с маленькой, которая теребит ее сейчас напрасно. И с той из дочерей, что была ей опорой все последние времена. И с мальчиками. С тем, что с порога упал ей в ноги, с тем, что не смотрит на нее даже, изучает посуду на полках поставца. Со всеми ними…

Ей трудно давалась ласка. Все, что было отпущено ей богами как женщине, всю свою нежность, все тепло она отдала когда-то Германику. Так ей казалось самой, да так оно и было, наверное. Но только не сегодня. Сегодня она ощутила, всем сердцем, что любила многих. Вот этих, молодых, раздавленных горем и страхом. Тех, кого должна была оставить заботой. Она понимала, что осиротит их своим отъездом.

Рука Агриппины поднялась сама собой. И опустилась на голову Калигулы, обнимавшего ее колени вместе с маленькой Ливиллой. Ее младший сын также был скуповат на ласку, он щедро делился ею только с Друзиллой. Чем не ее, Агриппины, сын, скажите? Сколько она его помнит, одна любовь владеет его сердцем! Но предстоящее расставание, кажется, и ему открыло нечто новое в себе. Что любит он многих, вот мать, например, со всею юношеской страстью, со всем преклонением, что только может жить в сердце сына…

Она ласкала его, перебирала мягкие волосы — впервые, и, скорее всего, в последний раз! Ладонь ее скользнула на плечо, пробежала по предплечью сына. Она вздрогнула, отстранилась слегка, а потом ладонь продолжила путь, и как же ей было знакомо это ощущение…

Руки Германика, покрытые рыжеватым пушком, крепкие мужские руки, были теперь руками юноши Калигулы. Ей стало горько, что не знала она этого. Не знала или не хотела узнать? Все эти годы после смерти мужа она не подпускала детей к сердцу; сделав ежедневной работой заботу о них, она сторонилась их душой. Она боялась терять, и ограждала себя от боли. Напрасно! Теперь их отнимут, и ей уже не успеть, не успеть их согреть!

Она вела свое родословие от всаднического рода Випсаниев. И она была внучкой Августа, а тот был Юлием по крови. И еще, замужем она была за Германиком, а тот был Клавдий…

В жилах ее текла лучшая кровь Рима, и любила она — лучших! Ей не престало склоняться перед судьбой. Ей, что остановила легионы на Рейне, легионы первых в мире солдат, вздумавших вдруг проиграть битву! Кровь Рима закипела в ее венах, понеслась к сердцу, она это ощущала, слышала…

Она мягко отклонила Калигулу, подняла с колен Ливию, отряхнула ей коленки. Кивнула головой Друзилле. Девочка, в отличие от брата, преодолела порыв кинуться к матери. Она стояла в стороне, выпрямившись, с непроницаемым лицом. На дне только глаз можно было прочесть боль, и страх, и неуверенность. Но мать кивнула ей головой, указала на Калигулу взором. Друзилла послушно пошла к брату, тронула за плечо:

— Гай, вставай, — сказала она строго. — Мама уезжает, не время теперь, не плачь…

И Агриппина Старшая сказала им, выстроившимся перед нею, главное. Это был ее маленький легион, и она была легатом легиона[30], и она уж знала, что сказать!

— Плакать мы не будем, ни один! Дети Германика, что бы ни случилось со мной, помните: Тиберий стар и власть его неправедна… Кто-то из вас, кто, не знаю, унаследует Рим. Но кто-то обязательно, я знаю, я верю, это не может быть иначе! В день, когда это случится, вспомните меня, и всех тех, кто не дожил до этого дня. Вспомните, и почтите память так, как подскажет вам сердце. А потом возрадуйтесь, и я, где бы ни была, услышу вас и возрадуюсь тоже…

Мать уехала, подчинившись воле императора. И потянулись для детей дни, полные тоски. Когда Агриппина была с ними, присутствие ее воспринималось как нечто данное навсегда, порой скучное и раздражающее. Теперь некому было ругать, наставлять, заботиться о насущном для каждого. Им была предоставлена свобода, к которой рвались. А им расхотелось рваться!

Калигула не отходил от грустившей Друзиллы. Теперь уж плакала она, лишенная общества матери и старшей сестры. Ливилла лепилась к Друзилле, тоже плакала. Калигула крепился, помня о необходимости держаться. Он вспоминал расставание, свою слабость, которую полагал постыдной. И все же, знал, что повторись все, он снова уткнулся бы в колени матери и лил бы слезы. Потому понимал также горе Друзиллы. Разделял его с нею, сколько мог. Смеялся, даже если не было сил. Развлекал сестер. Он прекратил свои походы в город. Он простился со всеми забавами.

Поначалу притих даже Друз Цезарь. Его лишили постоянного соперничества со старшим братом. И, как следствие, цели, смысла существования. Что толку в новых одеяниях, если нет возможности потрясти ими брата. Можно загулять до утра на пирушке со старыми общими друзьями, да только те нет-нет помянут брата, да загрустят. Скажут: «Нерон Цезарь не из тех, кто дал бы нам заскучать. Уж он-то придумал бы для нас забаву…»

Прабабушка Ливия не была строга. Пожалуй, несколько… равнодушна к ежедневному, насущному для детей. Возраст давал о себе знать. Головные боли, боли в суставах, мешавшие ей ходить, куда вздумается. А она не любила повозок, не любила носилок и пристального внимания челяди. Она всегда была свободна и независима. Теперь старость, немощь собственная раздражали ее.

— Многое повидала я на своем веку, — вздыхала она. Но кто бы мог думать, что увижу еще и это: свое морщинистое лицо да узловатые пальцы. Это так унизительно: зависеть от собственного тела, которое медлит подчиниться...

Друзилла пыталась возражать. Ей действительно казалось, что Ливия, сохранившая осанку, гордую стать, ясные, полные мысли глаза, по-прежнему прекрасна. Так оно и было, по существу. Она была красивой, но красивой старухой! А ее окружали бюсты и статуи, в которых оживала собственная молодость. Ее былые прекрасные двойники, в которых она себя уже не узнавала…

— Не возражай мне, дорогая, — говорила прабабушка. — Вот проживешь длинную жизнь, как моя, и перестанешь ловить восхищенные взгляды, да если еще оторвут от дел, что были твоими, ты и вздохнешь поневоле. Решать-то мне уже почти ничего не приходится. Когда бы ни это, разве бы вы лишились матери? Не знаю уж, что с вами будет, если меня не станет. Агриппина, она не скажешь, чтоб легкая была невестка. Заносчива твоя матушка, и, пожалуй, не люблю я ее! Да только она вам мать, и не я, а она вам нужна… Мне не до вас уже. Я многих вырастила, устала уж!

Трудно сказать, насколько устала прабабушка. Вначале, во всяком случае, это было совсем незаметно. Она была деятельна; писала сыну письма на Капри, длинные письма с упреками. Встречалась с временщиком, Элием Сеяном. Хлопотала о невестке с правнуком. Калигула, например, был убежден, что именно ей обязаны они относительным благополучием. Тем, что Агриппину сослали всего лишь в Геркуланум, а не дальше, что ей предоставили чудную виллу Пизона, давнего теперь уж врага семьи, как бы подсластив горечь расставания с Римом и детьми. Что рядом с нею Нерон Цезарь, так раздражавший Тиберия молодою своей силой. Да, многим, очень многим были они обязаны «уставшей» прабабушке!

В царстве печали и вздохов пребывали оставшиеся в Риме члены семьи Германика до самых розалий[31]. Праздники поминовения усопших были поздними в том году: в Риме погода долго оставалась по-весеннему неустойчивой, даже холодной, лишь к концу месяца Юноны[32] по-настоящему зацвели розы.

Прабабушка Ливия, теперь все реже покидавшая постель, вечно мерзнущая, зябкая и простуженная, от поездки в мавзолей Августа отказалась. У этой женщины здравый смысл преобладал, возвышался над эмоциями. Во всяком случае, в том периоде жизни, в котором она пребывала ныне.

— Ни к чему это, — объяснила она внукам. — Все, что надо, будет сделано и без меня. А мертвые мне простят. Со дня на день уж встретимся, там и поговорим. Мужу я всегда знала, что сказать. Найду я слова для него, он поймет. Вот отцу вашему что отвечать — и не знаю. Может, потому и держусь еще. Может, потому, что долг свой перед ним вам отдать стараюсь. Вас уберечь хочу; пока я жива, жива и матушка ваша, и брат, и вы сами. Мне бы здесь подольше пробыть, а для этого мне все мои силы нужны.

Ливия, выстроившая для своих вольноотпущенников колумбарий[33] на Аппиевой дороге, могла быть уверена в том, что все надлежащее для ее ушедших близких будет сделано. Ей многие были должны, и Августу тоже. Потом, мудрая женщина была убеждена в том, что ее отсутствие у праха близких будет понято правильно. Ни Октавиан, ни Друз[34], ни Германик не могли, обидевшись на нее, вдруг возвратиться лемурами[35] в ее дом, чтобы смущать покой домашних. Достало и Тиберия в качестве угрозы; вот это и впрямь беда! И сил не осталось с нею бороться.

С ужасом внимали Калигула с Друзиллой словам Августы. В словах была правда. В ее словах была боль. И вот тут разглядели они, как Ливия действительно сдала всего за три месяца их пребывания в ее доме. В морщинистом лице и впрямь виднеется усталость. В горькой складке у губ. Во взоре, потухшем и напряженном. Всего три месяца борьбы; а прабабушка совсем уж другая! У нее нет надежды больше, вот что читалось в лице, что было в ее словах. Больше того, прабабушка знает, что недолго уж и ей оставаться с ними!

Розалии в Риме мама всегда отмечала поездкой к отцу. И детей брала. Словно и вправду на встречу с отцом; тщательно отбирала одежды, настаивала на тишине и соблюдении себя в мыслях и поступках. И в день поминовения усопших[36], и в день фиалки[37]! Но вот, мамы нет с ними; нет и семьи, как видно. Ничего никому не надо и не обязательно. Как об этом мечталось раньше! Как странно все это теперь…

В утро первого дня розалий Калигула велел подать петорритий, запряженный мулами, к дому. Друзиллу жаль. Нужно проехаться в город! Теперь только выполнят приказ, молча; то раньше, дома, спросили бы, куда это собрались дети, да велено ли было матушкой это.

Друз Цезарь у прабабушки не ночевал. Нужды нет ему: он уже совершеннолетний. Он на вилле под городом; в доме, что прежде был и их домом. Его постель в доме прабабушки пустовала вот уж месяц. Первая растерянность прошла, Друз Цезарь осознал, что он теперь взрослый. И остался хозяином в опустевшем вдруг доме матери, без брата, вечно мелькающего где-то впереди. Он осваивал новую жизнь; еще несмело, неуверенно, но с возрастающим вкусом.

Юлия Ливилла спала. И возиться с ней не хотелось: пока умоют, пока оденут, пока расчешут и покормят!

И потому Калигула взял свою единственную оставшуюся подругу за руку. Усадил ее в повозку. И повез к бабушке Антонии[38].

Еще один остров посреди бушующих волн. Еще один оплот в их жизни. Еще одна крепость, которая не сдалась!

Все-таки, несмотря на возраст, в котором верят лишь себе самим, не затрудняясь еще оглядкой на других…несмотря на этот возраст, они были всего-то детьми, заблудившимися во мраке одиночества.

Как оказалось, бабушка ждала их. Чуть ли не на пороге: а ведь не сказались, что приедут. Выбежала в атрий, как бегала когда-то навстречу мужу, обняла и расцеловала, прежде — Калигулу, любимца своего. Потом Друзиллу. Оглядела обоих внимательно. Расспросила о жизни в доме Ливии.

— Совсем уж плоха, говорят, Августа? Болеет? Пошли ей Асклепий исцеления от всякого недуга!

Калигула удивился. Большой любви к Ливии племянница Августа раньше не питала. Как будто и ревновала внуков к сопернице. Вот ведь, ждала, а не посылала в дом к Ливии за ними. Что же теперь?

Видимо, Антония невысказанный вопрос внука поняла. Поспешила его недоумение разрешить.

— Я ведь ей не враг, Сапожок. Пока она за вас болеет, пока бережет, мне легче. У нас с ней одна теперь забота; но она-то больше значит, чем я. Я бы вас к себе взяла бы с радостью. Но чем дальше тот день, когда это случится, тем лучше. Вам я тоже не враг.

Подоплека всех этих разговоров обоих бабушек была ясна. И на сердце росла тревога: Тиберий! Император Рима — действительно враг их семьи, немилость его обрушилась на них всею силой ненависти. Что же делать?

А делать нечего. Прижиматься к бабушке Антонии, к ее крупному, здоровьем пышущему телу, чувствовать тепло, от нее исходящее.

Прабабушка будто иссохла вся; прикасаешься к ней, словно холодом принизывает. Каждая кость на руке обозначена прилипшей сухой кожей. Мало осталось в ней жизни, это ощутимо. Какое счастье, что бабушка Антония другая!

— Ну что, поехали? Отец уж заждался?! — спросила бабушка Антония. Уж после того, как накормили по ее приказу внуков сладкой морковью, приправленной медом, с дроблеными орехами и изюмом. Не могла же бабушка забыть, что любит Калигула. В доме Ливии не останутся дети голодными; в доме Антонии — обделенными любовью. А это не одно и то же.

Лишь в это мгновение понял Калигула, зачем он тут. Обрадовался донельзя, словно ребенок. Конечно же, поехали! И бабушка их ждала. И Розалии в Риме. И они с Друзиллой не просто так тут. Конечно, нет мамы, но есть бабушка. И они поедут к отцу!

Они двинулись к сердцу Рима, к Марсову полю. К месту между Фламиниевой дорогой и Тибром. Там, в шестое свое консульство, воздвиг Август мавзолей. Не для империи, а для себя и членов семьи своей. Большая, на высоком фундаменте из белого мрамора могильная насыпь стоит у самой реки, до вершины густо усаженная вечнозелеными деревьями. Увенчана насыпь статуей Августа. А вот окрестные рощи и места отданы народу Рима для прогулок.

Вот и сегодня Рим сосредоточен в этих местах. Много пеших, много конных; много тех, кого несут на носилках, много и тех, кто везут в различных повозках.

Бабушкина каррука[39], открытая, с высоким кузовом, легкая и быстрая, прекрасно отделанная снаружи и удобно устроенная внутри, запряженная двойкой, с трудом ползла, рассекая толпу. Рим сегодня утопал в розах. Пожалуй, чужестранцу, например, с непривычки и не вынести густого цветочного аромата. Красные и белые, реже желтые головки совершенных в своей красоте цветов в руках у прохожих; россыпи цветов на обочинах дорог: это на продажу. Сегодня розы нужны Риму как никогда. Сегодня ими осыпают ушедших близких в память о них.

Молчаливая обычно Друзилла вдруг удивила вопросом. Не Калигулу, конечно, а бабушку. Калигула сестру знал; он, правда, не всегда мог понять, что у ней в голове и на душе. Но что всего много, он знал точно. И то, что ее интересует, обычно выходит за пределы привычного или дозволенного. Иногда за рамки вежливости. Как сейчас.

— Каким он был, Марк Антоний? Как ты его помнишь, бабушка?

Бабушка вопросом Друзиллы подавилась даже, что не удивительно. Калигула прыснул в ладошку. Каким она помнит отца? Да никаким, она его не видела даже. Он оставил жену беременной и уехал к Клеопатре, кто же не знает. Бабушка воспитывалась в доме Августа; тот был строг к близким. Прабабушка Ливия тоже принимала в этом строгом воспитании участие. Сама за прялкой сидела. И Антонию присаживала. И до, и после замужества Антонии; что тут удивительного, когда Антонию выдали замуж за ее младшего сына. Свекровь и невестка, вечная история; удивительно ли, что Антония не рвется видеть Ливию Августу? Только по строгой необходимости.

Бабушка опомнилась. Для нее подобный вопрос — что нож по сердцу. Видно же по лицу, что рассердилась.

— Не помню совсем. И не должна. Когда бы ты хотела, так знала бы это.

— Я знаю, бабушка. Только ведь как-то ты должна была его представлять. По рассказам. По плачу Октавии.

— Моя мать не проливала слезы по отступнику. Ты должна бы знать, Друзилла. Об этом сложены легенды: она лишь по Риму убивалась. Ей была ненавистна война, ставшая неизбежной по вине мужа. Давай не будем, девочка, поминать прошлое. Мне ненавистна та женщина; мне неприятен отец, который был ее рабом.

Все, дальше уговаривать бесполезно. Антония не скажет ни слова. Лицо у бабушки закрытое, чужое; словно захлопнулась дверь и заперта. Не стоило Друзилле затевать разговор.

А сестра бабушкиного настроения не видит, вернее, не ощущает. Она в своих мыслях.

— Человек, который просит усыпать собственную могилу розами, обязательно каждый день[40]! Это ведь не себе, бабушка, это он ей, понимаешь? Даже после смерти он хочет думать о ней. Он не раб, бабушка; просто он любит ее, и если она рядом, то розы — для нее, это понятно. Правда, что они и сейчас лежат рядом?

Калигула придавил ногу сестры своей, прижал. Друзилла ойкнула. Взглянула на Антонию впервые. У той губы поджаты, щеки пылают. Глаза прикрыла.

Ехали молча. Долго бабушка злилась. Молчание такое, что, кажется, искры полетят вот-вот. Или гром ударит. Но нет!

Вдруг улыбнулась бабушка Антония. Сказала внучке:

— День сегодня такой. Вспомнила, и хорошо, и ладно. Марк Антоний не чужой вам. Это верно, как ни говори. Только Друзилла, вот что. Любовь любовью; и я знаю, что она такое. А вот мать моя говорила мне: «Я — римлянка. Я в Риме и Рим во мне». Запомни это, девочка. И живи так, как это сказано. Не бери примера с Марка Антония. Не надо. Лучше помни о своем отце…

Тут и приехали уже. Вышли из карруки. И хорошо: Калигуле захотелось на воздух. Сердце сжималось в груди. Любимое присловье отца в устах бабушки его потрясло. Вот, значит, откуда это. От Октавии[41], матери бабушки Антонии! Любовь к Риму для женщины и впрямь была единственным противоядием от всех бед; в первую очередь — от беды, что звалась Марком Антонием.

Не прошли и пяти шагов к мавзолею. Послышалось негромкое: «Salve!» откуда-то сбоку. Дядя Клавдий сошел с носилок, неуверенно улыбаясь. Кстати, ничего выдающегося: обычные носилки, лектика, для которой довольно и двух рабов. После того, как Агриппину Старшую постигла опала, дядя, кажется, излишне усердствует, стараясь быть незаметным.

Едва взглянув на мать, дядя Клавдий обнял племянника, потом племянницу. Расцеловал их довольно нежно: не виделись давно. Дядя что-то пишет опять, кажется, о Карфагене. В своей Кампании, вдали от суеты Рима. И от тревог, связанных с императорским домом. Как будто ни Тиберий, ни временщик Сеян не считают его опасным; но, быть может, дядя и прав. Подальше от недобрых глаз, это не помешает…

Бабушка не казалась обрадованной. Ей сегодня что-то не очень везло: на вопросы, на встречи!

Прошли все вместе между двумя египетскими обелисками. Пробежали глазами то, что на них написано было об Августе. Прадед представлялся Калигуле каким-то далеким, то ли бывшим, то ли придуманным. Вот сколько легенд уж о нем ходит в городе. На зависть прочим богам; ибо прадед — именуется Божественным. Это для бабушки он живой человек, ее дядя по матери, которого помнит и чтит, как отца. А для Калигулы с Друзиллой…

Возле самого входа в мавзолей, у той из четырех дверей, что вела по коридору в комнату с урной Германика, ждала их еще одна встреча. Совсем уж неожиданно!

Друз Цезарь, держа за руку маленькую Юлию Ливиллу, улыбался неподобающе широко для этого печального склепа!

— Аve domine! — сказал он им. — Малышка скучала одна; я прихватил ее из дома, не застав вас. Пусть побудет с нами. Мама ведь всегда ее возила; что же, теперь, как ее нет, так и забыли о девочке…

Последовали поцелуи и объятия. Бабушка расцвела. Не баловали ее обычно вниманием и любовью Нерон и Друз Цезари. Не любили они ее тяжеловатый, строгий дом. Ворчание бабушки не умели терпеть. Ее упреки по поводу веселой жизни, которую вела молодежь, не думая о долге своем. Но сегодня, в этот день, когда так нужен каждый, когда так страшно и нет уверенности ни в чем, Друз Цезарь тоже рядом! Стало как-то легче, светлее на душе. Боль от потерь притупилась, как только все оказались рядом.

Вошли в комнату, где пребывал их сын, брат и отец. Ворох роз оставили на пороге рабы Антонии, Клавдия, Друза Цезаря. Занесли в тесную для большой семьи комнату и молоко, и вино, и воду, и хлеб, и жертвенную кровь…

Когда рассыпали розы, когда под молитву дяди разлили все, что полагалось, когда уже каждый мысленно сказал все, что хотел сказать Германику, и разложили еду, когда уж надо было уходить, но медлили все, прощаясь до следующего раза…

— Salve! — сказала им всем Агриппина, почти невидимая на пороге, скрытая ворохом роз в руках…

 

Глава 06. Дорога к матери.

Если все дороги ведут в Рим, то и справедливо и обратное утверждение: все дороги уводят из Рима куда-то вдаль, в иные места…

Для множества людей важна другая, действительно извечная дорога: дорога к матери. К женщине — выносившей, напитавшей сосцами и воспитавшей. Счастье, если безмерно любящая вас мать встретит на пороге, сможет обнять теплыми своими руками, прижать к сердцу. А если уж нет на свете матерей, то приходят к их могилам. Даже если из Рима при этом приходится уйти!

Калигула был благодарен прабабушке Ливии, укрывшей их в своем если не теплом, то благоустроенном гнезде. Но когда же это чувство благодарности уберегало юность от необдуманных поступков?! Тоска по матери была слишком уж сильна. Гай хотел видеть ее и решил, что увидит! Посвященная в его планы Друзилла восхитилась, повисла на шее у брата, зацеловала…

С этого мгновения уже никто не видел ее в слезах. Прабабушка, вроде бы отстраненно наблюдавшая их жизнь, больше занятая собственными недугами, даже заметила как-то:

— Ты все хорошеешь, Друзилла. Смотри, время твое приходит. Сын мой любит устраивать браки, а ведь как на меня обижался когда-то. Теперь вот сам решает, кому и с кем сойтись! Оторвут тебя от брата, а кто тебя любит, так это Гай…

Друзилла, смутившись, покраснела, похорошев еще более. Бабушка продолжала рассуждать:

— Не знаю, хорошо ли это? Тяжко будет тебе с другим, кто ж тебе заглянет в душу, кому надо? Хорошо бы, чтоб о теле не забывали; о рыжебородом говорят, что он спит со всеми, кроме Агриппины, с ней редко, если заблудится только в доме. Или спьяну перепутает ее с какой-нибудь грязной потаскухой из лупанария. Рановато ей было замуж, да если б еще с человеком свели, с мужем истинным, а этот так, не пойми что такое…

Друзилла отгоняла от себя мысли о замужестве. Куда интересней было советоваться с братом о предстоящем путешествии, шептаться по углам.

Было решено посвятить в свои планы Мемфия. Verna знает о жизни много больше. Трудно было себе в этом признаться, но дети Агриппины и Германика, подумав, озвучили этот вывод друг для друга, и были удивлены тем, как совпали их мысли…

Раб поначалу пришел в полный ужас.

— Да ведь за такое мне и распятие в радость будет?! Это же не кто-нибудь, это какие дети, лучшие в стране, самые дорогие дети! Девочку, девушку в дорогу, да такую! Ведь страшно себе представить, что может случиться, а я отвечай! Вот сейчас попрошусь к старой хозяйке, прямо у номенклатора[42] и попрошусь, как на прием! Он мне поверит, он знает, я, ничтожный, только о вас пекусь, и как расскажу все Августе!

Уговаривали старика долго. Так долго, что он осознал: все равно, что с ним, что без него, и рано или поздно, эти дети задуманное свершат. Выходило так: надо ехать с ними. Чтоб без него не случилось беды…

Стоял на дворе Sextilius, называемый теперь в честь прадеда, Октавиана, Augustus. В Ноны[43], ранним утром, чтоб не страдать от жары, они тронулись в путь. Мемфий ждал их на дальней окраине, на это имелись причины. Чем позже отождествят их побег с личностью Мемфия, тем безопасней для старика. Какое для них самих может быть наказание? Собственно, выговор бабушки. Рабу же придется несладко, если узнают о его участии в бегстве. А Мемфий, он с ними у бабушки не живет, он, как родился в доме Германика, вернее, его отца, так там и остается. Не скоро о его исчезновении дойдет весть до бабушки, никто verna, пользующегося большой свободой у хозяев, не хватится, не побежит выдавать. Никто не свяжет его с побегом молодых. Только не надо привлекать внимания к его скромной личности.

Калигула, знавший Рим до самых последних его улиц, сам назначил старику место встречи. Каупона[44], та, что вблизи Аппиевой дороги, приютила старика. Вместе с его экипажем, на всю ночь. Место обитания плебеев, рабов, куда-либо направляющихся по велению хозяев, она не пользовалась дурной славой, но и не выделялась среди себе подобных, ею мало кто интересовался. Мемфий не привлек бы к себе внимания, а Калигулу с Друзиллой в его обществе в эти ранние часы у родного дома никто не застал бы. Все меры предосторожности были соблюдены…

Выскользнув назначенным утром из дома, Друзилла с братом зашагали по улице, стараясь не печатать шаг, переступать легко. В столь ранний час улица была пуста, но зато просматривалась вдаль, и, беглецам, чьи сердца выдавал громкий стук, казалось, что они как на ладони, видны всем и всякому…

Друзилла, несмотря на свой страх, успела бросить взгляд на Гая. Прыснула, зажала рот ладошкой. Калигула предпочитал белый всем остальным цветам. Но сегодня! Поверх темной, почти черной тоги, надета еще и коричневая пенула, покрывающая тело и доходящая до самых колен. Словно брат погружен в скорбь. К пенуле прикреплена накидка, которую Гай набросил на плечи и голову, слегка прикрыл лицо. Забавно, будучи в обычной тунике с тогой поверх ее, Калигула не привлек бы к себе особого внимания. Достойный юноша из знатной семьи, что тут такого? А вот в этой накидке, да в темной пенуле, он притягивал взор. Непонятно, кто такой. Слишком прям в плечах, черты лица благородного гражданина. А наряд — очевидно, до смешного не соответствующий, шутовской наряд.

— Ничего смешного не вижу, — пробурчал брат, услышав ее смешок. — Ты бы на себя взглянула!

Но, пожалуй, взглянув на нее, никто бы не смеялся. Умилился бы, возможно, улыбнулся бы открыто, да… Она была очаровательна. Пришлось пожертвовать рыже-золотой роскошью волос, и Гай, скрепя зубами, сам помогал ей в этом. Теперь короткие волосы кололи ей шею, голова была непривычно легкой, Друзилла поминутно встряхивала ею, чтобы ощутить эту легкость. Тога — претекста[45] шла ей, она смотрелась премиленьким юношей, не достигшим совершеннолетия. Полные, чувственные губы, глаза с большими ресницами… Таких, говорят, любит Тиберий, неоперившихся еще юнцов, готовых для старика на все, на любое!

Гай зашагал быстрее, стремясь достигнуть нужного угла и исчезнуть из поля зрения возможных соглядатаев.

Друзилла же, даже в наряде юноши, оставалась женщиной. И какая же женщина, уходя, не оглянется на дом, в котором жила, где оставила часть своего сердца? Это мужчины, простившись, не оглядываются назад, не вспоминают прошлого. Они принадлежат теперь целиком новой дороге!

И, как жена Лота[46], о которой Друзилле не приходилась слышать, но которая тоже была истинной женщиной, Друзилла была наказана за свой порыв. Правда, Лотовой жене пришлось солонее и горше.

Калигула споткнулся, услышав крик сестры. Не было сомнения, их обнаружили!

На крыше дома, там, где был солярий, беседка, увитая виноградом, стояла прабабушка Ливия, смотрела им вслед, приложив руку к глазам…

Крик Друзиллы она расслышала, по-видимому, и, хотя не видела растерянности детей, но сумела ее понять.

— Bonum faktum![47]— крикнула она им, застывшим на углу. — Пусть бережет вас Венера-прародительница…

Гай и Друзилла, изумленные, растерянные, все еще стояли на углу. Она махнула им рукой. Опомнившись, Калигула схватил Друзиллу за руку, потащил…

Они ушли. И никто, конечно, не слышал бормотания бабушки Ливии. А она повторяла: «В добрый час!». Подумав, добавила громко, вслух:

— Пусть бережет вас Венера-прародительница, покровительница Юлиев[48]. А, впрочем, тут немало зависит от старины Мемфия! Он-то за вас и точно в ответе, и с него мне спросить легче, наверное. И впрямь, может быть, с Мемфием вам нынче безопасней будет, чем у меня в доме…

Тот, кого поминала бабушка Ливия, встретил их в назначенном месте. Окинул Друзиллу недовольным взглядом. Напомнил ей, чтоб по большей части молчала девушка, скрывала лицо под накидкой.

— Так это тебе мы обязаны такою одеждой? — смеялась та в ответ. — Гая я не узнаю. И сама стану уродиной в угоду тебе?

Но мысли о нарядах покинули их, как только разглядели свой «экипаж».

Обыкновенная крестьянская телега… Запряженная к тому же мулом. Мул, со сводообразной спиной, свислым крестцом, с крепкими конечностями и прочными копытами, все обычно. Но! Но что за невероятная масть, которую природа создала, пусть даже и так, в помеси кобылы и осла! Мул был рыже-пегим, большие нелепые белые пятна разбросаны по основной рыжей масти вперемешку с полосами на плечах и ногах. Белесые подпалины на морде животного и животе. Ноги совсем белые, хвост и грива — рыже-белые… В довершение ко всему, один глаз светлый, почти голубой, другой темный, карий. Чудное животное приветствовало их ржанием, которое перешло в громкое «Иа-иа!».

Друзилла хохотала до слез. Калигула злился, ворчал, но, глядя на Друзиллу, начал улыбаться тоже. Мемфий не был смущен.

— Увидят такого, так не позарятся, — сказал он. — Такой вот во сне привидится — и то испугаешься. Может, и даром не возьмут, не то, что силою. А он крепенький! Славное животное, умней будет любой лошади.

Гай и Друзилла запротестовали в один голос. Мемфий их не стал и слушать.

— Мне ваше благородство да храбрость ни к чему. Мой Мальчик (так величал verna длинноухого) не полезет на скользкую кручу, не будет нестись сломя голову только потому, что кто-то кричит «вперед!», его не загонишь насмерть. Он не только умней лошади, он многих человеческих умников может поучить осторожности да оглядке!

— Ну да, он ведь сын своего отца, — язвительно заметил Гай. — Я вот еще одного такого, упрямого, осторожного, весьма умного «мула» знаю…

Мемфий посуровел, отвернул глаза в сторону. Так отводят их собаки, слыша выговор хозяина. «Это все не ко мне относится!», — вот что значит такое их поведение.

— Зачем бабушку оповестил? А если бы она все расстроила? — вопрошал молодой хозяин.

Мемфий сделал вид, что не слышит.

Друзилла уже устроилась в телеге. Ей, дочери Агриппины и Германика, не привыкать было к крестьянскому «экипажу», немало дорог исколесили они с Гаем в детстве на подобных. Последние, прожитые в Риме годы несколько избаловали их, ну и что? Так чудесно вернуть себе прошлое…

Старик-раб уселся впереди, свесил ноги. Взмахнул вожжами…

— Иа! Иа! — услышала вся округа.

И Мальчик затрусил вперед. Просторным шагом, следы задних копыт отпечатываются впереди следов передних. Путешествие началось. И если Калигула хотел быть его участником, следовало поторопиться. Пришлось догонять телегу…

Под мерное плавание на ровной, ухоженной дороге велись неспешные беседы. Говорил непривычно много для себя Калигула, а Друзилла слушала, удивлялась…

Так, он рассказывал он ей о Геркулануме, куда они направлялись.

— Знаешь, сестра, город ведь старый, очень. Он основан осками[49] давным-давно, в седой еще древности.

— Кто это — оски?

Гай усмехнулся в ответ.

— Херуски, эбуроны, прочие германцы, Друзилла, тебе известны лучше, конечно, что и говорить! Оски, это общее название, под которым объединялись самниты, луканийцы, апулийцы, калабрийцы, кампанийцы… Большой племенной союз, крепкий, но Риму они были кровные враги, вели с нами три войны, мы их немало вырезали и в рабство продали, теперь вот остатки под сенью Рима процветают. Мы с ними в дружбе.

Друзилла высказала сомнение в крепости подобной дружбы. Ей все еще помнилось «дружелюбие» покоренных германцев. Гай только плечами пожал.

— После крепкой драки дружба всегда сильней, Друзилла, а то, что они были врагами покрепче германцев или галлов, так честь им и хвала! Только я не об этом веду разговор. Я о Геркулануме. Оски основали город. Знаешь, а ведь все остальные самниты говорят на оскском, значит, сильное было племя. Еще неизвестно, в чем сила народа, в храбрости ли; или в том, что оно оставляет миру в качестве наследия…

— Послушай, Гай, а ведь это не ты сам придумал, я знаю! Это ведь дядя Клавдий тебе говорил! Я еще думаю, откуда такая осведомленность в истории, ведь твой грамматик был отнюдь не в восторге от успехов ученика!

— Ну, если и дядя, так что? Какая разница, от кого учиться? А наш с тобой дядя любому в учености не уступает. Он, может, в жизни ни на что не годен, неумеха, растяпа, это так. А учен он до удивления. Но, в конце концов, ты меня слушать будешь или копаться в том, откуда мои сведения? Тебе что, не интересно?

Сестра уверила, что интересно.

— Так слушай! Было время, город был в руках этрусков, ты знаешь, дядя к ним неравнодушен, вот он и знает так много, изучал, расспрашивал. Потом Геркуланум перешел к грекам. Они и назвали его Геркуланумом, потому, что считали основателем самого Геркулеса. Греки выдумщики, на мой взгляд, но легенды их красивы…

Под эти разговоры, что увлекали даже Мемфия, время текло незаметно. Мемфий хвалил дорогу, удивлялся камням мостовой. Они так плотно были прилажены друг к другу и как бы слиты, что для смотрящих на них казались не приложенными друг к другу, но сросшимися между собою. И, несмотря на то, что в течение столь долгого времени по Аппиевой дороге ежедневно проезжало много телег и проходило всякого рода животных, их порядок и согласованность не были нарушены, ни один из камней не был попорчен и не стал меньше, тем более не потерял ничего из своего блеска. Слова Мемфия были приятны Калигуле.

— Мемфий, старина, ты расточаешь похвалы моим предкам. Аппий провел воду в Город и построил дорогу. Этим и дорог потомкам. Военный трибун, квестор, курульный эдил, цензор, — это всеми забылось. Даже то, что воевал с самнитами, и небезуспешно, забылось тоже. Но строительные дела его живы в веках.

Калигула помолчал, размышляя, молчал и Мемфий. Старый verna и без того знал, кому служил, но слова хозяина заставили его проникнуться еще большей гордостью. Не Аппий Клавдий Цек, конечно, был в эту минуту причиной гордости, а сам он, Мемфий, служивший этому удивительному роду. Причастность к нему возвышала старика.

Калигула же, прервав размышления, сказал:

— Я думал не раз, Друзилла, знаешь, об этом, и удивлялся. Если завтра Рим будет мой, что я сделаю в первую очередь? Конечно, военные подвиги влекут к себе больше, я ведь мужчина. И сын своего отца, это тоже есть. Но строить, это не меньше значит, чем воевать. Это благородно, это красиво. Какой-нибудь мост или акведук, они ведь переживут военную славу. Они нужней, они ближе каждому. Наверно, я построю мост. Самый большой… и красивый! Да, обязательно — это будет мост.

— Еще не завтра Город будет наш, Калигула, — с оттенком грусти в голосе отвечала сестра. — Успеем решить, чем лучше заняться. Если вообще придется решать…

Постоялый двор, первый же, где путешественники решили остановиться, оставил неизгладимое впечатление. Мемфий, впрочем, ничего и не заметил. Харчевня да спальные места. Неудобно, что с хозяевами рядом, особенно с Друзиллой, конечно. Но девочка должна быть наказана за свое упрямство, за желание равняться с мужчинами. Вырядилась юношей, так равняйся на юношу. Переноси без жалоб трудности. Чего стоит только отправление обычной нужды! И проводить ее подальше, чтоб никто не увидел, и уйти в сторонку, чтоб ей не было стыдно, и не очень далеко, ночь на дворе, страшно ведь! Пока из ушей не польется, молчит девчонка, дуется. От воды отказывается, губы вон потрескались…

Надпись под горделивым, явно драчливым петухом, таращившим на путников круглый глаз, гласила, что прием будет оказан «по столичному». Меркурий обещал им выгоду, Аполлон здоровье, Септимен хороший прием со столом. Так было на надписи. Но на самом деле! Невыносимый гам, вонючий воздух, в котором вились клубы дыма, подушки и матрацы набиты тростником вместо перьев. К утру обнаружилось, что они кишели насекомыми! Друзилла была искусана вся, на нежной коже краснели волдыри…

В вино была подмешана вода, а бедный Мальчик плохо накормлен, от него утаили часть овса. Калигула хотел было выбить из хозяина палкой все, чего недостало. Мемфий не позволил.

— Конюхи, да погонщики мулов, да либерты[50], что по делам хозяев носятся по стране из конца в конец, вот кто живет здесь, — сказал он брату с сестрой. Вы теперь из этой среды, как будто, это и надо изображать. Вам невдомек, что здесь надувают, или, вернее, это вам привычно, по-другому не бывает. Кто ты таков, чтоб гоняться за хозяином с палкой?

Пришлось признать правоту раба, промолчать. И, в конце концов, надувательство трактирщика не самое страшное испытание в дороге. Отсутствие безопасности — куда большее зло, тем более ночью. От этого зла харчевня неплохое прибежище, на этом ее преимущества и кончаются. А что делать? Сами выбрали дорогу, сами по ней и идут…

Шумная, веселая, живая Капуя покорила Друзиллу. Она была в восторге от города. Здесь не приходилось особенно заботиться о том, что поесть. Знаменитые сыроварни города поставляли предмет своей гордости исправно. Молодой сыр в виде белых шариков, замоченных в рассоле, оказался потрясающе вкусен. Шарики были и маленькими, и размером с крупную черешню, и совсем большими. Можно было встретить сыр, заплетенный косичкой. Неизменным было одно — вкус. Говорили, что лучший сыр делается из молока черных буйволиц. Тонкая, блестящая, гладкая кожица. Слоистый. Вонзаешь в сыр зубы, течет белая жидкость… Объедение! Калигула, правда, предпочитал этот сыр копченым. И вообще, он предпочитал вовсе не сыр. Он хотел бы посетить гладиаторские школы, как в прошлое свое пребывание здесь. Прадед, Юлий, основал школу в Капуе когда-то. Здесь начинал свое гладиаторство проклятый богами и людьми Спартак!

— Рим, да и не только, Друзилла, он наш, вся страна наша, — говорил сестре Калигула. — Вот послушай. Род Юлиев ведет родословную от Аскания, сына Энея, троянского героя, так? Это знаешь даже ты, и знаешь, что сама Венера была матерью Энея. Асканий принял имя Юл, основал Альба-Лонгу. Тулл Гостилий разрушил Альба-Лонгу, и Юлии переехали в Рим.

— Почему это «даже я», Гай? Твой грамматик считал, что я ничуть не хуже тебя знаю историю, и сожалел, что я всего лишь женщина…

— То-то и оно, что сожалел, Друзилла, и я тебе тоже сочувствую, — отшучивался брат. — Но право, что за привычка у тебя выцедить из моих слов не самое главное, так, второстепенное для меня, и надуться потом, обидеться? Мы с тобой друзья, но привычка эта женская, и меня она злит!

— А меня злит твое пренебрежение, Калигула! Женщина у тебя как будто и не человек! Разве у нее нет права на особенные привычки, раз уж ты утверждаешь, что такие привычки есть?!

— Ну, ты не права, скорее, будто человек…Ладно, не злись, я шучу! Но послушай же, я ведь о другом! Капую ведь основал Капис, спутник Энея, его друг, его родственник, быть может, и дал городу свое имя. Снова мы, Юлии, Клавдии, мы!

Она рвала зубками однодневный сыр, смеялась, тоже говорила гордо: «Мы!»…

Ранним утром пятого дня своего путешествия они въехали в Геркуланум. Засветло не будил их Мемфий, сами проснулись, сами затормошили старика: скорей! В Геркулануме ждала их мать. И не спалось детям…

Встреча с Агриппиной, такая далекая, такая неосуществимая вначале, теперь оказалась совсем рядом, в пределах нескольких часов пути. Мемфий едва отбивался он понукающих его представителей семейства Клавдиев-Юлиев. Один говорил: «Скорей, старина! Да поторопи своего урода, что же он плетется, нелепое животное! Свет не видывал такого окраса и лени, сошлись в одной особи, надо же!». Другая пыталась смягчить: «Нет, Мемфий, Мальчик, конечно, хорош, и не хлещи ты его, не надо. Он старается! Может, сойти нам с Гаем да идти рядом, так быстрее, правда же?».

Мемфий едва отбивался, поминая отсутствие мужской выдержки в одном, напирая на женскую недалекую сущность в другой. Словно созданы эти женские ножки для пыльных дорог, надо же такое удумать. Чтоб по этим дорожкам ходить, надо с детства растоптать ногу, чтоб широкою стопою мерить пыль да грязь. Нечего тогда и рождаться госпожою, когда рабского труда хочется.

Друзилла возражала, поминала мать, которая и солдатской жизни не боялась. Мемфий вопрошал: «Так ради чего это делалось? Не из блажи, не по юношеской глупости. Ради отчизны да любимого мужа, и лишь в случаях необходимости. А как нет ее, необходимости, так и Агриппина, матушка ваша и наша, в покое зажила…».

Впрочем, как оказалось, нетерпеливое ожидание встречи не лишило молодых аппетита. И, завидев термополу[51], на въезде в Геркуланум, они уговорили старика остановиться. Тот поддался уговорам, но долго еще ворчал.

— Словно у матушки вашей не найдется, что поесть! Бывало, упрашивают вас, да как упрашивают, и чего только не подадут! На золоте, на серебре, с поклоном да уговором, а вы и смотреть не хотите. А тут ради пирожка с сыром да стакана подогретого вина ни себе, ни мне, старому, покоя нет! Уж довезти бы вас до матушки, передать на руки госпоже моей. Да уж, скажет она мне все, что думает! В такую дорогу девочку взял, а вот не сберег бы?

Никто Мемфия не слушал. Друзилла с Калигулой уже устроились у прилавка, облицованного кусками разноцветного мрамора. Пар выбивался из семи сосудов, встроенных в прилавок по самое горлышко. Пахло пряностями и медом. Улыбалась хозяйка, предлагала горячее, с пылу, с жару…

— В жаркую-то погоду, с утра-то самого, да горячего вина, — продолжал Мемфий ворчать, едва войдя в помещение. Что ж матушке-то стану говорить, когда учует запахи, — сокрушался он.

— А что, разве должны мужчины матерям отчитываться, пусть они и молоды? — удивилась хозяйка. Разве мы уж и не в Риме, где муж — это муж, пусть едва оперился, а коли сбросил претексту…

— А здесь некому ее и сбрасывать, — послышался густой, низкий голос из дальнего угла.

Обладатель голоса, грек, судя по чертам лица, из привычной для такого рода заведений когорты бродячих философов, был тщательно укутан в паллий[52]. И голова его была укрыта. А вот улыбку, мечтательную улыбку на лице, он не скрывал. И глаза его были прикованы к лицу Друзиллы.

— Женщины бывают слепы, — продолжал он. — Когда дело касается их денег, или имущества, или мужей, что, по их мнению, впрочем, одно и то же, тут они провидицы, и видят ясно. Но мир для них — потемки. И ты, Лелия, отнюдь не исключение, раз рассуждаешь о мужестве вот этих…

Он кивнул головой, указав на Друзиллу с Калигулой.

— Один слишком молод для мужества, но у него все впереди, другой для него не созреет, — заключил он, — причем никогда…

— Ой, молчал бы ты, Секунд! Залил себе глаза с утра, да так, что из угла и не выберешься! Думаешь, напустил на себя меланхолию, и никто не догадается, что пьян ты, пьян и глуп. С чего это ты с утра оскорбляешь моих гостей? Думаешь, раз ты постоялец мой, так я тебя и не выставлю? А вот и выставлю! И запросто, ради вот этих-то молодых людей, таких достойных, таких милых. А они не забудут Лелию, и мою термополу не забудут…

— Вот она, мелочная глупость женская, — отвечал ей грек. — Мне твоя термопола, что родная мать, и я ей вовек верен. А эти пташки — они в ней не только, что чужие… Они — чуждые. Не судите о птице по неяркому оперению ее, когда она не в полете. Подождите, когда она распахнет шире крылья. Может, разноцветье ее красок поразит вас в самое сердце…

Путешественники, все трое, зачарованно смотрели на грека. Он явно разглядел в Друзилле женщину, и, казалось, знал уже, кто они и куда направляются. В отличие от Лелии, они способны были уловить смысл иносказаний философа. Им привычна была эта манера речи.

— Пташка моя, не бойся Секунда, — сказал вдруг философ, обращаясь к Друзилле. — Я не принесу зла, когда бы старик и купил меня с потрохами, а он ведь все скупей становится. Или много нас стало, тех, кто ему служит, вот на всех и не хватает. Или до нас, до первых с конца, не доходит, оседают наши ассы[53] в карманах тех, кто поближе к телу императора…

Калигула и Мемфий встали плечо к плечу, отодвигая, оттирая Друзиллу к выходу. Речи грека выдали его, намеренно или невольно. Перед ними был соглядатай Тиберия. Они наводняли страну. Следовало бы им это помнить.

— Сказано поймать, остановить, — бормотал грек, словно про себя. — Не допускать! Я бы должен вызвать стражу. Но она, Лелия, права! Я пьян с утра, нет, с вечера, и буду пьян еще долго. Мне простительно. Какой вред от ребенка, от девочки? Пусть мать прижмет ее к сердцу. Никто не пострадает.

Бродячий философ двинулся к Друзилле, оторвавшись от пола стремительным движением. Ничего пьяного не было теперь в его походке. Калигула бросился наперерез. Но был отброшен поворотом плеча. Грек встал перед Друзиллой, бледной и растерянной.

— От таких, как ты, — сказал ей философ, — как будто не может быть зла в этом мире. Но кто сказал, что будет одна только радость? Только не я! Уж я-то знаю, сколько горя можешь ты принести, ничего при этом не делая…

Мемфий и Калигула повисли на плечах философа, пытаясь повалить его на пол. Тщетно. Он сбросил их, отмахнулся. Мемфий был стар для всякого рода сражений, Калигула же все еще не понял, какого рода противник перед ним. Молодость часто самонадеянна, тем более молодость, в которой немало места уделялось физическому воспитанию. Юноша просто не ожидал серьезного сопротивления от бродяги-грека, о котором было вслух сказано, что он пил, и пил много. И между тем, он недооценил врага, обладавшего недюжинной силой…

Камень, казалось, зазвенел от возмущения. Слетела деревянная крышка с одного из греющихся сосудов. Вырвался клубами пар, зашипел тревожно. Ахнула Лелия, подавилась собственным криком.

А философ глядел в расширенные зрачки Друзиллы. Вскинув голову, стояла девушка. Дыхание сбилось, зачастило вдруг, высоко вздымая грудь, рот приоткрыт. Вот уж в эти мгновения никто не усомнился бы, что перед ним — женщина! Ни длина волос, ни претекста уже ничего не скрывали!

Тяжело вздохнул бродячий философ, опоминаясь. Придержал Калигулу, рвущегося в бой, за рукав. Сказал коротко:

— Не надо! Я — друг!

И как-то сразу поверилось. Ясно, что друг, иначе и быть не может…

— Лелия, — весьма сурово заговорил с хозяйкою грек. Стало понятно в это мгновение, глядя на нее, кто кому подчиняется на самом деле. — Пекарь должен был доставить хлеба спозаранку. Но его нет, да нет и мальчика, что у него на посылках. Можно предположить, что один все еще выводит имена своих клиентов на тесте, другой терзает осла, что крутит жернова, заставляя его шевелиться быстрей. Но что-то подсказывает мне, что это не так. Если сюда придут по доносу пекаря, будь убедительна. Я с вечера был пьян, да с вечера и исчез куда-то. Мне положено выслеживать и вынюхивать, мне искать надо. Они не удивятся. Главное — тут меня не было, запомни! А куда делись старик с детьми, ты не ведаешь, тебе некогда следить за теми, кого кормишь, заплатить они заплатили, а чего еще надо? Хватает забот с горшками! Вот за ними-то точно присматриваешь, это тебе и интересно!

Быстрыми шагами грек вышел из термополы, через неприметную боковую дверь, увлекая за собой Калигулу. Друзилла с Мемфием поспешили вслед…

Пройдя через внутренние комнаты, вышли на улицу за термополой. Вовсе не на ту, где оставили Мальчика. А он в это время выдал свое громкое: «Иа!», видимо, заждался хозяев. Потерял терпение. Или хотел настоять на кормежке; в конце концов, в этой поездке работал он один. А еда доставалась куда реже, чем хозяевам. Мог мул возмутиться? Мемфий засуетился — бежать к питомцу.

— В следующий раз, раб, — с неудовольствием отметил грек, обращаясь к Мемфию, — будучи разыскиваем, веди себя умней. Почему бы не сходить на городскую площадь или в термы, где каждый на виду? Почему бы не покричать о себе в общественном месте самому, громко и вслух, как эта помесь кобылы с ослом? Ты не на много умней, я погляжу…

Оскорбленный в лучших чувствах Мемфий не нашел ответа.

А грек отметил:

— Не так вы важны, чтоб поднимать лишний шум. Ну, развернули бы с дороги, на горе матери. У самого ее дома, чтоб больней. Ехали вы издалека, обидно же возвращаться. А там, по пути домой, мало ли что могло приключиться? Разбои и грабежи всех касаются, вас тоже. А коли вы сами, да в самое пекло…

Мемфий вовсе лишился красок в лице. Вся злобная мелочность Тиберия (он знал толк в мстительных мелочах, этот старик!) высветилась в словах грека. Калигула помянул Юпитера…

Друзилла молчала. Только что, пройдя сквозь внутренние помещения дома, она увидела ложе хозяйки. Что-то толкнуло ее в грудь, странное чувство. Она поняла, что это ложе для двоих. И хозяйка термополы провела ночь в объятиях грека. Девушка знала, что это так, хотя никаких доводов привести бы в пользу подобного знания не могла. А главное — знание это причинило ей боль. Почему? Именно это старалась понять Друзилла. Ответа не находилось, а неприятное, саднящее чувство в груди оставалось. Оно отвлекало ее от грозящей им всем опасности, четко обрисованной греком в нескольких словах.

Между тем философ двинулся в путь, жестом показав, что следует идти за ним. Они подчинились. Улица, по которой шли, была скорее каким-то коридором, пространством между домами. Дверь в дверь. С трудом можно было идти рядом вдвоем. Они и шли по одному — грек впереди, за ним Мемфий, потом Калигула. Замыкала цепочку Друзилла.

«По возрастающей степени ценности идем, — рассуждал Калигула. — Никчемный грек, соглядатай Тиберия, один из множества, потом верный раб… Я… Я-то кто? Ну, в конце концов, возможный наследник. Почему бы и нет? Старик не терпит братьев, а меня как раз терпит. И Друзилла! Та, что дороже всех мне». Эта мысль заставила биться сердце чуть сильней, а ведь, казалось, это невозможно. Опасность и без того учащала ритм, сердце уже стучало в самих ушах. «Как мне надоели эти люди! Какое множество пытается встать между мною и ней, как будто имеют хоть какое-то право. Какой-нибудь гладиатор или вот этот грек, ладно… их еще можно устранить с пути, это легко. А муж, которого ищет ей Тиберий? Или тот, на которого сама Друзилла посмотрит с любовью, ведь это возможно, правда? И что? Растерзать его? Вырвать глаза, нет, даже сердце вырезать из груди, я бы мог! Только в Риме ведь есть закон, и как бы не был этот закон подчинен, и сколько бы не было обходных путей вокруг него, но приходится знать меру…».

Он сосредоточился на том, что было решаемо. Грек, бродячий философ, не нравился ему. И вообще, и в частности. И частность эта была — отношение к Друзилле. Грек позволил себе откровенные восхищенные взгляды, речи его тоже не отличались скромностью!

Улица, или, вернее, застенок между домами, была нескончаемой. Она вилась, казалось, вдоль всего города. Но зато была достаточно пустынна. Всего пару раз встретились им прохожие в ранний этот час. Похоже, в этом пространстве не принято было глядеть друг другу в глаза, узнавание тоже не было обязательным условием. Крепко пахнущий вчерашним кабацким весельем морячок, раб с корзиной хлебов, клиент с ворохом пергаментов в руке.… Все они проскальзывали мимо, стараясь не задеть в тесноте, не поднимая глаз. Или, быть может, достало им краткого мгновения встречи глазами с греком, после которого торопились они мимо, подальше от возможной беды.

Вышли куда-то за город, в конце концов, и двинулись мимо виноградников. Где-то вдали был слышан прибой, море колотилось в берега. А тут, в виноградниках, кружил голову запах множества цветов. Восхищенная Друзилла попыталась задержаться. Ей хотелось надышаться, утонуть в море ароматов. Но грек, улыбаясь, слегка подтолкнул ее в спину, чтобы продолжила девушка дорогу. Он сказал ей:

— Спроси-ка у матери своей прошлогоднего вина со здешних виноградников. Нальют его в чашу, не позволяй разбавлять. Дай ему согреться. Даже на солнце, совсем недолго. Вино вбирает в себя все, чем дышит округа. Там будут все цветы. И все небо, и солнце, и запах моря. Ты не веришь? Разве я успел тебя обмануть хоть раз?

Ей захотелось сказать в ответ: «Да. Ты был с этой женщиной, Лелией, ночью».

Но нелепость подобного ответа была очевидна ей. И она засмеялась, не заботясь о том, как ее поймут. Громко засмеялась, от души. Заслужив неодобрительный взгляд Калигулы. Ему хватило для страданий и воспоминания о том, как ласково грек подтолкнул сестру рукой. Словно он имел на это право, безродный нищий! И она еще смеется, негодница!

Шли довольно долго для людей, непривычных к пешим прогулкам. Очевидно было, что идут окольными путями, в стороне от исхоженных троп. Поднимался, крепчал зной. Солнце стало жечь открытые лица. Белым видением возникла вилла на берегу моря. Лазурь неба и вод. Зелень листвы дерев и виноградников. Пение цикад…

Стена, что должна была быть преградой для всех, оказалась весьма доступной. Грек подвел их к ограде, просто отодвинул ветви куста. Отверстие, что открылось за зеленью, было не очень большим. Но вполне достаточным, чтобы попасть вовнутрь. Согнуться немного, пропихнуть плечи.

И все! Они дома, у матери, и никто, кроме них, еще не знает об этом!

— Идите за мной. Я знаю, куда идти.

Грек хмурил брови, озирался.

— И откуда же ведомо тебе это? — Калигула не скрывал негодования. — Если ты не вор, не грабитель, то почему ты это знаешь? Я вижу, жизнь и достояние моей матери в опасности, и надо бы уже звать на помощь!

Грек усмехнулся ему в лицо.

— Жизнь и достояние матери твоей и впрямь в опасности, да не от меня они исходят, юноша. Есть люди в государстве, кому они куда нужнее. Неужели так ты глуп, что не знаешь? Или не хочешь знать?

И, поскольку Калигула промолчал, давясь злостью, грек посчитал необходимым объяснить.

— Агриппина, в отличие от тебя, юноша, нашла меня достойным продолжить занятия мои прежние здесь. Годы молодости моей прошли в изучении свитков, что сложены до самых потолков. Кому и заниматься греческим наследием, как не греку? А то, что служил и служу Тиберию, ей неведомо. Или ведомо, но что прикажешь с этим делать? Куда приятней ей видеть лицо человека мыслящего, которому тюремщиком быть в тягость. Чем того, которого пришлют взамен; кто рад будет притеснять женщину, она же и без того в беде…

Грек не стал ждать ответа, развернулся, деловито двинулся в дом через боковую, неприметную дверь, оказавшуюся незапертой. И, подчиняясь воле этого странного человека, они пошли вслед за ним. Через ряд покоев с бесчисленными свитками на греческом.

Калигула задержался возле одной из полок. Скромного знания греческого хватило, чтобы понять — Софокл, Эврипил и Эсхил приветствуют его в доме матери. Из римских авторов был тут Тит Ливий[54], с его «Историей». История Рима от самого основания города; число свитков огромно, наверное, полная книга…

Большего юноша не успел рассмотреть, хоть и загорелись глаза его от восторга и желания обладать. Дядя, Клавдий, он бы мигом разобрался в ценности всего этого пергаментного богатства. Уж он-то знал бы цену каждого свитка, каждого листа, и поделился бы с Калигулой знанием, дядя, он совсем не жадный.

Клавдий звал себя лишь скромным учеником великого историка, Тита Ливия. Это дядя-то! Именно Тит Ливий посоветовал дяде когда-то заняться этрусками, и историей Карфагена он же Клавдия заинтересовал. Сам Октавиан Август считал Тита Ливия другом, равным себе в жизни; а по учености превосходящим многократно. Вот бы с кем поговорить, что там бродячий грек-наглец, неуч!

— Поторопись, защитник, — сказал ему грек. — Не хватало еще столкнуться мне лоб в лоб со слугами, да во главе вашего отряда. Не место мне там, куда я вас направлю, поведешь своих ты. И без того, как начнут думать, как вы сюда попали, обо мне вспомнят непременно. Надо бы позаботиться придумать историю, не хуже гомеровской[55]

В нескольких словах он поведал хмурившемуся Калигуле, куда идти. И развернулся к Друзилле.

— Прощай, красивая, — сказал он вмиг зардевшейся от этого слова девушке. — Мне и впрямь не место там, где пребываешь ты. Жаль, конечно, но стоит ли быть философом, пусть и бродячим, да не знать жизни, и злиться на то, что она такая, как есть. Пожалуй, хватит с меня и того, что ты есть в этой самой жизни. Буду помнить и радоваться…

Он ушел, а Друзилла продолжала стоять, всем существом своим противясь разлуке. Ей хотелось броситься вслед, что-то сказать, такое большое, важное, уговорить остаться!

Резко дернул ее за руку и потащил за собою брат. Он был красен от гнева, сыпал злыми словами, но девушка его не слышала. Впервые в жизни ей было все равно, что говорит и делает нежно любимый Гай…

Она не увидела ничего из того, что они прошли, пробежали бегом. Ни перистиля с бассейном по центру, ни десятков бронзовых и мраморных статуй. Шла, как во сне, погруженная в мысли и чувства, что были ей внове.

Но там, у края бассейна, на мраморной скамье все же разглядела она фигуру матери в белом, услышала ее крик!

Мгновение спустя обнимала и целовала их мать, не помня себя, и не хватало матери рук для объятий, и губ для поцелуев. И это тоже было впервые в ее, Друзиллы, недолгой жизни!

На крики и шум прибежал старший брат, они с Калигулой обнялись по-братски, и такого тоже ведь еще не бывало раньше…

А через день их блаженного пребывания в гостях у матери случилась и первая ссора между Друзиллой и Гаем.

Бродячий греческий философ был выдворен Агриппиною из дома. Ясно, по чьему наущению?! В беседе, состоявшейся между Гаем и магистратом, посетившим опальный дом, Гай не преминул отметить роль философа в их счастливо завершившемся путешествии. Калигула подчеркнул, что без него они никогда не добрались бы до матери. Похоже, неприятности ждали философа со всех сторон: он терял кров над головой, свои драгоценные свитки, его ждал гнев вышестоящих лиц, возможно, он терял и свою термополу, и объятия Лелии…

— Но почему, Гай, — кричала разгневанная Друзилла. — Почему? Он помог нам, он не сделал мне зла! Когда бы он остался рядом, просил моего внимания… или любви…

Друзилла споткнулась на слове, покраснела, впрочем, справилась, и продолжала:

— Он ничего не просил! Он помог нам, он, может быть, нас спас, а ты предал его! Ты лишил его всего, что у него было! Почему? Зачем?

— Этого мало? Он посмел говорить тебе о любви, безродный выкидыш площадей и улиц! Он называл тебя красивой, касался тебя рукой, как только я не убил его на месте и сразу! В следующий раз я сделаю это!!!

— Остерегись в следующий раз попадаться ему под руку, — язвительно ответствовала сестра. — Видела я, как он от тебя, как от мухи, отмахнулся там, в термополе. Надо бы ему тебя оставить в той беде, которую ты заслужил!

Так пролегла первая трещина в их доселе нерушимой дружбе. Суждено было Друзилле понять, что не потерпит Гай каждого любящего ее рядом, кроме себя самого. Впервые это понимание пришло к ней сейчас, но пришлось ей, бедной, не раз еще в этом убедиться…

Но не в этом было самое страшное. Год консульства Квинта Фуфия Гемина и Луция Рубеллия Гемина оказался более чем несчастным для семьи Германика. Лавина невзгод обрушилась и погребла под собою многих.

Агриппину Старшую. Она была объявлена врагом государства. Сослана Тиберием на Пандатерию, дальний одинокий остров в окружении многих вод. Ее везли туда в закрытых носилках, просто зашитых наглухо, дабы не могла она общаться ни с кем. Кентурион, оторвавший ее от статуи деда, Августа, выбил женщине глаз; она не должна была жаловаться на это…

Нерона Цезаря. Он был объявлен врагом государства. Он был обвинен в разврате. Он разделил с матерью место ссылки. И способ отправки: он тоже ехал в зашитых наглухо носилках. Никто не должен был слышать рыдания его. Рыдания молодого человека, брошенного в каменный мешок на острове среди многих вод; далеко-далеко от Рима, властелином которого он мечтал быть. Он понимал, что уже не вернется…

Ливию Августу. Прабабушка, бывшая единственным спасением семьи, ее оплотом, была призвана смертью. Она говорила правду: устала. Она утверждала, что стоит на дороге у сына и его сотоварища Сеяна. Что держит одного на Капри, другого в пределах положенного по должности. А стоит ей уйти, все изменится. Так и вышло. Прямая в речах и поступках бабушка не солгала.

Тиберий, сын, обокрал ее. Сын присвоил принадлежащие ей деньги, завещанные ею другим. Сын запретил сенату воздать ей какие бы то ни было почести…

Прабабушку хоронил внук. На Калигулу возложил Тиберий организацию похорон. И в этом было еще одно посмертное оскорбление матери от Тиберия: так ничтожна была в его глазах ее смерть, что никто более несовершеннолетнего правнука и похоронить-то ее не мог!

Вот так и получилось, что к исходу года оказались вдали, недостижимы друг другу мать с сыном, брат с братом и сестрою, прабабушка со своим многочисленным потомством. Где повезло Тиберию, где и он сам хорошо позаботился о том, чтоб так оно и было. А ропот и недовольство Рима, поначалу громкие, со временем стихли. Они имеют такую особенность, когда предмет страсти далек…

 

 


 

[1] Агриппина Младшая — Юлия Агриппина (лат. Iulia Agrippina), часто — Агриппина Младшая, с 50 года — Ю́лия Авгу́ста Агриппи́на (6 ноября 15 г. н.э. — 20 марта 59 г. н.э.) дочь — Германика и Агриппины Старшей, сестра Калигулы, последняя жена четвертого императора Клавдия, мать пятого императора Нерона.

 

 

[2] Мента (лат. Menta)-в римской мифологии богиня, дающая ребенку разум, здравый смысл.

 

 

[3] Карна (лат. Carna) — древнеримская богиня, покровительница важнейших органов человеческого тела, в частности укрепляющая мышцы ребенка, а также защищающая его от стриг (вампиров). Имя Карна происходит от слова caro, что означает мясо. Святилище богини находилось на Целиевом холме в Риме, жертвоприношение совершалось 1 июня.

 

 

[4] Оссипаго (лат. Ossipago) — в римской мифологии богиня, укрепляющая кости ребенка.

 

 

[5] Перистиль — открытое пространство, как правило, двор, сад или площадь, окружённое с четырёх сторон крытой колоннадой. Термин происходит от др. — греч. περίστῡλος («окружённый колонами», от др. — греч. Περί — «вокруг» и др. — греч. στῡλος «столб») и изначально обозначал такой архитектурный приём в древнегреческой или древнеримской архитектуре.

 

 

[6] Лаватрина (лат. lavatrina) — в древнеримском доме ванная комната, баня, купальня.

 

 

[7] Луций Элий Сеян (лат. Lucius Aelius Seianus, при рождении — Луций Сей (лат. Lucius Seius); ок. 20 г. до н.э. — 18 октября 31 г. н.э.) — государственный и военный деятель Римской империи, командующий преторианской гвардией с 14 (или 15) г., консул 31 г., временщик при императоре Тиберии. 18 октября 31 г. казнен по приказу Тиберия и приговору Сената. Сенат постановил уничтожить саму память о Сеяна (damnatio memoriae), его имя было стёрто со стен домов, документов и даже с монет.

 

 

[8] Палла или пеплум (лат. peplum, букв. «покров») — женская верхняя одежда в Древнем Риме, аналог греческого пеплоса. Пеплум длиннее хитона, с большим количеством складок, правая сторона не сшита, несшитые кромки ткани отделаны каймой. Первоначально палла служила исподней одеждой, как дорический хитон, но в раннее время республики ее заменила туника, и палла сделалась верхней одеждой для выходов. Один конец паллы набрасывали на левое плечо, средней частью обертывали спину, а другой конец или перебрасывали через правое плечо, или просовывали сзади через правую руку, оставляя ее свободной, причем самый конец спускался с левой кисти к ногам. В плохую погоду или при жертвоприношениях закутывались в паллу с головой.

 

 

[9] Ателланы (от лат. fabula atellana, басни из Ателлы) — короткие фарсовые представления в духе буффонады, названные по имени города Ателла (совр. Аверса) в Кампанье, где они зародились. Придуманные во II веке до н. э., ателланы представляют ряд стереотипных и гротескных персонажей; главных масок четыре. Разыгрывались римскими комедиантами в качестве дополнений к трагедиям. Ателланы рассматриваются как предшественники комедии дель арте. Ателланы отличались большой грубостью и часто скабрезностью содержания; писались они нелитературным латинским языком.

 

 

[10] «Измывался он и над женщинами, даже самыми знатными: лучше всего это показывает гибель Маллонии. Он заставил ее отдаться, но не мог от нее добиться всего остального; тогда он выдал ее доносчикам, но и на суде не переставал ее спрашивать, не жалеет ли она. Наконец, она во весь голос обозвала его волосатым и вонючим стариком с похабной пастью, выбежала из суда, бросилась домой и заколола себя кинжалом. После этого и пошла по устам строчка из ателланы, громкими рукоплесканиями встреченная на ближайшем представлении: «Старик-козел облизывает козочек!» Гай Светоний Транквилл. «Жизнь двенадцати цезарей».

 

 

[11] Октофора (от лат. octo — восемь) — древнеримские носилки, которые переносили восемь рабов, обычно употреблялись только богатыми женщинами (патрицианками или куртизанками).

 

 

[12] Каназиум (лат. Canusium) — город в Апулии, на р. Ауфиде, основан греками, по преданию — Диомедом. В античные времена славился производством знаменитого на всю римскую империю сукном.

 

 

[13] Лектика (лат. lectica, от lectus — "ложе, постель") — в Древнем Риме носилки, паланкин, на котором рабы несли своего хозяина по улице. Также — домашнее ложе с изголовьем, на нем отдыхали, читали и писали.

 

 

[14] bonae meretrices (лат.) — куртизанки, достигшие высшего уровня и совершенства — благородные распутницы. Они также были танцовщицами, пели, умели играть на флейте, кифаре, являлись уважаемыми персонами. Имели привилегированных (постоянных) любовников, amici, оказывали влияние на моду, исскуство, литературу.

 

 

 

 

 

[16] Арвальские братья (лат. Arvāles fratres, «братья пахари» от лат. arvum — пашня) — древнеримская коллегия 12 жрецов, считавшаяся одним из самых древних и священных учреждений. В обязанности её входили молитвы богам о ниспослании урожая и процветании общины граждан. Должность братьев была пожизненная — ни ссылка, ни плен не лишали их этого звания. Предание говорит, что у Акки Лавренции, супруги Фаустула и приемной матери Ромула, было 12 сыновей. Когда один из них умер, его заменил Ромул, образовавший с своими приемными братьями коллегию Fratres Arvales. Уже символ в виде венка из колосьев служит ясным доказательством, что назначение братства заключалось в служении богине земли и земледелия, называвшейся Деа Диа.

 

 

[17] Пенула (лат. paenula) — это узкий плащ без рукавов, который застегивался спереди (по виду схожий с современным пончо). Иногда пенулы были также с рукавами или по крайней мере с отверстиями, в которые просовывались руки. Материалом для этого плаща, если его надевали в путешествие или на работу, служило грубое толстое сукно или шерсть; иногда пенулу шили из кожи. Это была и мужская, и женская одежда, которую надевали иногда даже поверх тоги.

 

 

[18] Кого́рта (лат. cohors, букв. огороженное место) — главное из тактических подразделений римской армии. Сohors urbana — когорта римской городской стражи, созданная императором Августом для борьбы с преступностью.

 

 

[19] Отец Гнея Домиция Агенобарба, Луций Домиций Агенобарб, выдающийся военачальник времен Августа, удостоенный триумфа, консул 16 г. до н.э. В том же году получил патрицианский статус согласно закону Сенния.

 

 

[20] Марсово поле лат. Campus Martius — так называлась часть города Рима на левом берегу реки Тибр, первоначально предназначенная для военных и гимнастических упражнений. Со времени изгнания Тарквиниев здесь проходили военные и гражданские собрания. Как место военных упражнений, поле посвящено было Марсу, который имел в его центре свой алтарь. Этот центр поля остался и впоследствии свободным, под именем собственно Campus, тогда как остальные части поля были застроены.

 

 

[21] Тит Статилий Тавр (ок. 60 до н. э. — ок. 10 гг. до н. э.) — римский полководец и консул (дважды) времен правления Октавиана Августа. В 29 году на Марсовом поле был построен амфитеатр Статилия Тавра, полностью оплаченный им из его собственных средств.

 

 

[22] Петорритий (лат. petoritum, от кельт.)— четырехколесная повозка.

 

 

[23] Гла́диус или гла́дий (лат. gladius) — римский короткий меч (до 60 см.). Позаимствован римлянами у древних жителей Пиренейского полуострова и в дальнейшем усовершенствован. Центр тяжести сбалансирован по отношению к рукояти за счет увеличенного шарообразного навершия (противовеса). Острие имело довольно широкую режущую кромку для придания клинку большей пробивающей способности. Использовался для боя в строю. Опытные легионеры умели им фехтовать, с таким же мастерством, как и рубить, резать или колоть, однако его длина позволяла эффективно вести бой с противником только вплотную.

 

 

[24] Verna(лат.) — раб, родившийся в хозяйском доме.

 

 

[25] Ahenobarbus. Прозвище фамилии Домициев, полученное ими потому, что у одного из их предков, при объявлении победы римлян над латинами при Регильском озере, под влиянием “великих близнецов”, т. е. Кастора и Поллукса, покраснела борода в знак того, что это была истина. Ahenobarbus — означает “с бородой бронзового цвета”. Первого мужа Агриппины Младшей, отца Нерона, звали Домицием Агенобарбом.

 

 

[26] Канделябр (лат. candēlābrum «подсвечник») — декоративная подставка с разветвлениями («рожками») для нескольких свечей или ламп. Канделябры возникли в культуре этрусков, у них канделябры были переняты древними римлянами. В древнеримском искусстве конца I в. до н.э. — 50-х годов I в. н.э. был популярен т. н. «канделябровый» стиль.

 

 

[27] Геркуланум (лат. Herculaneum, итал. Ercolano) — древнеримский город в итальянском регионе Кампания, на берегу Неаполитанского залива, рядом с современным Эрколано. Равно как и города Помпеи и Стабии, прекратил существование во время извержения Везувия 24 августа 79 года — был погребён под слоем пирокластических потоков. Согласно мифу, переданному Дионисием Галикарнасским, город воздвиг сам Геркулес. В реальности же, скорее всего, первое поселение на месте Геркуланума основало в конце VI века до н.э. племя осков, предшественников самнитов.

 

 

[28] Familiaurbana— рабы, принадлежавшие крупному рабовладельцу, делились на две части, или «семьи»: городская «фамилия» (familia urbana) и сельская «фамилия» (familia rustica).

 

 

[29] Стибадий (лат. stibadium — от греч.) — кресло, диван или кушетка полукруглой формы.

 

 

[30] Легат легиона (лат. Legatus legionis) — командующий легионом. На этот пост император обычно назначал бывшего трибуна на три-четыре года, но легат мог занимать свой пост и гораздо дольше. В провинциях, где был расквартирован легион, легат одновременно являлся и наместником. Там, где находилось несколько легионов, у каждого из них был свой легат, и все они находились под общим командованием у наместника провинции.

 

 

[31] Розалии (лат. rozari) праздник розы, существовал в древнеримском культе мертвых с I века до нашей эры; отмечался в зависимости от той или иной местности между 11 мая и 15 июля.

 

 

[32]Ию́нь (лат. Junius — месяц Юноны) — шестой месяц года в юлианском и григорианском календарях. Четвертый месяц староримского года, начинавшегося до реформы Цезаря с марта.

 

 

[33] Колумба́рий (лат. columbarium, первоначальное значение — голубятня, от columba — голубь) — хранилище урн с прахом после кремации.

 

 

[34] Нерон Клавдий Друз Германик (лат. Nero Claudius Drusus Germanicus), урожденный Децим Клавдий Друз (лат. Decimus Claudius Drusus), часто — Друз Старший, также упоминается как: Децим Клавдий Нерон, Нерон Клавдий Друз, Друз I, Друз Клавдий Нерон (14 января 38 г. до н.э. — 9 г. до н.э.) — римский военачальник, брат императора Тиберия Клавдия. Младший сын Ливии. Существует версия, что Друз был сыном Ливии от императора Августа. Авторы данной книги являются сторонниками этой версии.

 

 

[35]Лемуры (лат. lemuri) — души умерших.Праздники мертвых в Древнем Риме — лему́рии (лат. lemuria) или лемура́лии (lemuralia) — проводились 9, 11 и 13 мая. Считалось, что в эти дни души блуждают по миру в виде призраков-вампиров, которых называли лемурами или ларвами.

 

 

[36]Дни памяти умерших (лат. Parentalia) — древнеримский праздник, справляли в феврале (с 13-го по 21-е число). По преданию, их установил Эней в память своего отца. Это был праздник поминовения di parentum, духов умерших предков, которые считались покровителями семьи, к ним обращались с молитвой.

 

 

[37]День фиалки (лат. dies violae) — древнеримский праздник, связанный с поминовением усопших.

 

 

[38] Антония Младшая (лат. Antonia Minor; 31 января 36 г. до н.э. — осень 37 г. н.э.) — дочь Марка Антония и Октавии Младшей, одна из самых знаменитых женщин эпохи становления империи, племянница Августа, мать Германика и императора Клавдия.

 

 

[39] Каррука (лат. саrruса, из кельт. katruka, четырехколесная повозка) — дорожная карета, повозка на четырех колесах, впоследствии экипаж древнеримской знати.

 

 

[40]Существует предание о том, что Марк Антоний завещал усыпать ежедневно свою могилу розами.

 

 

[41] Окта́вия Младшая, иногда Октавия (лат. Octavia Minor; 69 г. до н.э., Рим — 11 г. до н.э., Рим) — старшая сестра первого римского императора Октавиана Августа. Одна из самых известных женщин в римской истории. Уважаема и почитаема современниками за её преданность, благородство, гуманность и сохранение традиционных римских женских добродетелей.

 

 

[42] Номенклатор (лат. Nomenclātor — от nomen «имя» и clator «называть») — в Римской империи специальный раб, вольноотпущенник, реже свободный римлянин. В обязанности номенклатора входило подсказывать своему господину (из патрициев) имена приветствовавших его на улице господ, имена рабов и слуг дома. Номенклатор должен был обладать хорошей памятью. Также номенклаторы в богатых домах отбирали из толпы пришедших «на поклон» клиентов тех, кто будет приглашен на обед к господину, озвучивали названия поданных блюд во время приёма и т.д.

 

 

[43] Но́ны (лат. nonae, от nonus — девятый, то есть девятый день до Ид), в древнеримском календаре 7-й день марта, мая, июля, октября и 5-й день остальных месяцев. Ноны служили для счёта дней внутри месяца.

 

 

[44] Каупона (лат. caupona) — общее название древнеримских постоялых домов или гостиниц в городах и на больших дорогах, а также питейных заведений, где также продавали закуски. В каупонах, как и в других питейных заведениях, процветала проституция, некоторые комнаты этих заведений служили в качестве борделя.

 

 

[45] Претекста (лат. praetexta) — окаймленная пурпуром тога, которую носили магистраты и жрецы, а также мальчики свободных сословий до 17— летнего возраста.

 

 

[46]Согласно Библии (Быт. 19:26), когда Бог решил разрушить Содом и Гоморру, Лот с семьей, предупрежденный ангелами, бежал из города. Его жена, вопреки запрету, оглянулась и была превращена в соляной столб.

 

 

[47] Bonumfaktum! (лат.) — на благо и счастье!

 

 

[48] Род Юлиев — патрицианский род в Древнем Риме. Согласно легенде, произошёл от богини Венеры. Юлии вели свою родословную от Аскания, сына легендарного Троянского героя Энея, который, в свою очередь, был, согласно мифам, сыном дарданского царя Анхиса и богини Афродиты. Асканий, приняв имя Юл, основал в 1152 до н.э. город Альба-Лонга, к юго-востоку от Капитолийского холма. С X века до н. э. город являлся столицей Латинского союза. После разрушения Альба-Лонги семейство Юлиев переезжает в Рим. Последним из прямой ветви по мужской линии был диктатор Гай Юлий Цезарь, усыновивший Октавиана, который через свою жену, Ливию Друзиллу, породнился с другим патрицианским родом — Клавдиями. Начиная с Октавиана и его пасынка Тиберия, род именуется династией Юлиев-Клавдиев.

 

 

[49] Оски — древний италийский народ, обитавший в южной Италии. Исследователи относят осков к неолитическому населению Италии, близкому к лигурийцам. В свое время были завоеваны самнитами и переняли от них язык, названный впоследствии оскским. Окончательно ассимилированы римлянами в ходе романизации.

 

 

[50] Вольноотпущенники (либертины лат. libertini) — в Древней Греции и Древнем Риме отпущенные на свободу или выкупившиеся рабы. В Древнем Риме, где институт вольноотпущенничества получил наибольшее распространение, рабы, отпущенные с соблюдением законных формальностей, получали родовое имя бывшего господина и становились римскими гражданами, с некоторыми ограничениями в правах.

 

 

[51] Термопола, термополий (лат. thermopolium, от греч. thermós — «тёплый» и poléo — «продавать») — древнеримская харчевня или бар, где подавали горячую еду и вино с пряностями. Термополии были чаще всего маленькими помещениями, которые выходили на улицу прилавком. Блюда разогревались с помощью нескольких объёмных сосудов (лат. dolium) с водой или больших чанов, встроенных в прилавок, содержимое которых подогревалось на огне под сосудами. Внутри находилась печь, на которой еда варилась. Предлагаемые блюда были очень просты: горох, бобы, чечевица; подавалось вино, смешанное с горячей водой. Посетители ели стоя, однако, были обнаружены и сооружения с местами для сидения и даже ночевки. Термополии были найдены во многих римских поселениях: в Остии, Геркулануме, в Помпеях термополий Аселлина сохранился полностью, с обстановкой.

 

 

[52] Па́ллий или паллиум (лат. pallium покров, накидка) — в Древнем Риме мужская верхняя одежда (накидка, плащ), соответствующая греческому гиматию, изготавливалась обычно из льна или шерсти. Паллий носили преимущественно римляне, приверженные греческой культуре.

 

 

[53]Асс (лат. as, род. падеж assis) — древнеримская медная монета. Первоначально равнялась римскому весовому фунту (327,45 г) и обращалась в виде слитков-брусков. С середины 5 в. до н. э. стали чеканить монеты. Монетный асс также первоначально имел вес фунта, назывался либральным ассом и составлял 4/5 либры («обыкновенного фунта»). Но с течением времени он все убавлялся; в позднейшее время империи сохранил только 1/36 своего первоначального веса. Все монеты древней Италии представляли собой асс — или помноженный, или разделенный на известное число.

 

 

[54] Тит Ли́вий (лат. Titus Livius; 59 г. до н.э. — Патавиум, 17 г. н.э.) — один из самых великих и известных римских историков. Автор чаще всего цитируемой «Истории от основания города» («Ab urbe condita»), несохранившихся историко-философских диалогов и риторического произведения эпистолярной формы к сыну.

 

 

[55] Гоме́р (др. — греч. Ὅμηρος) — легендарный древнегреческий поэт-сказитель, которому приписывается создание «Илиады» (вероятно, древнейшей книги западной литературы) и «Одиссеи». Примерно половина найденных древнегреческих литературных манускриптов — отрывки из Гомера.

 

 

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль