Глава 4.
Заповедано Торой: «Три раза в году весь мужской пол должен явиться пред лице Господа, Бога твоего, на место, которое изберет Он: в праздник опресноков, в праздник седмиц и в праздник кущей». Приближался возраст «бар-мицва»[1] Саула, и накануне своего совершеннолетия мальчик должен был побывать в Иерусалиме, на празднике пасхи. Увидеть Храм, вдохнуть воздух истинной родины своей. Так решили они с матерью, отец же был вынужден подчиниться. Мир в семье грозил нарушиться, сыновние взгляды исподлобья и женские просьбы подвигли отца на сохранение мира. Но обычное благодушие ему изменяло теперь. Он поначалу вздыхал глубоко, расстраиваясь, потом начал ворчать вслух. Дел было много, все требовало хозяйского присмотра и пригляда, а он уезжал с сыном в Иерусалим, на празднование пасхи. Ох и сожалел Иувал о поездке в Эфес! Не найди себе Саул приключений в Эфесе, легче было бы теперь отказаться и от поездки в Иерусалим. Жена имела право и на упрек, и на просьбы. Он и уступил уговорам жены, а теперь не мог простить себе этого. В Тарсе он мог уклониться от запретов; отправляясь же в Иерусалим на праздничное служение, становился одним из многих, многих евреев, кому следовало придерживаться всего узаконенного и принятого. Паломников было немало, косые взгляды были обеспечены даже в случае проявленной и подчеркнутой ревности ко всему национальному. А он не был праведником, ох! не был!
Первые часы плавания на корабле ознаменовались ссорой отца с сыном. Саул боялся моря, но не мог позволить себе признаться в этом. Он готовился к подвигам. И кто же из мальчиков скажет вслух, что накануне свершения этих самых подвигов испытывал тоску и сожаление о принятом решении? Они вышли из Тарса при свежем ветре, в открытом море оказались в плену раскачивавших корабль тяжелых валов грозно-изумрудного цвета. Корабль поднимало на вершину очередной волны, потом бросало вниз, и каждый раз сердце мальчика сжималось от ужаса. Его тошнило, кожа покрывалась холодным потом. Он старался не думать о том, что за бортом — та самая пучина, погубившая в минуту гнева Господнего все человечество. Он пытался увидеть внутренним взором мать, прижаться к ней, ощутить покой и защиту. Вместо этого приходилось слушать бормотание отца.
Раздражение отца проявилось в переходе на родной язык, и еще — в сердитом перечислении достоинств собственной супруги, почерпнутых из книги Притчей.
Отец, рассчитывая, видимо, на поддержку сына, произносил:
— Кто доброю женою владеет?
Она дороже, чем коралл!
И еще прибавлял:
— Ее устами правит мудрость,
Любовь и разум — языком.[2]
При этом отец язвительно улыбался; и было совершенно ясно, что не похвалу матери слышит Саул, а злую насмешку над ней выведенного из себя мужа, ибо отрыв от повседневных дел был ему в тягость.
Она встает еще до света,
Хлеб домочадцам раздает…
В ее руках спорится дело,
Всю ночь трудится за огнем.
Всегда рука ее за прялкой,
И пальцы — за веретеном…
Его матери не было нужды прясть или трудиться ночью. Но это не умаляло ее в глазах Саула. Сам он учился ремеслу, мужчине не иметь знания, пригодного в повседневной жизни для пропитания себя, не пристало. И настояла на этом мать. Он умел ткать парусину, ту, что была известна под названием cilicium и шла на изготовление палаток-шатров. Мать его отнюдь не была ленивой или глупой, но зачем ей было самой прясть или работать в винограднике? И ему, Саулу, не было нужды изготовлять парусину, которую продавал его отец; довольно было и знания на сегодняшний день. Если настанет время, когда придется трудиться, ни он сам, ни его мать не испугаются. К чему же насмешка?
Саул сорвался, когда отец произнес:
— Привязано к ней сердце мужа,
И с нею богатеет он.
Мать его была богата лишь происхождением своим, ничего не принесла отцу, кроме этой чести. Но богатством своим нынешним она не дорожила и почти ставила его в упрек отцу. Ибо, занимаясь торговлей, он всегда забывал о главном на свете — о служении Господу. И в глазах ее и Сауловых становился при этом последним бедняком, хуже всякого нищего.
— Благоволение лучше золота и серебра, — сердито высказал Саул отцу. — Праведность спасает от смерти.
Потом, пьянея от собственной храбрости, добавил громко, оглядываясь на окружающих, стоящих и сидящих, одетых в паломническую одежду людей:
— Бедняк, ходящий путями невинности, лучше, чем богатый, говорящий кривыми устами.
Выражение лиц подсказало ему, что попал он в самую точку. Отец Саула был богат, но мало любим соплеменниками. Многие упрекали его за отступление от традиций, за дружбу с греками, за привязанность к римской семье, от которой он решил вдруг вести свое родословие после выкупа из плена. Немало водилось за ним грехов, и сегодня он был наказан, выслушав отповедь из уст собственного сына, еще ребенка. Зашелестели шепотки, ухмылки расцвели на поначалу хмурых лицах.
Отец побледнел, потом кровь прилила к щекам. Впервые со времен своего детства, со времени рабства, он был унижен прилюдно, и кем — сыном!
Рука почувствовала гладкую поверхность розги, в ушах слышен был ее отрадный свист. Его самого когда-то наказывали именно так, почему же он забывал наказывать сына? Но не в присутствии же стольких людей, не сейчас!
Отец развернулся и двинулся прочь. Но не вся горечь сегодняшнего дня была им выпита до дна. Сын нашел для отца еще изречение, доставившее невольным зрителям этой сцены немало радости.
— Добродетельная жена — венец мужа своего, и как червь в костях его жена беспутная…
Послышались откровенные смешки. Жители Тарса, соплеменники, прекрасно знавшие их семью, знали и то, кто был в этой семье оплотом веры и благочестия, и громко вздыхали, сожалея, о том, что женщина столь высокой чистоты духа и редких достоинств живет в доме почти что отступника…
С того дня пролегла глубокая пропасть между отцом и сыном, уже не заполняемая ничем. Они сторонились друг друга. Отец был угрюм и молчалив, Саул же нашел немало интересных для себя людей в среде враждовавших с отцом. Как во время волнения на море первых часов путешествия, сжималась его душа от страха, но еще и от радости, когда слышал рассказы о Иерусалиме. Обмирая, почтительно спрашивал он у попутчиков:
— Скажите, каков он, лучший из лучших, первый среди учителей Израиля?
Важно покачивая головой, слегка упрекая его за пыл, за равное обращение со взрослыми и мудрыми, ему отвечали седобородые:
— Ростом высок, лицом красив, в белом хитоне и ризе, испещренной узорами, идет он иногда по двору Храма, окруженный всегда учениками и последователями. Речь его неспешна, сам он кроток и спокоен. Никто не видел его в гневе, ибо тот, кого называют наградой Божьей, не гневлив. Почтительно склоняется перед ним толпа, и все обращаются к нему: «Рабан!» ибо поистине он главный Учитель и по правде — старший над нами…
— Мы увидим его, — робея, с надеждой произнес Саул.
— Нет, скорее всего, отвечали паломники. — Бережет он своих учеников. Как голубь вьется над голубицей своей, хлопая крыльями и воркуя, так трепещет Гамлиэль над каждым из своих подопечных. Кто знает, быть может, случится в толпе возмущение, и что тогда? Никто из молодых не должен пасть жертвой. Не в пасхальные дни надо искать Учителя в Храме, не в дни больших стечений народных. Рассуждения текут рекой из уст Его, когда тишина нисходит на Иерусалим и Храм, закатные лучи касаются крыш, или, напротив, когда выходят за городские стены стада, хлопают бичи в тишине утра, а жертвенник в Храме лишь разгорается…
— А Храм? А жрецы? И первосвященника, увидим ли мы его?
Паломники удивлялись живости и нетерпению Саула, отвечали:
— Как же, какая же пасха без первосвященника? Он и правда, не всякий раз показывается народу. Даже свою жертву, жертву хлебом, поручает приносить остальным жрецам. В великий День Очищения он приносит жертву за весь народ, и тогда его можно видеть в пурпурно-голубом наряде, в митре, в повязке с урим и туммим[3]…
— Неужели и тогда не бывает Учитель на празднике?
Видя такой интерес Саула к личности Гамлиэля, нынешнего главы Синедриона, глубоко чтимого и любимого всем народом внука Гиллеля, один из паломников потянул Саула за край пояса, затянутого на хитоне. Подтащил мальчика к себе, заглянул в глаза.
— Э, да ты непрост, парень! Неужто хочешь в ногах Гамлиэля остаться, учиться у Рабана?
Саул не отвечал. То было сокровенное, тайное желание его, и остаться в Иерусалиме он задумал уже несколько месяцев назад, будучи уверенным, что мать настоит на поездке в столицу верующего еврейства для своего мальчика перед посвящением его. Но даже мать не знала о задуманном, а уж отец не догадывался подавно.
Старый паломник пригладил узкую, красиво подстриженную бородку. Коснулся своих тфиллин[4] в задумчивости.
— Ну, скажу я тебе, это непросто, очень непросто. Ты не похож на того, кого он может выбрать, а просятся к нему многие, очень уж многие.
— Почему?
Саул едва выдохнул из себя вопрос. Казалось, сердце выскочит из груди, вырвется на свободу, и биение его услышат все вокруг.
— Что почему? Почему просятся? Неужели ты не понимаешь?
— Нет, почему он не возьмет меня? Саул в нетерпении притопнул ногой.
— А вот знаешь ли ты, что ученики бывают четырех родов? Не знаешь. Я тебе скажу, коль ты невежда даже в том, о чем мечтаешь.
Порывистый, не привыкший к подобному обращению Саул только глазами сверкнул, — на сей раз.
— Итак, четырех родов бывают ученики: губка, воронка, цедилка и сито. Губка всасывает все; воронка с одной стороны принимает, а с другой выпускает; цедилка выпускает вино и удерживает гущу; сито выпускает лучшую часть муки и удерживает худшую. Трудно тебе стать губкой. Нет в тебе уважения к вводящему в закон и дающему спасение; слишком быстро ты бежишь вперед, мой мальчик, и лишь себя слушаешь.
Саул молчал, подавленный приговором.
— Учитель дороже отца, — продолжал фарисей[5]. — Отцу ты обязан существованием, это правда, а учителю — умственной жизнью и светом души. Если отец и учитель попадут в плен, надо выкупить учителя, и лишь потом отца. Если потеряют что отец и учитель, то сначала найди то, что потерял учитель, и лишь потом то, что потерял отец. Ты стремишься к учению, это видно, но не будешь покорен учителю. То, что даст тебе учитель, важнее для тебя, нежели сам учитель. Я слышал, как говорил ты с отцом. Гамалиил достоин лучшего к себе отношения, чем ты предложишь. Вытянув все из учителя, не найдешь в себе благодарности вернуть и четверть. Думающий лишь о себе достоин сожаления…
Так впервые упрекнули его в честолюбии и равнодушии к ближнему. Потом этот упрек он выслушивал не однажды.
На Кипре предстояло пробыть не менее недели. Корабль стоял в гавани накрепко, торговые дела, но не якоря, держали его тут. Иувал не стал оставаться на судне, как большинство паломников; с Кипром его связывала принадлежность к фамилии Павел, а значит, и собственные дела. Коротко и сухо объяснив это сыну, он предложил ему путешествие по острову. И, как ни снедало мальчика нетерпение оказаться в конечной точке путешествия, которой был Иерусалимский Храм, он рассудил, что на корабле вовсе сойдет с ума от нечего делать. Лучше уж трястись по дороге в повозке, запряженной лошадьми, разглядывая окрестности. Тем более, что будут они не одни. Двое паломников, среди которых был и давешний фарисей, упрекавший Саула, напросились в дорогу с Иувалом. Меньше общения с отцом. Больше разговоров обо всем родном, меньше о греческом и римском. Тут Саул ошибался, но прозрение пришло к нему поздно…
Кипр поразил воображение Саула, остался в памяти навсегда. Ему показалось, что остров плывет, плывет как корабль, в лазури неба и моря, омывающего водами изумрудно-зеленый берег. Кедры взмывали вверх, рассекая небо над головой. Сосны, распарившиеся на весеннем солнце, дарили диковинный аромат всей округе. И не только кедры и сосны. Золотой дуб, карликовый, каменный с мелкими колючими листьями, удивительные земляничные деревья, кипарис, можжевельник, платан, ольха, — все это зеленое богатство Кипра радовало благоуханием цветущей жизни. Саулу довелось увидеть луга и поля, сплошь покрытые цветами — то были тюльпаны; в лесах росли анемоны. Диковинные кактусы грозились колючками. Даже по краям дорог и на пустырях росли асфодели, и они тоже начинали цвести. Соцветия их — густая кисть на неразветвленном стебле; цветы белые, раскрывались они еще только снизу, а вверху была просто зеленая кисть. Саул не обратил бы на них внимания, они не радовали буйством красок, показались весьма скромными. Но отец, уставший от одиночества своего среди паломников, от молчания, сказал странную фразу:
— Дар Деметры[6] Персефоне[7]. По белым полям асфоделей в царстве Аида суждено бродить мятущимся душам умерших…
Взгляды — недоуменные или гневные — обратились в его сторону, впрочем, не в первый уже раз. Он замолк растерянно, смущенно. Потом счел нужным объяснить:
— Но это — поэзия. Ведь красиво, не правда ли? В белых лугах, где растут асфодели, сердце сгорает нездешним огнем…
В чем провинился Саул, сын своей матери? Господь послал ему странного отца! И все более страстно хотел мальчик встречи с Учителем, что заменит отца. Которым можно будет гордиться. Который не станет рассказывать вслух и громко, что Саламин, куда им предстоит плыть, — город, названный так в честь покинутой родины героем Троянской войны, Тевкром-изгнанником. Не станет приветствовать на греческом языке гору с пятью острыми вершинами: «Привет тебе, пятипалая!». Это «пентадактилос» в среде тех, кто, приближаясь к Палестине, говорил на родном, и только родном языке, все чище и чище, все совершеннее, а главное — благочестивей — прозвучало так неуместно. Как все, что говорил и делал отец…
Сути отцовских дел Саул не понимал, не интересовался ими. В двух греческих городах, где пришлось им побывать, он, конечно, был телесно, присутствовал. Но и только. Ни о чем не спрашивал. Ничего не рассматривал. Смотрел сквозь: сквозь отца, сквозь города и людей.
И снова корабль. Снова море…
Саул привык к раскачивающейся под ногами палубе. Море было спокойным, на счастье, и он перестал ощущать страх, поначалу терзавший его. И все же неотвратимость возвращения морем пугала. Он думал о том, что останется. Надолго останется перед тем, как вернуться с победой из Иерусалима.
В Саламине ждал его отцовский подарок. Сомнительного свойства подарок, учитывая настрой Саула.
Должны были оставаться в порту день. Отец настаивал: сойти на берег.
И вот тут-то оно произошло.
Не успели сойти, пройти сколько-нибудь далеко по залитой солнцем гавани, как кто-то бесцеремонно хлопнул Саула по плечу и произнес на языке Рима:
— Наконец-то! Третьи сутки торчит мой Пирр в гавани, прибежал вот, запыхавшись. И я к тебе, бросил грамматика обучать риторике Пирра вместо меня. Привет! Грамматик доволен, он говорит, что Пирр рабом родился лишь по недосмотру богов, я же — случайно римлянином! В гимнасии[8] мне самое место, на сферистерионе[9]. Да я не отказываюсь. Охота была голову забивать! Ты-то что по-прежнему хлипкий какой-то; пора занять тебя делом. Пошли в гимнасий, ты не думай, у нас в экседре[10] и риторы собираются, и философы. Кто языком молоть горазд, они тоже соревнуются у нас, не где-нибудь…
Саул тихонько охнул. Рука потянулась к шее, к кадыку, потереть рубец. Один лишь человек на свете, из тех, кого знал Саул, мог говорить так: без остановки, без пауз и цезур, громко, свободно, не заботясь тем, оглядываются ли на него люди, успевает ли собеседник поймать суть разговора…
Да, это был он: Сергий Павел! Вроде даже выше на голову, чем был; лицо, потемневшее от лучей солнца, от которого Сергий, видно, не прятался, улыбка от уха до уха. Впечатление силы исходит от всей фигуры, и впрямь мышцы, как у куретов в памятном храме. Тога с пурпурной каймой на нем, отчего-то измята вся, хотя белизна ее выше всяких похвал…
— Мир тебе! — сказал ему Саул.
— Чудак! Что за охота мне быть в мире? Когда бы ни мой старик, ты его знаешь! Я бы уж был в легионе! Но в его руке все, он патер фамилия. Говорит, что мал я еще даже для тоги взрослого. В некоторых вещах он как камень, не прошибешь. Он-то мне про тебя и сказал, кстати. Будто бы твой отец посылал с почтой известить…
Взгляд, брошенный Саулом на отца, был весьма красноречив. Иувал ответил встречным, в котором не было места смущению.
— Отец ждет, — сказал Сергий, разглядев Иувала наконец. — Мы тут побудем. Пройдемся по городу, быть может. У вас ведь свои дела. Мы с Саулом разберемся.
— Только не так, как в прошлый раз, — скромно попросил Иувал.
Сергий Павел только улыбнулся в ответ.
Отец не успел еще отойти на несколько шагов, как Сергий выпалил:
— Я нашел нам такое! Что там Храм Артемис! На юг отсюда есть такое место! Купальня Афродиты называется. Озерцо, в зарослях папоротника вокруг. Есть там грот, под фиговым деревом любит возлежать богиня. Там встречается она с любовниками. Среди них был и Адонис. Слушай, Саул, мы уж не дети. Что нам девственница, пусть и прекрасная. А вот добраться бы туда, посмотреть хоть одним глазком на ту, что прекраснее всех женщин на свете, и доступна, коли придешься ей по нраву! Я б ничего не пожалел. За один только взгляд на божественную ее наготу готов отдать все, все!
Саул был в ужасе. Смотрел на Сергия, распахнув свои и без того большие глаза, украшенные длинными ресницами, краснел, наливался не то гневом, не то жаром каким-то необъяснимым…
Сергий Павел, он такой. Он не хорош, не плох, ну вот такой, какой есть. Обидеть его нельзя, нельзя на такую вот приязнь отвечать ненавистью и злобой. И хотелось бы, но невозможно, нельзя!
Пришлось рассказывать Саулу, как и зачем он тут. И о Храме в Иерусалиме, и о служении, которое он выбрал.
Сергий Павел недоумевал и возмущался. Сергий Павел не мог понять. Ему все, что говорил Саул, казалось таким приземленным и скучным!
— Я бы рад служить, — сказал под конец римлянин. — Но все, о чем ты говоришь, так приземленно. Так мрачно и скучно. Никогда бы не согласился на такое служение. Радости в нем никакой. А мне, если уж служить, так надо, чтоб светло было и радостно. И любви много…
Покоя от этого человека не было. Хоть куда, а утащил он Саула до вечера. И видел Саул гимнасий. И как натирались маслом атлеты, и как натирались песком. И в эфебионе[11] побывал, и в экседре, где спорили до хрипоты философы, и на дроме[12].
Словом, когда удалось избавиться от друга, был счастлив Саул донельзя. А с отцом говорить не хотел, злился.
И снова качало их море…
В Яффе[13] они сошли на берег. Ничего не сказал отец о том, почему так назвали порт. Зато об этом говорили паломники: сын Ноя[14], Иафет[15], построил город, и он носит имя его.
Отсюда даже путь пешком до Иерусалима был уже не столь долог. Жители Тарса держались вместе, это было обычно для паломников из дальних мест. Но Саул перестал теребить их бесконечными вопросами, он словно переродился. Мальчика было не узнать. Напряженное выражение не покидало его лица. Нетерпение снедало его, он торопился. Теперь он был скорее молчалив, нежели говорлив. Воспоминания его с момента высадки в Яффе были путаными и отрывочными. Вспоминались потом: бык с позолоченными рогами, украшенный листьями и плодами. То была почетная жертва от округа. Звуки фанфар, всеобщее ликование. Хор сильных голосов, поющих: «Я радуюсь, когда мне скажут, что мы должны шествовать в дом Превечного!».
Они ночевали под небом, чтобы не оскверниться случайной смертью в каком-либо доме. К ним присоединялись толпы местных жителей, шествие постепенно стало подобно потоку, расширяющемуся в своем течении. Чувство ожидания встречи — глубокое, страстное, всепоглощающее, даже болезненное по силе для его чуткой души, помнил Саул потом всю жизнь. Последние дни были тяжелы не дорожными тяготами, не болью в натруженных ногах. Он не чувствовал этой боли. Зато ожидание того, что за следующим поворотом возникнет главное в его жизни, самое дорогое, красивое, без чего не может он жить — как же жил раньше! — и боль оттого, что встреча откладывается, были невыносимы.
Но ему было суждено увидеть Храм, так решили они с матерью давно. И он его увидел…
Храм заблистал на утреннем солнце ярким огненным блеском, невыносимым для глаз как солнечные лучи. Там, где не были позолочено, было ослепительно бело. Где не посеребрено, например, у не имевших дверей передних ворот Храма, голубело цветом неба. Золотые лозы Храма рождали кисти величиной в человеческий рост. Вавилонский занавес, пестро вышитый, из гиацинта, виссона, шарлаха и пурпура, поражал смесью тканей и цветов. Он воплощал огонь, землю, воздух и море. Сам же Храм воплощал все мечты Саула, пришедшего сюда Храму поклониться, и превосходил их многократно! Саул был готов остаться навсегда на каждой из лестниц к его воротам, и заранее ненавидел каждого, кто мог бы сказать «нет» в ответ на его желание. А таковым мог быть лишь отец…
Единственные, сильнейшие желания души во многом творят действительность, формируют судьбу. Саул был одержим мечтой остаться, и судьба приоткрыла ему дверцу. Так бывает нередко; но человек неблагодарный быстро забывает оказанную ему милость, вновь и вновь повторяя: «Всевышний, почему все твои дары — не мне?».
В Иерусалиме они гостили в доме свойственников отца. Он был связан с этой семьей деловыми отношениями. Мариам, хозяйка дома, была дочерью его давнего друга, обосновавшегося на Кипре. Отец помнил ее еще девочкой, торопливо сновавшей по дому, безропотно и с охотой выполнявшей указания строгой матери. Теперь Мариам сама была матерью и повелительницей большого дома со множеством слуг; но, по словам отца, ничуть не изменилась. Все так же хлопотлива, вечно занята множеством дел, окружена детьми, теперь уже своими, все также остра на язык и бойка. С грустью заметил отец, оставшись наедине с сыном в отведенной им комнате:
— Хорошо, когда все мысли женщины, жены, отданы ее мужчине без остатка. Удел женщины — дом и семья, и долг ее перед Богом в том и состоит, чтобы всем вокруг нее, кому достается ее забота, было тепло и уютно. Не надо ей быть ученым равви, это дело мужчин…
Саул не знал, что ответить. Ему на самом деле понравилась Мариам; как-то сразу женщина завоевала его доверие. Она не пыталась говорить с ним, как с маленьким, хотя и успела ласково пройтись по его голове своей маленькой ладошкой, даже ущипнула за щеку. Он не сумел рассердиться на нее за вольность, все, что говорила и делала Мариам, шло от сердца и души. С первой минуты он почувствовал: ей не все равно, она не равнодушна к делам близких и далеких, и он, Саул, ей тоже нравится, небезразличен ей. Не было нужды ей, хозяйке, думать об омовении ног усталых гостей, и о пище для них в поздний час их появления в ее доме. Нашлись бы в доме люди, чьей непосредственной обязанностью это было. Но покоя ей не было бы, не сделай она сама половину всего необходимого. При этом не в тягость женщине было все это; она искренне радовалась гостям. Она так беззаботно смеялась, так легко носилась из угла в угол!
Но слова отца задели Саула. То вновь был упрек матери, чья улыбка была редкой гостьей в их суровом, благостном доме. Впервые он подумал, что отцу могло быть неуютно. Он-то сам, Саул, не был лишен ласки. Пусть не такой брызжущей, искрящейся, что дарила ближним Мариам, но все же, все же…
Он нашел в своем сердце оправдание матери. Его мать была женщиной возвышенной. Душа ее устремлялась к Богу. Отец же — человеком посредственным, не родовитым, как мать, не слишком заботящимся о духовном. Разве могла его мать отвлечься от того, что составляло наследие ее предков, ради того человека, что звался его отцом?
Так или иначе, именно Мариам, посеявшая в душе мальчика первое сомнение в первенстве его матери надо всеми женщинами, принесла и удачу Саулу. Она рассказывала о своей семье, что осталась на Кипре. И упомянула имя младшего брата:
— Иосия теперь со мной; отец с матерью стареют, матери часто неможется. Да и отец болеет, хоть не признается в этом, но годы берут свое. Иосия — утешение их старости, все, что у отца есть, все принадлежит брату, которого едва дождались родители на склоне лет. Только держать мальчика при себе, да еще такого живого и умного, они не стали, честь им и хвала. Сочли, что Иосии следует учиться, а где же учиться, как не здесь? Не в обиду прочему Израилю, только здесь, в Иерусалиме, говорят: «Иудея есть зерно, Галилея — солома, а заиорданская Перея — плевелы»[16]. Что же тогда скажут о Кипре, где мы родились? Я-то сама скучаю по нашему острову. Иногда приснятся мне поля асфоделей, я так заскучаю, затоскую, и подушка под утро мокрая, в слезах. Понимаю, что я всего лишь женщина, а женщины, как Лотова[17] жена, вечно оглядываются на прошлое свое с тоскою и благодарностью. Иосии же не пристало плакать, он мужчина; да и зачем же плакать, когда сам Гамалиил — учитель мальчику, такое не каждому дано…
С этой минуты Саул прилепился к Мариам. Расспросам и разговорам не было конца. Как удалось Иосии попасть в школу Гамалиила? Каков учитель собой, говорят, что красив? Сколько учеников, и какого они возраста? Чему учит Гамалиил? Правда ли, что он так же учен, как ласков и любим всеми за это? Как можно попасть в ученики к учителю?
Мариам отвечала поначалу весело и с охотой. Почему же Иосии не попасть к Гамалиилу, когда их род — род левитов. Ему прямая дорога в Храм, да он и пойдет туда с двадцати пяти лет. Он же родился с «книгой закона» в кармане, ее маленький брат. Учитель ласков, но бывает и строг, и весьма суров. Но не розга и не палка — его оружие. Нет хуже наказания для учеников, чем неодобрение его и укоризненное молчание. Иосия боится только этого наказания, но боится его, как огня. Трудно не любить Гамалиила. Брат утверждает, что учитель знает все, даже сокровенные их мысли. Красив ли Гамалиил?
— Красив? Не то слово ты выбрал, мой мальчик. Трудно судить о его мужской красоте, даже мне, женщине. При встрече с ним не об этом думаешь. Потому что сразу видна душа необыкновенная, мудрость непостижимая его. Светел его взгляд… Мало в нем мирского, суетного. Это как-то сразу видно. Он не отводит взгляда от женщин, как многие другие. Это я заметила сразу. Все равно ему, кто перед ним — ученый рабби ли, женщина ли, ребенок. Он в каждом видит человека, и каждый ему интересен.
Саул мог бы слушать часами, но Мариам, смеясь, отказалась часами рассказывать.
— Мальчик мой, не я учусь в раввинской школе, но Иосия. Потерпи до его возврата домой, отпустит Гамалиил учеников перед пасхой. Иосия тебе все и расскажет, а я женщина неученая, простая, да и хлопот у меня куда как больше, чем у тебя. Дай уж я позабочусь об ужине для гостей и теплой постели, вот это — мое дело…
Руки ее ласково пробежали по его волосам, она потрепала его за густые кудри, потаскала за нос, который назвала слишком длинным и любопытным, и все это — на ходу, убегая, с улыбкой на губах, со смешками. Саул, едва знавший женщину, ощущал необъяснимое желание прижаться к ней; ему хотелось, чтоб ее руки касались его без конца. Он чувствовал, что завидует Иосии, у которого есть и Гамалиил, и Мариам. И в придачу город, в котором — Храм, и жизнь, без которой Саулу теперь только и остается, что умереть от тоски! Он уже не любил и даже почти ненавидел счастливчика, которому досталось все самое лучшее на свете.
Но Иосия оказался таким же милым и теплым, как Мариам. Ему сказали:
— Вот, Иосия, наш гость из далекого Тарса!
Мальчик, подойдя близко к Саулу, вначале неторопливо рассмотрел его своими большими, близко посаженными черными глазами. Потом, не тратя слов, обнял по-братски и расцеловал. Потрясенный Саул не знал, что сказать в ответ на это проявление приязни. Ученики Гамалиила казались ему недосягаемыми, необыкновенными личностями, которые и взглянуть-то не захотят на неведомых им заезжих мальчиков.
Но не таков был Иосия. Конечно, Сергий Павел тоже не пытался важничать, не стремился унизить, не было и в римлянине этого. Но он подавлял, волею или неволей, Саула. Сергия Павла было много для спокойного и тихого Саула, и, несмотря на его простоту, Сергий создавал ощущение собственного превосходства надо всеми. Иосия был прост, доступен. Иосия жил теми же мечтами, что и Саул. Все, что имел Иосия к моменту встречи с Саулом, положил он к ногам нового друга, без всякой на то причины, просто так. Он был добр, благороден, тот, кого впоследствии назовут «сыном утешения». И таким оставался долгие годы. Пока жизнь не развела их, немилосердная к дружбе, любви и братству, богатая ненавистью и враждой…
Желание Саула учиться у Гамалиила Иосия воспринял как нечто само собой разумеющееся. И получаса дружбы хватило, чтобы показалось — они не могут больше расстаться.
— Учитель не откажет тому, кто истинно хочет. В дни отдыха будешь жить у нас, Мариам тоже не откажет.
— А ее муж? — тревожился Саул.
— Ну, Мариам все решает сама в доме мужа. Она хорошая жена, муж ни в чем ей не перечит. Дурного она не сделает, это все знают…
Вот так, еще накануне пасхи, удалось Саулу встретиться с Учителем. Кто-то, а ученики знали о жизни своего Учителя все. Все дни жизни его, все слова, все поступки, все дороги. Учитель не знал разницы между своими и чужими. Ученики поистине были детьми сердца его.
— Учитель мой! — рвался, срывался на высоких нотах у Соломонова притвора Храма голос Саула. — Позволь мне остаться с тобою, у твоих ног…Жизнью своею клянусь, не было у тебя такого ученика, каким я стану. Каждое слово твое будет мне законом, каждый вздох твой — приказом!
Оторвав свой взор от долины Хеврона, от лежащих вдали могил пророков, отвечал Гамлиэль, задумчиво глядя на будущего ученика своего:
— Не клянись! Не может человек, чья судьба не ведома ему самому, чье тело бренно, знать будущего, а значит — обещать и приносить клятвы. Я не требую от тебя ничего, и обещать не надо. Лучше скажи, разве некому говорить за тебя, когда ты не сирота? Почему не вижу я рядом с тобою мужа, кто передал бы тебя, свое дитя, мне с рук на руки? Почему я говорю с тобою, а не с ним?
[1] Бар-мицвы (בַּר מִצְוָה; буквально «сын заповеди»), мальчик, достигший возраста 13 лет и одного дня и считающийся физически взрослым, а потому правомочным и обязанным исполнять все религиозные заповеди. Согласно Мишне, достигший 13-летнего возраста обязан исполнять все религиозные заповеди (Авот 5:21); все обязательства, данные после достижения возраста 13 лет и одного дня, подлежат неукоснительному исполнению (Нид. 5:6). В Талмуде (БМ. 96а) термин бар-мицва используется для обозначения лица, на которое распространяется действие Закона. Только в 15 в. термин бар-мицва стал употребляться и для обозначения события, знаменовавшего вступление мальчика в религиозное и правовое совершеннолетие. И, однако, мы оставили это адаптированное к нашему времени и знакомое читателю слово для обозначения существовавшего и в те отдаленные времена обычая причислять мальчика к взрослому по достижении тринадцатилетнего возраста.
[2] Книга Притчей Соломоновых. Гл. 31.10. Прит. 12, 4; 18, 22.
[3] Урим и туммим ,(אוּרִים וְתֻמִּים, урим ве-туммим) — упоминаемые в Библии предметы, при помощи которых первосвященник от имени правителя вопрошал Бога (Чис. 27:21). Урим и туммим были одним из трех, наряду со сновидениями (I Сам. 28:6) и пророчествами (см. Пророки и пророчество), дозволенных способов предсказания будущего в ранний период истории еврейского народа. Самое позднее упоминание об урим и туммим относится ко времени Давида (однако ср. Хош. 3:4); после этого предсказания от имени Бога делались исключительно пророками. По возвращении из пленения вавилонского, когда использование урим и туммим давно прекратилось, решение сложных вопросов откладывалось, «доколе не восстанет священник с урим и туммим» (Эзра 2:63; Нех. 7:65).
[4] Тфиллин (תְּפִלִּין; ед. число תְּפִלָּה, тфилла; по-гречески филактерион, откуда русское название «филактерии»; аналогично и в других европейских языках) — две маленькие коробочки (баттим, буквально `домики`) из выкрашенной черной краской кожи, содержащие написанные на пергаменте отрывки (паршийот, см. Парашат ха-шавуа) из Пятикнижия. При помощи продетых через основания этих коробочек черных кожаных ремешков тфиллин накладывают и укрепляют одну на обнаженной левой руке («против сердца»; левши — на правую руку), вторую на лбу — во исполнение библейского предписания: «Да будут слова сии, которые Я заповедую тебе сегодня, в сердце твоем… и навяжи их в знак на руку твою, и да будут они повязкою над глазами твоими» (Втор. 6:6-8; ср. Исх. 13:9, 16; Втор. 11:18). Святость тфиллин уступает лишь святости Сефер-Торы (ср. Шву. 38б).
[5] Фарисе́и (ивр. פְּרוּשִׁים, перушим, прушим) религиозно-общественное течение в Иудее в эпоху Второго Храма, одна из трёх древнееврейских философских школ, возникших в эпоху расцвета Маккавеев (II в. до н. э.), хотя возникновение фарисейского учения может быть отнесено к времени Ездры. Учение фарисеев лежит в основе Галахи и современного ортодоксального иудаизма.
[6] Деме́тра (др. — греч. Δημήτηρ, также Δηώ) — в древнегреческой мифологии богиня плодородия и земледелия. Одно из наиболее почитаемых божеств олимпийского пантеона. Ее имя означает «Мать-Земля» (гр. da/ga, «земля»: Demeter — буквально «земля-мать»); по спорной гипотезе, оно упоминается в микенских текстах как da-ma-te. Деметра — вторая дочь Кроноса и Реи и мать Персефоны, жены Аида. Сестра Зевса, Геры, Гестии, Аида и Посейдона. Согласно легенде, была сожрана своим отцом Кроносом, а затем извлечена из его утробы.
[7] Персефо́на (др. — греч. Περσεφόνη, встречаются также диалектные варианты Персефонея / Ферсефонея / Ферсефона, иногда Феррефатта ) в древнегреческой мифологии — богиня плодородия и царства мёртвых. В микенских текстах, возможно, соответствует божеству qe-ra-si-ja (Перасия?), либо богине pe-re-swa (Пресва?). Персефона — дочь Деметры и Зевса (либо дочь Зевса и Стикс). Вскормлена Деметрой и нимфами в пещере. Супруга Аида (Плутона), который похитил её и унёс в своё царство.
[8] Сферистерион (греч.) — место, зала, комната для игры в мяч.
[9] Гимна́сий (др. — греч. γυμνάσιον от др. — греч. γυμνάς — обнаженный, др. — греч. γυμνασία — упражнение, практическое учение, практика) — воспитательно-образовательное учреждение в Древней Греции. В гимнасии сочетались элементы общеобразовательного курса (обучение чтению и письму) с интенсивным курсом физической подготовки. Первоначально гимнасий представлял собой простую квадратную площадку для физических упражнений, обсаженную двумя рядами тополей (сообщение Павсания).
[10] Эксе́дра (греч. έξέδρα, сиденье за дверями) — полукруглая глубокая ниша, обычно завершаемая полукуполом. Она появляется у древних греков и представляла собой пристройку к помещению для собраний, например перистилю или гимнасии, вдоль стены которой непрерывным рядом шли каменные скамьи с высокими спинками; под сиденьями обычно имелся подиум. Комната служила для разговоров, чтения лекций, дискуссий.
[11] Самым просторным залом в гимнасий был эфебион — помещение, в котором атлеты занимались борьбой, проводили кулачные бои. При эфебионе находились комнаты, где натирались песком и умащивали тело маслом.
[12] При гимнасиях были также спортивные площадки: для игры в мяч — сферистерион, для бега — дром.
[13] Я́ффа или Я́ффо, Я́фо, Ио́ппия (ивр. יפו, букв. «красивая») — один из главных портов древнего Израиля и один из древнейших непрерывно населенных городов мира. Именно сюда приходили корабли с паломниками, которые направлялись в Иерусалим. Считается, что именно здесь Ной построил свой ковчег, где-то здесь Персей освободил Андромеду, отсюда отправился в путь пророк Иона, здесь было явлено видение апостолу Петру, и воскрешена праведная Тавифа. Именно отсюда началось и возвращение евреев в Израиль. Первое письменное упоминание о городе встречается в египетских хрониках XV века до н. э., где Яффа фигурирует в списке захваченных фараоном Тутмосом III городов.
[14] Ной (ивр. נֹחַ, Но́ах — в Библии (Быт.5:29) истолковано как «успокаивающий, умиротворяющий»; др. — греч. Νῶε, араб. نوح, Нух) — последний (десятый) из допотопных ветхозаветных патриархов, происходящих по прямой линии от Адама. Сын Ламеха (Лемеха), внук Мафусаила, отец Сима (Шема), Хама и Иафета (Яфета) (Быт.5:28-32; 1Пар.1:4).Согласно Библии, Ной был праведником в своём поколении, за что был спасён Богом от Всемирного потопа и стал продолжателем человеческого рода. С этой целью Бог повелел Ною построить Ковчег и взять туда членов своей семьи и по паре животных каждого вида (согласно Быт.7:2, «чистых» животных надо было взять по семи пар, чтобы имелся запас для жертвоприношений). По окончании потопа ковчег прибило к горам Арарата (Быт.8:4), где Ной принёс жертвы Богу, и Бог благословил его и его потомство, заключив с ним Завет (Быт.9:1-17). Под именем Нух почитается в качестве пророка в исламе.
[15] Иафе́т (ивр. יפת, Йе́фет, «да распространит [Бог]», лат. Iafeth, араб. يافث, Яфид, греч. Ιάφεθ) — в Пятикнижии один из трёх сыновей патриарха Ноя, спасшийся вместе с ним от Потопа, и, следовательно, один из родоначальников человечества. В толкованиях священной истории Иафет считается прародителем европейцев и вообще белой расы. Иногда к потомкам Иафета причисляют также монголоидов. У Иафета после Потопа было семь сыновей (Быт.10:1, 2); его потомству Ноем предсказана была блестящая будущность «да распространит Бог Иафета, и да вселится он в шатрах Симовых».
[16] Плевелы (сорная трава), которые враг посеял между пшеницею (Мат. 13:25 и далее), по-гречески плевелы названы «цицания» (веревка безумия) (Lolium temulentum ); пока плевелы еще не выколосились, они имеют поразительное сходство с пшеницей, но легко отличаются от нее после того, как нальются ее зерна. Название цицания — семитического корня, и доныне это растение у арабов носит родственное имя «циван».
[17] Лот (לוֹט), сын Харана, внук Тераха и племянник Авраама (Быт. 11:27). Когда, согласно Библии, Бог решил разрушить Содом и Гоморру, Лот с семьей, предупрежденный ангелами, бежал из города. Его жена, вопреки запрету, оглянулась, и была превращена в соляной столб: подобных столбов немало в окрестностях Мёртвого моря. Лот с двумя дочерьми нашел убежище в пещере. Полагая, что все остальные мужчины погибли, дочери, напоив Лота, сошлись с ним. От старшей дочери родился Моав, прародитель моавитян, а от младшей — Бен-‘Амми, прародитель аммонитян (см. Аммон; Быт. 19:31-38). Библейская история отражает мысль о превосходстве Израиля над этими двумя народами — плодом кровосмесительной связи. Согласно апокрифической арамейской версии книги Бытие, найденной среди Мёртвого моря свитков Лот не только сопровождал Авраама в Египет, но и приобрел там богатство и положение, женился, а затем построил себе дом в Содоме.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.