Глава 5.
Они прибыли в порт рано утром, когда первые лучи солнца коснулись поверхности вод. Нетерпение Саула было чем-то сродни тому, что обуяло его перед встречей с Храмом. Он так давно мечтал увидеть мать! Сердце его трепетало. Он испытывал потрясающий восторг и радость, он неистовствовал в своей чрезмерной, сумасшедшей радости. Мальчик задыхался, но бежал по пустынным улицам родного города к дому, и упорно тащил за собой раба, никак не поспевавшего за Саулом. Саул взлетел на порог родного дома молнией, не слушая уговоров заспанных слуг, бросился в покои матери. Лишь у самой двери остановил он свой бег, вдруг решив, что поднесет ей подарок неслышным своим появлением. Он приоткрыл дверь, и замер, пораженный.
Она была не одна, с ней был отец. Мало того, отец держал ее в кольце объятий. Никогда ранее не видел Саул такого лица: лицо отца, покрытое крупными каплями пота, казалось лицом зверя. Искаженное удовольствием, сродни боли; решительное, с распахнутым ртом, откуда срывался то и дело стон наслаждения, почти рык. Мать была на его коленях, тело ее прижималось к отцовскому телу вплотную, вздымалось, как на гребне волны, сотрясалось, мальчик видел, как прыгали ее полные груди. Но не гребнем было то, к чему она так стремилась всем своим существом. Саул разглядел меж ног ее и отца, чем это было…
Страшный крик потряс его тело. Перед тем, как упасть и забиться в судорогах, он увидел и ее лицо. На нем, родном, знакомом с детства, нежном, расцветала улыбка наслаждения. Никогда не было у ней такой улыбки, такого блаженства не изображали ее черты даже в минуты самой возвышенной молитвы. Саул, как ни странно, проникся ее восторгом до конца, ощутил его как свое. Дальнейшего он не помнил…
Зато хорошо запомнили они, его застигнутые врасплох родители. Они обернулись на крик, оба. Еще в забытьи, еще друг в друге, еще не разъединив своих жаждущих тел…
Саул лежал на пороге комнаты. Тело его напряглось, окаменело. Лицо мальчика было бледным, серым, у губ залегла синева. Мать в одно мгновение освободилась от объятий, бросились к своему ребенку, как была, — растрепанная, обнаженная. На ее крики уже бежали, и кто-то не отводил от нее глаз. Что ей было до того?
— Саул! Саул! — кричала она в отчаянии, хватая мальчика за руки.
Словно в ответ на ее призывные крики, вздрогнуло его тело. Подергивания в руках и ногах, а потом и повсюду, в каждом участке, сотрясли его. Она почувствовала резкий запах пота, а потом и мочи, что потекла по ногам ее ребенка. Лицо Саула покраснело, налилось кровью. Зрачки распахнутых глаз казались огромными, глаза почернели, став бездонными. Изо рта стекала пена, окрашенная кровью…
Оттащить кричащую мать от Саула казалось делом немыслимым, но они справились с этим — его отец, Авдий… Отец бестолково запахивал остатки одежды на ней, но она билась и рвалась из его рук, и материя соскальзывала с обнаженных плеч, трещала, распадалась. Ее уложили на широкой постели, пошли на крайние меры, привязав ее к ложу. Ее рыдания разрывали сердце всем слышавшим, и отец метался от одной к другому, страдая неимоверно.
К Саулу, припадок которого к тому времени прошел, был приведен греческий врач. Он не стал приводить мальчика в сознание; казалось, ребенок спал, но вызвать его из глубокого, неестественного сна не удавалось, к отчаянию отца, сделавшего все возможное, чтобы вернуть Саула к жизни.
— У мальчика Геркулесова болезнь[1], — глубокомысленно разъяснил врач. — Это — дело богов, не людей, и многие из тех, кому послали ее боги — люди великие, славные сыны отечества. Таким был у греков Сократ, и Юлий Цезарь у римлян — тоже. Утешься, быть может, и сын твой из числа подобных мужей?
На все уговоры помочь сыну немедленно и сейчас, пока не Сократ и не Цезарь он, а больной ребенок, не приходящий в сознание, врач отвечал отказом.
— Мальчик вернется к вам сам, в положенный срок. Кто знает, где сейчас пребывает дух его? Излишней суетой можно вновь вызвать судороги, а бывает и так, что они не стихают сутками. Но в таком случае дело может окончиться смертью. Ходите подле него на носках, уберите свет, пусть не доносятся до него звуки извне. Когда придет в себя, известите. Я пришлю настой из трав, что успокоит его мятущийся дух, и он будет спать. Продержите его в полусне несколько дней, так надо.
Легко сказать — удержите в полусне. Мать сходила с ума, рвалась в комнату, рыдала. Ее терзала собственная вина, и кто-кто, а она понимала — виновата! Виновата в том, что забылась, что не удерживала себя весь последний год в стремлении к мужниной ласке, что впервые забывала обо всем, даже о сыне, когда приникала к груди, дарила и получала в ответ поцелуи, сливалась в одно целое с мужчиной! Никогда раньше не бывало им с мужем так хорошо вдвоем, как в этот год отсутствия Саула. Словно прорвало плотину ее обычной сдержанности и холодного презрения к мужу в отсутствии сына. Она увлеклась своей угасающей женственностью, упивалась последними в жизни объятиями; больше того, в сознании ее поселилась мысль о новом ребенке, которого мог бы дать ей Господь в утешение. Саул ведь был далеко, и удерживали его там, в отдалении от нее, собственная воля и честолюбие! Там ему было лучше, чем с нею. И она могла это понять, и оправдывала его во всем. Могла ли она думать, что ее ребенок не простит ей отступничества? Больше того — это отступничество станет причиной болезни ее обожаемого мальчика? Да знай она, что все так обернется, отказалась бы от всего, от всего; и мать рвалась к постели сына высказать свою любовь, загладить вину…
Саул уже пришел в себя, и несколько дней подряд полуспал, полубодрствовал в своей постели, убаюкиваемый снадобьями важного, убеленного сединами грека, верного служителя Асклепия[2], когда в один из дней мать все же прорвала оборону строго-настрого предупрежденных слуг. Она с порога бросилась к сыну, и, упав на колени перед ним, в одно мгновение успела пролить море слез, насквозь промочив его одежды на шее и груди.
— Мальчик мой, — рыдала она, мой единственный, мой вымоленный, родной мой! Чем провинилась я перед тобой и Богом, надежда моя, почему ты в постели и больной? Встань Саул, поднимись, поговори со мной…
Не надо бы ей этого делать! В полутьме, спросонья, он не узнал ее. Узнал бы, могло быть то же, что и сейчас: очередной приступ. Но он еще и увидел впотьмах страшное. Голос был материнский, но лицо, лицо! Лицо Артемис склонялось над ним, демон с ним разговаривал!
Казалось, сын не слышал ее, хотя взгляд больного и сосредоточился на ней. Он приподнялся на ложе, глядя пристально, но ей показалось — сквозь нее, куда-то вдаль. Зрачки глаз были огромными. Выражение лица — отрешенным, пугающим. Он чудно зашлепал губами, словно в детстве, и в тишине комнаты замолчавшей матери звуки, издаваемые Саулом, показались не только странными, но и страшными. Она смотрела на своего ребенка в изумлении и ужасе, не узнавая, не веря самой себе. От угла широко разеваемого Саулом рта оторвалась слюна, и потекла по подбородку. Руки его судорожно ухватили край одеяла, и тащили, тащили его на себя. В следующее мгновение Саул прилег в кровати, согнув руки и ноги, приведя их к телу. Мать закричала, да и как могла она не закричать, увидев застывшее, как в смерти, тело своего дитяти, его бледное до синевы лицо, и она слышала, слышала своими ушами, как прервалось его дыхание! И видела страшную бледность, что покрыла лицо!
Потом из сведенного горла вырвался резкий крик. Тело изогнулось в судороге, и началась вновь страшная игра мышц — то одна, то другая группа дергалась в своем, одном ей ведомом ритме. Слюна, что текла изо рта, была теперь вновь кровавой, как тогда, в первый раз, и закатившиеся глаза пусты, мертвы, и лишены зрачков, с одними белками…
После очередного, четвертого приступа врач окончательно запретил матери появляться у ложа сына, и не потому, что это тяжело бы сказывалось на ней самой, как считал отец, убитый горем, почерневший за несколько последних дней.
Ошарашенному отцу был предъявлен ультиматум:
— Или я отказываюсь от лечения мальчика, или следует удалить его мать, дабы не вызывать приступ за приступом, боль за болью. Надо быть слепым или глухим, чтобы не разглядеть и не услышать… Либо быть одновременно любящим отцом и мужем, как ты, дорогой мой Хрисал, чтобы не понять — Саул ненавидит свою мать. В ней — если не сам источник болезни, то хотя бы повод к ее проявлению, поверь мне, старику, уж я многое видел на свете как врач и как человек…
Все разъяснения были бессильны перед лицом убежденности врача, после второго приступа буквально поселившегося в доме того, кого он и другие греки — жители Тарса — ласково называли «золотым». Никакие разговоры о нежной привязанности матери и сына, о взаимной любви, о тоске, что оторвала Саула от ног учителя, терзала его день за днем в Иерусалиме, пока Гамалиил не решил отправить мальчика хоть ненадолго домой.
— Прочь, прочь женщину с этого порога, — твердил он отцу, истинное имя которого было Иувал[3], а не Хрисал[4], конечно, как звали его греки. Она убьет мальчика, а я в ответе…
Впрочем, перевод письма Гамлиэля, где в немногих, но прочувствованных и теплых строках Учитель писал о тоске ученика, о его душевной болезни, причиной которой, несомненно, была неизбывная печаль по матери, возымели некоторое действие. Во-первых, хмуря брови и поругиваясь, но с полной ответственностью, врач произвел форменный допрос слуг. Во-вторых, провел немало доверительных бесед с теми, кто неплохо знал семью нелегкого пациента. Из тех родных и близких, кто пожелал беседовать с греческим врачом, разумеется. Вердикт врача был прежним: прочь, подальше от матери, как можно дальше! Правда, теперь в тоне врача не было неприязни к ней. Пожалуй, больше сочувствия…
— Хрисал, друг мой, — страдая от того, что следовало сказать, начал все же врач как-то после очередного приступа болезни.
Впрочем, приступа неполного, весьма легкого с точки зрения врача, но невыносимого для отца, ибо теперь он наблюдал своего сына не в приступах судорог, а в помутненном состоянии сознания, когда ребенок сам не ведал, что делал. Саул каменел на несколько мгновений, застывал на ходу, на середине какого-то движения. Взгляд его был устремлен перед собой, кожа лица краснела, дергались веки. Он не помнил потом ничего из того, что с ним произошло, и продолжал движение как ни в чем не бывало, но для отца вечность протекала в нескольких мгновениях, и ужас сжимал душу: а вдруг не вернется?
— Итак, я должен сказать, хотя, по правде, не хотелось бы. Иной раз, клянусь Асклепием, ноша врача особо тяжела; чем ближе к старости, тем чаще сожалею я о собственной мудрости. О необходимости знать так много. Словом, в разговорах с людьми узнал немало из того, что предшествовало болезни Саула. Сказать по правде, ваша семья наделала шуму в Тарсе. Будь я старым сплетником, о многом узнал бы раньше, а я лишь старый врач. М-да… Мальчик застал вас с женою. Он слишком любит свою мать, как я понимаю, всегда соперничал с тобой за ее любовь…
Разглядев в лице Иувала недоверие, грек лишь вздохнул глубоко.
— Ну да, ну да, какое может быть соперничество с отцом, скажешь ты. Но, у мальчиков, тонких, ранимых, слабых телом и душой, так бывает, поверь. Хотя я сам всегда был этаким бычком, но помню, всегда думал маленьким — вырасту, женюсь на матери, так она мне нравилась, и отец казался не лучшим для нее мужчиной. У меня это прошло вовремя, да и у других тоже, они об этом не вспоминают, но твой Саул был не крепок духом, а уединение, в котором держала его мать подле своих собственных одежд, не пошло ему на пользу. В тот миг, когда он понял, что мать не принадлежит ему целиком и полностью, а точнее, менее всего принадлежит ему, стал началом болезни. Бедная женщина ни в чем неповинна, но она теперь ненавистна ему, как ранее была любима. А может, останется навсегда ненавистной, кто знает?! Хочешь спасти обоих, друг? Отдали их, ушли мальчика подальше. Я бы посоветовал не возвращать Саула в Иерусалим. Скажем так. Заметь — я стараюсь быть справедлив, но грек во мне, быть может, перевешивает философа и друга… Иерусалим, школа, да и вообще все, что связано с вашей верой, Хрисал, несколько мрачновато для юной души, что погружена в печаль. Позволь мальчику познать и другой мир, от которого так долго отдаляла его мать. В нем также немало темного, конечно, но он — другой. И даже немногих отличий хватило бы, чтобы долго познавать их, а значит — отвлечься от собственных бед. От собственной обособленности и одиночества…
Но мать встала на пути первого крещения Саулова. Как же иначе назвать это действо приобщения ко всему общечеловеческому?
— Ты! Ты смеешь говорить со мной об этом! Греческая академия для моего сына!
Красивое лицо женщины исказил, обезобразил гнев. В сознании бедного Хрисала — Иувала промелькнул образ Медузы Горгоны. Не мог же он в мгновение ока перестать мыслить, как привык, — образами из мира греков и римлян, в котором приходилось жить…
— Ты повинен в болезни бедного ребенка! — в безумии гнева своего кричала она, возводя грех свой на того, кто не более ее самой был виноват. — Привести в дом свой необрезанного язычника, поселить его здесь, подпустить к мальчику, да только ты и мог это сделать. Только ты! Вместе вкушали вы еду за одним столом, и ты позволял возлияния вином и воздаяния словами нечестивым его демонам…
Иувал пытался вставить хоть слово. Объяснить, растолковать ей все то, что выкристаллизовалось в сознании за многие годы жизни рядом с язычниками. Он хотел бы ей сказать то, что было сказано отцом незадолго до смерти ему самому и осталось в памяти нерушимо: «Бремя и радость Закона даны Господом лишь народу Своему. С него и спрос, и быть чистым или нечистым дано лишь нам перед своим Богом. Язычник, не знавший Закона, не может быть нечист. И чистота, и нечистота его — не твоя печаль, сын. Пусть Господь спросит их с него Сам, по тому закону, который предначертал для язычника. Ты же уважай в нем человека…».
Но если до сего дня женщина не услышала его, не попыталась понять, принять, то разве можно добиться этого сейчас, когда она в печали? Горе не выбирает слов, не страшится обвинений. Пусть они несправедливы, что ей до этого? И он замолчал, поник. Градом сыпались злые слова на его голову. Сердце, и доселе исполненное печали, тосковало по-черному…
— И теперь мы осквернены идолопоклонством, и неугодны Господу, и прокляты всеми проклятиями Его! Но тебе и этого оказалось мало. Предаешь сына погибели, отрезаешь его от Израиля, от народа своего…
[1] Геркулесова болезнь — эпиле́псия (др. — греч. «схваченный, пойманный, застигнутый»; лат. epilepsia или caduca) — одно из наиболее распространённых неврологических заболеваний человека. Русское название болезни "падучая" является калькой с латинского наименования caduca. Представляет собой хроническое психоневрологическое заболевание, характеризующееся склонностью к повторяющимся внезапным припадкам. Древние греки и римляне объясняли эпилепсию божественным вмешательством — «Геркулесова болезнь», «божественная болезнь», «падучая». В христианстве она считалась проявлением бесовской одержимости (Мк. 9:17-20).
[2] Аскле́пий — (др. — греч. «вскрывающий») — в древнегреческой мифологии бог медицины и врачевания. Изначально был рождён смертным, но за высочайшее врачебное искусство получил бессмертие. Согласно легенде, отцом Асклепия был бог Аполлон, а матерью — в одной из версий нимфа или героиня Коронида, в другой — Арсиноя.
[3] Иувал — еврейское имя, происходящее от слова "стремление", "умножение".
[4] Хрисал — греческое имя, происходящее от слова xpuaoc — "золото".
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.