Он стоял, глядя в окно, и лихорадочно ломал руки. Женщина могла бы отказаться от приглашения. Это было ее право, она была замужней, право отца на нее заменено было правом мужа. И лишь муж мог бы ей приказывать. Он думал о том, что многого следует достичь. Еще очень многого, прежде чем он сможет легко отодвинуть мужа. Любого мужа в этой стране, если тот встанет между ним и женщиной. Он, быть может, и не использует этой власти, по крайне мере — так однобоко. Ему нужна лишь эта женщина, которую он ждет здесь, в тревоге кусая губы. Но само право власти на все, оно манит. Теперь он хорошо понимал дядю. Тот достиг почти вершины, и если бы не был убит! Впрочем, следует благодарить Цезаря только за то, что он посеял саму мысль о единовластии, и был столь успешным правителем, которого запомнят на века. На пике негодования был убит, так бывает, судьба первооткрывателей всегда сомнительна. Но теперь, пройдя сквозь годы страданий, бед, вызванных непрекращающейся гражданской войной, люди вернутся к мысли о Цезаре. Начнут мечтать о крепкой руке, о завоеваниях чужих, богатых земель, вдали от родного дома, где навеки воцарятся мир и покой. И он, Октавий, готов дать этот покой…
Ее легкие шаги на пороге. Раб закрывает за нею дверь. Она стоит, несколько растерянная, и щурит глаза от солнца, заливающего окно, ведь шла она сюда по темному коридору. Теперь, или никогда! Он завоюет ее, и если ему это удастся, то и вся страна станет его страной. К манам[1] разговоры и рассуждения, к манам гадания авгуров. Он сам сейчас разгадает главную загадку своей судьбы!
Легко ли, оказавшись на пороге комнаты, где собиралась убить, и, сжимая в руке нож, оказаться в объятиях предполагаемой жертвы, услышать множество страстных слов, дать загореться коже от жарких поцелуев — и убить? В восемнадцать-то лет! Будучи замужем за человеком, который едва тебя видит и вечно озабочен. Она была просто растерянной девочкой, которую уже потрепала жизнь. Которой хотелось тепла, ласки, просто сочувствия.
Никогда, никогда еще она не слышала таких слов! От них загоралась кровь в жилах, и кружилась голова. «Девочка моя, солнце мое! Радость моя, как ты хороша! Поцелуй меня, не будь такой холодной… Твои губы пьянят, как вино, красное вино моих виноградников…». Что слова, слова — лишь жалкий лепет там, где вдруг заговорит тело. Жаркое, молодое тело дотоле не разбуженной женщины. Она не знала подобных прикосновений, она не ведала, что поцелуи опьяняют…
Выпал из руки и ударился о мраморный пол нож. Оба вздрогнули, и оторвались, отпрянули друг от друга, обозначив долженствующее приличиям расстояние между собой. И он увидел нож…
Он же был не просто претендентом на имперскую власть. Он был человеком, которому суждено было эту власть взять. Его поступок был обычным поступком для человека весьма необычного. Он все понял, все прочел в одно мгновение. Он поднял нож. Приласкал гладкую рукоять, разглядел узор. Улыбнулся. Потом протянул нож Ливии. Она взяла его, не противясь воле триумвира. Все происходящее было сном, просто сном, этого не могло быть, конечно… Глядя на нее своими светлыми пронзительными глазами, он обнажил свою грудь. Молчал и смотрел, смотрел…
Она сбежала от него. Сбежала от этого взгляда, в котором любовь и желание были очевидны, и так волновали ее. Сбежала от любви, что вдруг зажглась и в ее сердце. Развернулась, и бросилась бежать. Не так быстро, чтобы не услышать то, что прокричал ей вслед Октавий.
— Я найду тебя! Я пошлю за тобой, Ливия!
Он смеялся наедине с собой. Все это было скажем… немного чересчур, немного смешно для человека, который в девятнадцать лет предстал перед состоявшимися уже мужчинами, и заявил о себе, громко и вслух: «Я сын своего отца!». Отца, к тому времени, между прочим, убитого за чрезмерное стремление к власти. Для того, кто уже участвовал в сражениях, знал о смерти куда больше других; более того, стал одним из политиков, вершивших судьбы мира. Но с этой девочкой рядом он не ощущал груза своих подвигов. Какая же смешная, ну какая же она непосредственная. Убежала от его поцелуев; но они ей понравились, он это знал. И этот нож, какая, по сути, детская выходка. Неужели она и впрямь собиралась его убить?
Он еще не имел дела с женщинами, столь мало умеющими притворяться. Его нынешняя жена, Скрибония, вышла замуж за него, имея не только детей, но и опыт общения с двумя предшествующими мужьями. Он никогда не мог понять, что скрывается за ее всегдашней приветливостью. А Ливия… Он ощутил за этот день ее ненависть, разглядел первые признаки зарождающейся любви; и все это написано на ее лице. И при всем притом, пошли он за ней, неизвестно, что возобладает, и каким будет ответ. Эта девочка — истинная женщина, и каким увлекательным было бы для него наблюдать изо дня в день, как она растет, как меняется, как жизнь учит ее сдержанности, обучает хитростям и уловкам. Как она научится любви: он уже догадывался, что ее мало учили. Как она станет такой же, быть может, как Скрибония, только вылепленная им, Октавием, по своему желанию… Да, он смеялся наедине с собой и над собою. Уж он-то прекрасно понимал, что это невозможно. И впервые за эти четыре последних года знал также, что не сумеет одолеть свое желание.
Что также совершенно точно, он никогда не сумеет рассказать, какое замечательное театральное действо тут разыгрывал с нею. Подумать только, нож в ее руке, обнаженная его грудь, он совсем сошел с ума. Он уморит Рим со смеху, обмолвившись об этом. Но как же с ней может быть хорошо, если только он прав, и во всем остальном она такая же — порывистая, страстная, неудержимая… Боги, отдайте эту женщину ему! Он, кажется, действительно хочет ее, как никогда другую прежде…
Она все-таки пришла к нему, и по первому его зову. Тиберий Клавдий Нерон, лучший друг Гая Юлия Цезаря Октавия, в это самое время отправился в Остию[2], а затем в Равенну[3]. С чем-то вроде инспекторской проверки: там начиналось строительство новых боевых кораблей. Не то чтобы патриций был хорошим моряком, напротив, море оставило в его памяти самые неприятные впечатления. Он все еще помнил поездку к Сексту Помпею[4], бурю, морскую качку. И не то, чтобы ему на сей раз дали полномочия широкого размаха. Это была просто ссылка, но патриций либо не догадывался, либо делал вид, что не догадывается. Но говорят же, что обманутые мужья узнают обо всем позже остальных; если узнают вообще. Тиберий Клавдий Нерон не составил исключения из общего правила. Не захотел составить?
Октавий не был жаден никогда. Он просто знал цену деньгам, как всему прочему. Когда-то, вовсе не так давно, Октавию пришлось требовать денег у Марка Антония, ибо деньги те принадлежали его дяде, усыновившему племянника. Они были предназначены под раздачу, эти деньги, по завещанию великого Цезаря. Марк Антоний не принял всерьез слова этого худощавого, болезненного на вид юноши — именно так будущий друг по триумвирату обрисует Октавия. Он сказал о деньгах Цезаря, что все они ушли на подкуп сенаторов, чтобы добиться благоприятного решения по поводу его же, Октавия, отца. Что, получив имя Цезаря, Октавий не получил еще его власти, и должен бы быть благодарен Антонию за то, что не стал сыном обесчещенного тирана. Октавий поставил на карту все, и распродал завещанное Цезарем имущество, выполняя обещания отца, и раздал деньги. Антоний все же и в этом чинил препятствия, зато народ прославил Октавия за щедрость и верность, за то, что он взял на себя такие лишения. Так что в Риме мало нашлось бы людей, осуждавших его за скупость.
Тем более он не мог позволить себе, когда деньги уже были, и было их немало, не поманить ими Ливию. Во-первых, он хотел ее радовать, во-вторых, именно в ее глазах бы хотел выглядеть самым щедрым, самым умным, самым могущественным, самым красивым … самым мужчиной на свете. Этой девочке все было в диковинку, она не умела скрыть свою радость. Так почему бы и нет, когда он впервые в жизни, посмеиваясь и подшучивая над собой, самому себе удивляясь, влюблен?
Он увез ее на виллу дяди, ту, что любил сам, под Неаполем. Главным на вилле была терма. Сам Октавий дома обычно удовольствовался тем, что потел перед огнем, а затем его обливали водой, согретой на солнце; вот и все купание. Всем было известно, что Меценат[5], например, устроил у себя бассейн с теплой водой, в котором можно было плавать. Октавий до подобного роскошества не дошел. Но здесь, на вилле! Теплая, почти горячая вода выбивалась из-под земли, кипя и бурля. Ее, эту воду, бывшую великой драгоценностью земли, выловили и заключили в ограду округлого бассейна. Голубыми изразцовыми плитами выложили стены бассейна, устроили по кругу его уходящие глубоко в воду скамьи. По трубам часть той же воды приподняли над бассейном, и водопадом обрушили в нескольких местах на без того кипящую поверхность. Спуститься в бассейн можно по мраморным ступенькам. Над бассейном возвышается куполом прозрачная стеклянная крыша, моющийся защищен от жара солнечных лучей, но свет их льется еще одним потоком на обнаженные тела. Вокруг бассейна — мозаичный пол, с узорами такой чудесной работы, что они соперничают с живописью. Округлый бассейн окружен кольцом колонн, упирающихся в потолок. Между колоннами — участки земли с растущими на ней деревьями, живая зелень крон в соседстве с водой, с голубизной неба радует глаза.
Мягкий стук колес убаюкивал, усыплял Ливию. Но тот, кто позвал ее в эту дорогу, был неутомим. Разглядывал, расспрашивал, тормошил...
Ее сознание противилось этому. Ей казалось — все это сон, дурной, странный, невозможный. Даже сон невозможный, не то что явь. Может, потому и клонит ее в сон, что все это — невероятно, не может быть, и она не согласна, и хочет бежать… Пусть в сон, раз уж наяву не удалось спрятаться...
Она не могла, она, Ливия, дочь своего отца, согласиться на такое! На встречу с триумвиром, врагом, чужим мужчиной!
Тем не менее, именно она и Октавий покидали Рим в повозке. Он вез ее куда-то туда, где непременно воспользуется извечным мужским правом на женщину. На женщину, добровольно принявшую свой позор. Он не слывет скромником по части любовных приключений, и его поведение понятно.
Но что же ее привело к нему, что? Она не находила ответа. Октавий помог ей найти. Случайно, правда. Но ей это было важно — понять, и она была благодарна…
Его интересовало все. Все о ней, что бы она не сказала.
Вот, например, что она любит есть. Сам триумвир равнодушен к пище, лишь бы была, но хотел бы знать, чем ее кормить, что она предпочитает. Ну, ей тоже неважно, в сущности… Любит ли она воду? Какую воду, она не поняла поначалу. В ее памяти осталось море с грозными темными валами, тесная жуть корабля, который вез их, беглецов, на Сицилию к Сексту Помпею… Она отвечала, что, пожалуй, не любит море и корабли, хотя признает за ними право на существование, и на собственную, ей недоступную, красоту… И острова — тоже. Он сразу понял, рассмеялся. Нет, он имел в виду термы, а не путешествия по воде… Термы? Ах, ну да, конечно. Почему бы ей не любить расслабляющее тепло, и чистоту, и свежесть себя после купания… Он сказал ей, что про ее путешествия он знает, наслышан… А понравился ли ей Неаполь? Она отвечала — нет, города она не видела, не пришлось, а страх… Прятаться на корабле, затыкать рот плачущему сыну, трепетать за мужа...
Триумвир тут же пообещал ей, что покажет город с другой точки, где нет места страху… Сказать ему "благодарю" за это, что ли, размышляла она, и улыбалась горько, в душе.
Он спросил, как сильно привязана Ливия к мужу. Она не знала, что сказать в ответ. Тиберий, в конце концов, был ее мужем, и отцом ребенка, и что бы сталось с ней, не будь у них с сыном отца и мужа? Потом, она знала его с детства, тогда как Октавий был ей совсем чужим, и ей не хотелось говорить с этим чужим о том, что было больным, но своим… А каков ее сын, Тиберий-младший? Ливия не могла не улыбнуться. О маленьком проказнике можно было рассказывать много. Она стала рассказывать — сияя. Как нравится ему плащ, подаренный Помпеей[6]. Как он требует свой плащ и свою пряжку, собираясь на прогулку. А золотые буллы! Он решительно в восторге от всех подарков, что получил на Сицилии еще совсем маленьким, не понимая их ценности… Теперь они пришлись ко двору, и мальчик не расстается с ними. А ей, Ливии, до сегодняшнего дня тревожно при взгляде на сына. Детство его пришлось на годы войны, разрухи, проскрипций… Собеседник ее замолчал, восприняв ее речь, как упрек, наверное. Она заторопилась. Теперь все должно быть иначе, конечно. Теперь все стремятся к миру и покою, и боги позаботятся, наконец, об этом...
Казалось, он ее не слушал. Перебил тут же вопросом, похож ли мальчик на отца. Подняв на него глаза, вмиг закипевшие слезами, Ливия ответила. Нет, он более всего похож на ее собственного отца...
Вновь повисло молчание, тяготившее обоих. Октавий начал было оправдательную речь. Ливия не дала.
— Я давно поняла… Отец мой был мужчиной, и муж мой — мужчина. И ты, новый властитель Рима, я знаю, тоже таков… Вы всегда поступаете так, как хотите сами. И сами платите за это. Никто никогда не спрашивал у меня, каково мое мнение. Никто не озаботился тем, что будет со мною...
Он не знал, что сказать. Она говорила правду. Он и сам эту правду знал. Когда женился на одиннадцатилетней девочке, падчерице Антония, чтобы стать, фактически, диктатором Италии, уступив восточные провинции другу, кого волновало мнение девочки, что не могла даже разделить с ним постель? Или Скрибония, нынешняя женщина… Родная сестра жены Помпея, вот и все ее достоинства. Впрочем, он не озаботился узнать, есть ли другие. Возможно, они были, но мало его волновали. Что же касается Ливии, здесь все по-другому. Но как дать ей понять это? Он сам еще не привык к тому, что нет пределов для этой любви. Что ему интересно все. Что он готов слушать ее часами, или просто вот так, как сейчас, молча сидеть рядом. Украдкой касаться ее руки при каждом повороте. Вдыхать аромат, что исходит от ее тела. Никогда еще не было с ним подобного. Он растворялся в ней, он ею болел. А ведь еще не знал ее, как женщину. Еще даже не знал ее как женщину...
И тут она сказала то, что было важным для нее безмерно. Но предварительно заглянув ему в глаза, словно ища поддержки и понимания. Словно не веря самой себе, но очень надеясь на то, что он-то — поверит и поймет.
— Я в первый раз сама все решила. Хорошо или плохо — но сама.
Октавий понял. Масштабы ее сражения с судьбой были смешны и ничтожны. Казалось, его они не должны были волновать, его, державшего в руках судьбы мира. Но — он понимал. Слишком часто стоял перед выбором сам. Он умел уважать чужую силу, чужую смелость. Чужие великие решения...
То, что он был для нее в какой-то мере орудием...
Она не пыталась скрыть это.
Она вообще все это время была как на ладони. Говорила, что думала. Поступала, как хотелось. Брала в руки нож, чтобы убить, роняла его, вдруг почувствовав необоримый зов женской плоти. Приходила по первому зову. Рассказывая о сыне, которого самозабвенно любила, была смешна в своем упоении материнством. Ливия была завораживающе искренней для него, молодого, но столь искушенного во всем, что касалось притворства. Он ощущал, что пьянеет рядом с ней — от естественности ее существа. Что-то в ней было от всего изначального в мире.
Вода была мокрой, солнце горячим, песок сыпался, камни падали с горы… А Ливия — была Ливией, женщиной из плоти и крови, и он ощущал ее частью незыблемого мира. Ни за что на свете он не мог бы отпустить ее теперь, когда появлением своим она поставила точку. Сделав весь окружающий его мир окончательно своим.
Терма поразила ее, привела в восторг… Он упивался выражением лица, блеском глаз. Трудно было справиться с собой, не наброситься на нее тут же, не задрать ее весьма мешковатую столу выше ног. Благо, возможность была. Она находилась в полной власти триумвира, сама сдалась властителю и мужчине. Он сдержался. Мысленно дал себе слово, что найдет ей одеяния получше. Что будет с ней нежен; да, ранее за ним этого не водилось, ну так что? Да раньше он просто не встречал — такую! Мысль показалась ему смешной, упрощенной, затертой до невозможности. Только для него в ней была правда. Не было нужды кричать об этой правде вслух, а ему хотелось — наперекор всем и всему на свете! Триумвир только головой покачал, удивляясь самому себе. Развернулся и ушел, оставив ей в безраздельное пользование бассейн, зелень растений, голубизну неба, просвечивающего сквозь стекло.
Он дал ей время расслабиться и привыкнуть. Принять то, чего сам ждал, сгорая от нетерпения и ежеминутно поражаясь собственной силе воли.
Пришел к ней позже, когда, полузакрыв глаза, она утопала в блаженстве расслабления. Незачем было ей знать, что он видел ее уже. Как она разделась — быстро, украдкой оглянувшись лишь раз по сторонам, на предмет присутствия чужих глаз. Видел, как она смеялась, стоя под фонтаном, обрушивающимся на нее сверху. Как она, раскинув ноги и руки, лежала на поверхности отсвечивающей розовым воды. Лепестки роз, да, конечно, он и сам это знал, да благовония. Но ему хотелось думать, что свет излучала она, своим совершенным, точеным телом, гладкой, изумительной белизны кожей...
Он дал себе слово, что воплотит это тело в мрамор. Закажет скульптору, кому-то из тех, кто славится хорошим подражанием грекам. Вряд ли можно будет раздеть ее в мраморе, как сейчас. Они все же не греки. Но что-то можно позволить себе, раз повезло быть больше, чем просто человеком. Человеком надо всеми… Он благословил свою судьбу. Впервые без всякого сомнения, без ложных уверток. У него был целый мир — и Ливия в придачу… Нет, Ливия и мир в придачу, теперь уж только так!
Конечно, она тут же при виде Октавия нырнула поглубже под защиту воды. Чтоб скрыться от его жадных глаз. Ничего, девочка, мы это поправим. Как мало тебя учили, да и учили ли вообще...
Сам он разделся без оглядки на скромность. Он знал, что красив. С молодых лет болезни цеплялись к нему, как репейник. Сцепив зубы, Октавий тренировал тело, подчинял боль — разуму. И ему было чем теперь гордиться. Невысок, ее муж выше на голову, положим, зато Октавий сложен великолепно, и формы рельефные, мужские, тело воина, а не изнеженного расплывшегося патриция. Скрибония, бывало, проводя рукой по груди и плечам, смеживала веки, сцепляла зубы… Но к чему эти мысли о чужих им обоим людях, когда они наконец вместе? И потом, при всей своей скромности, Ливия не преминула пошире распахнуть глаза… Опомнилась, но не сразу. Она не умеет притворяться. На лице написано, что взглянула бы еще, и еще раз, пожалуй, но ведь нехорошо, некрасиво, нескромно...
Он присел, почти прилег на спине, невдалеке от нее, закрыв глаза. Зрение в эти мгновения было излишним. Он ощущал ее присутствие рядом всем телом. Она сидела на одной из ступенек бассейна, идущих вниз, едва возвышались плечи над водой. Прячется. Это можно понять, но только теперь уже не спрятаться, не уйти от триумвира, должна бы понять. Но эту свою радость с Антонием и Помпеем Октавий делить не собирается. Хватит с него и ее мужа… Не многому тот ее научил, когда женщина так зажата, кажется, трясется вся.
Не испугать бы ее собственной дрожью нетерпения, хорошо, что и вода дрожит, кругами расходясь по поверхности, закипая.
Он коснулся рукой ее колена, чуть выше. Прошелся по внутренней поверхности бедра. Нежно, едва, в круговерти воды она могла бы и не заметить… Конечно, не могла. Напряглась, сжала ноги, свела их как в судороге. Нехорошо, неправильно. Этот ее Тиберий, муж ее, он что, полный недоумок в делах любовных, или сам Октавий ее пугает или отвращает? И Ливия пришла к нему только ради целей весьма практичных, от любви далеких? Мысль причинила боль, весьма нешуточную. Он не мог этого позволить, не хотел допустить. Открыл глаза. Сжавшись в комок, женщина смотрит на него испуганными глазами, сцепила руки на коленях, закрылась вся. Да что же это такое!
Он протянул руку, коснулся ее губ пальцем. Провел по нижней, дрожащей. Слегка, но ощущая сам властность призыва. Снова, и снова. Она не устояла. Веки опустились. Губы приоткрылись. Он приподнялся над ней, держась за края бассейна руками. Вложил, казалось, все свое желание, весь нешуточный пыл в поцелуй. Чтобы ее не привело сюда, к нему, но губы ее поддавались, отвечали, раскрывались. Он не держал ее, самому бы не потерять равновесие и не рухнуть на нее всей тяжестью, как хотелось. Но то, что она потянулась навстречу, вся, не только раковиной губ, что расцепила и опустила ноги, он не мог не почувствовать. Радость обладания ею обрушилась на него, она подчинялась, она хотела того же, что и он сам!
Он все-таки опустился на нее, не рухнул, не набросился, не подмял. Просто прижал ее телом, накрыл. Вода держала, вода между ними ощущалась преградой...
Он позволил себе быть грубовато-настойчивым — выше. Рука его легла на грудь, сжала сосок. Октавий скользнул языком глубже, коснулся внутренней поверхности щек, приласкал небо… Двойное, ранее незнакомое ей ощущение неги и блаженства, двойной натиск, в котором, несмотря на пыл, было столько нежности! Он был вознагражден ее глубинным, нежданным ею самой стоном. Она напряглась и выгнулась, и преграда воды между ними стала меньше, почти исчезла. То была его победа, и к ней он стремился, но останавливаться не желал, не хотел, не мог!
Снова и снова он проникал между ее губами, все настойчивее, все глубже и ближе. Он узнавал ее руками, как давно хотелось. Он познавал округлости, соперничающие в крутизне, но разные по сути своей. Неповторимая мягкость груди, пришедшейся ему по руке, упругая крутизна ягодиц… Он трогал ее везде, куда мог достать, и при этом терзал поцелуями, и ощущал, что она близка к сдаче...
Он как мог сдерживал и обуздывал свое нетерпение. Почему-то он знал, что все это ей — внове. Что она потерялась в безумии страсти впервые.
Ему было жаль ее, и ему же хотелось разорвать ее на части, раздвоить, растерзать.
Он хотел знать, примет ли она его так, как он стремился. Хочет ли быть раздвоенной, наполненной. Принадлежать...
Рука его властно раздвинула ноги, и на сей раз она безропотно подчинилась. Он скользнул пальцами вглубь ее тела, и приласкал ее там.
Сомнений не осталось никаких. Ливия дрожала, рвалась навстречу, все шире раздвигала ноги, и он слышал ее крики, стоном-то это уже было не назвать, не получалось. Несколько мгновений он еще жадно смотрел в ее лицо, наслаждаясь. Раскрытая, словно жемчужная раковина, прорезь губ. Мокрые, спутанные волосы. Карие глаза, время от времени, на пике блаженства, распахивающиеся широко, но нет в них мысли, нет зрачка, заведены вверх, уплывают...
Он подтянул ее на верхнюю скамью, и уничтожил все преграды, что могли бы быть между ними. Не осталось места, казалось, и воде между их телами, когда он и проник в Ливию, взял ее легко и просто, и она подчинилась...
Ни он, ни она не могли бы сдержать наплывающее наслаждение теперь. Единство тел, ошеломляющая близость, сродство… Полет, невыразимая боль и радость освобождения. Его, не ее — шепот: "Радость моя… Девочка моя… Какая ты сладкая, спасибо..."
Она языком любви еще не владела. Ей многому предстояло еще научиться. Он не спрашивал, хочет ли она этого. Он не оставил ей выбора. Правда, на сей раз такое самоуправство ее не возмутило.
Но как же сказать уверенно, кто кому выбора не оставил?
Очень скоро выяснилось, что их сумасшедшая, неукротимая близость первых дней и ночей увенчалась беременностью Ливии.
Она не страшилась, не смущалась. Безоговорочно сдавшись Октавию, верила в его возможность спасти, уберечь от молвы, от гнева оскорбленного мужа. Со свойственной ей прямотой сказала о беременности. И о вере в него, Октавия.
— Ты возьмешь меня к себе, правда? — спросила, глядя в душу своими карими, с оттенком зелени, глазами. — Жалко Скрибонию, но что же делать? Я не хочу теперь быть с мужем, не могу. И он не захочет, верно. У ребенка Скрибонии будет отец, даже если ты разведешься. У моего тоже должен быть. Ты можешь заставить Тиберия признать ребенка. Но не можешь заставить меня жить с ним, если я хочу быть с тобой. И ты того же хочешь, я знаю...
Что правда, то правда, он хотел. Представить себе Ливию в объятиях любого другого мужчины было выше его сил.
Невозможный, немыслимый, недопустимый брак по любви свершился.
В тот самый день, когда Скрибония родила дочь, Юлию, он женился на другой.
Ливия на шестом месяце беременности стала его женой.
Так было не принято? Он посмеялся над жрецами и авгурами. Он посмеялся над римскими обычаями. Что с того, что после развода надо было ждать, прежде чем снова вступить в брак? Какие там еще сложности для властителя мира?
Он призвал жрецов, и задал им вопрос, не станет ли брак его оскорблением для богов, нет ли у них возражений.
Жрецы, глядя на его сурово сведенные брови, на закушенную нижнюю губу, видя блеск в глазах, услышали другое:
— Не оскорбите ли вы меня, жрецы, сказав, что боги будут оскорблены?
Жрецы и авгуры всех времен и народов — люди по большей части умные. Фанатизм они придумали для паствы, как и достойную смерть. По большей части: оставим в покое тех, кто высок духом. Высокие духом смерть и страдания берут себе, но их так мало...
Среди тех, кого призвал Октавий, таких не было. Они благословили брак, сказав, что ничего, кроме блага, нескромная поспешность властителя принести не может. Боги промолчали, они вообще-то стали молчаливы и сговорчивы во времена империи...
Правда, Октавий не мог не слышать шепотков. Он знал о насмешках, о стишках. В стишках говорилось, что у счастливцев и сын рождается через три месяца.
Он был влюблен и счастлив. Ему было все равно, что говорят, да и не мог он обречь Рим опале за то, что Рим говорил правду...
[1] Маны— (лат. Manes), в римской мифологии боги загробного мира, обожествленные души предков. Маны считались добрыми богами, хранителями гробниц. Надгробные эпитафии в Риме начинались с посвящения богам-манам с просьбой даровать покойному блаженство в царстве мертвых.
[2] Остия (лат. Ostia — устье) — город в древнем Лации, при устье Тибра; главная гавань Древнего Рима, считавшаяся также его первой колонией. Прилегающий к археологическому заповеднику район современного Рима тоже называется Остией.
[3] Раве́нна— (итал. Ravenna, эмил. — ром. Ravêna, лат. Ravenna) — город в итальянском регионе Эмилия-Романья, административный центр одноимённой провинции. Покровителем города считается святой Аполлинарий. День города — 23 июля.
[4] Секст Помпей (лат. Sextus Pompeius Magnus Pius около 67 г. до н. э. — 35 г. до н. э.) — римский военачальник и государственный деятель. Сын Помпея Великого. Брат Гнея Помпея. После гибели отца сражался против Юлия Цезаря в Африке. После битвы при Мунде бежал на Сицилию. После убийства Цезаря в 44 г. до н. э. по предложению Марка Антония принял командование римским флотом, однако затем вступил в конфликт со вторым триумвиратом, захватил Сицилию и занялся пиратством. В 43 до н. э. был объявлен вне закона Вторым триумвиратом. Неоднократно побеждал армию Октавиана, но в 36 до н. э. его флот был разбит Агриппой. В 35 до н. э. Бежал в Малую Азию, но был схвачен в Милете легатом Октавиана и казнён.
[5] Меценат Гай Цильний (Gaius Cilnius Maecenas) (р. между 74-64 гг. — умер 8 г. до н. э.) — римский государственный деятель, приближённый императора Августа, убеждённый сторонник монархии. Никогда не занимая государственных должностей, выполнял в 30-х гг. для Августа важные политические и дипломатические миссии (например, при переговорах с Марком Антонием), а также частные поручения (при заключении брака Августа со Скрибонией). Дружил с лучшими поэтами своего времени — Горацием, Вергилием, Проперцием и др., оказывал им покровительство и защиту. От собственных сочинений Мецената дошли небольшие отрывки. Имя Меценат как покровителя деятелей науки и искусства стало нарицательным.
[6] Помпея Магна(лат.Pompeia Magna) — единственная дочь римского триумвира Помпея Великого и его третьей супруги Муции Терции. Её старшим братом был Гней Помпей Младший, а младшим — Секст Помпей.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.