И нет рук для чудес / Ковальский Александр
 

И нет рук для чудес

0.00
 
Ковальский Александр
И нет рук для чудес
Обложка произведения 'И нет рук для чудес'
И нет рук для чудес...

 

И нет рук для чудес…

 

 

А счастье не здесь, а счастье там,

Ну, то есть не здесь, не там и не сям.

Ну, то есть не им, не вам и не нам.

А где же оно? Ах, если б и сам я мог это знать…

М.Щербаков.

 

 

Я ненавижу цирк.

Это пыльное пространство арены, тяжелый запах зверья, опилок и людского пота. Акробаток с усталыми лицами и осыпающимся гримом. Детский плач и пьяный хохот публики. Буханье литавр изнемогающего в своей тесной ложе оркестрика. Истоптанную траву на выгоне за городом. Тоску и безнадежность в глазах косматых львов с впалыми от постоянного недоедания боками. Фокусников, с такой фальшивой легкостью достающих из-под покрывала то бумажные цветы, то связку шелковых платков, то голубя, то канарейку в клетке...

Движение рук, взмах черного покрывала, оркестр замирает в нарочито жуткой паузе — и вот покрывало опадает, и публике является клетка — пустая, без птички… и никто не видит пятен крови на черном шелке.

Никто, кроме меня.

И я не виноват в том, что вижу лучше, чем обычные люди.

Я ненавижу цирк.

Но я отстоял очередь в кассу и купил билет.

 

 

Пожалуй, самое яркое, что Марис помнит из детства — это солнечный свет, бьющий сквозь щели плетеной гондолы. И лежащий на всем вокруг алый отблеск — это летит в небе над моей головой сшитый из прочного и тончайшего, как лепесток цветка, парашютного шелка, шар. Он так высоко, он парит, его колышет ветер, он хотел бы улететь совсем, но не может, надежно привязанный к корзине стропами. А огня под корзиной нет, и в этом все волшебство и чудо момента.

Они летят сами по себе, просто потому, что силы притяжения временно не существует, и ветер несет их — мимо крыш и колоколен, мимо огромных, таинственных тополевых крон, обвешанных гроздьями соцветий, которые еще день-два — и взорвутся пухом.

И если закинуть голову со дна корзины — там небо. Небо и алый шар в нем. И больше ничего. И солнце вокруг.

И птицы.

Их так много, они слетаются к монгольфьеру — огромные белые крылья застят свет, и по полу корзины стремительно перемещаются резкие тени. Шум и свист крыльев, несколько перьев, оброненных на лету, падают прямо Марису на колени… они жесткие и упругие, они еще помнят полет и ветер, они пахнут речной водой и свободой, от них словно струится неуловимый, серый, почти перламутровый свет.

— Не трогай, Марис, — говорит мать строго, и губы ее поджимаются, а глаза делаются холодными, как будто она увидела у него в руках не птичье перо, а самую настоящую гадюку. Или паука. Или дохлую мышь. Если честно, Марис пока не разобрался, что из этого перечня она ненавидит сильнее.

— Оставь его, Летисия. Лучше смотри!

У отца в руках — охотничье ружье. Блестят на солнце бронзовые насечки на резном прикладе. Отец прочищает шомполом стволы, сыплет порох. У пороха кислый тревожный запах.

— Неужели вы сделаете это, Георг?

— Разумеется. А вас что-то смущает, моя дорогая?

— Нет. Но при ребенке…

— Вы собираетесь до свадьбы держать его подле вашего кринолина?

Мать отворачивается. Она не любит, когда отец с ней так разговаривает. Произносит шепотом, едва слышно:

— Немного доблести в том, чтобы идти с огнем и железом против того, кого ты можешь убить и так, просто щелчком пальцев.

— Убийство, моя дорогая, не следует обставлять чудесами.

Птицы парят вокруг. Задевают крыльями алый шар. Гондолу качает от сильных и резких взмахов.

Отец вскидывает ружье.

Грохот. Крики. Перья и птичья кровь. Алый шелк воздушного шара лопается, опадает вниз, как маковые лепестки. Ничего не видно. От вырвавшегося наружу горячего воздуха их швыряет в сторону, мать падает, ударяется грудью о борт гондолы.

Они несутся к земле, слепые, утонувшие в алом свете, в котором так мало солнца и так много крови.

Отец прав. Для убийства совсем не нужны чудеса.

 

 

Сшитый из разноцветных полос шатер установили, как всегда, за городом, на широком пустыре — выгоревший за две недели яростной июньской жары луг тянулся до самого берега Ярны, обрывистого, заросшего тополями. Там было тенисто и прохладно, там любили собираться по вечерам мальчишки: жгли костры, жарили на тонких прутиках хлеб, рассказывали страшные истории. А днем под тополя приходили с окраинных улочек мамаши с младенцами. Сидели на траве, покачивали кружевные люльки.

Теперь привычный порядок вещей был нарушен, но никто из горожан особенно не жаловался. Цирк же — развлечение, праздник. Пестрые флаги, музыка, танцы после представления, лакричные леденцы на палочках, карусели для детворы.

Очередь за билетами была похожа на длинную змею, вместо головы у которой была полотняная палатка, раскрашенная и увешанная афишами. «Лола Бриджес — королева лилипутов! Эквилибр на самокатах и шестах», «Медведь-вольтижер», «Гибельная магия смерти» и «Марысечка под куполом цирка». На плакате про Марылечку была нарисована усталая кобыла с бумажной розой в белой завитой гриве.

Но Мариса интересовала отнюдь не кобыла.

А то, что его узнавали в толпе, шептались и исподтишка показывали на него пальцем — не занимало вовсе. В конце концов, он не совершает ничего предосудительного. Просто пришел поглядеть представление. Как это может сделать любой из горожан или случайных гостей города.

Билеты были дешевыми. Гривенник «дамам и господам», пятачок — «слугам и нянькам с детьми», гимназистам и студентам бесплатно по предъявлении ученических билетов. Марис нашарил в кармане гривенник и встал в конец медленно движущейся очереди. Начиналась она на пустыре, на самом солнцепеке, и через полчаса стояния Марис обалдел от жары, доносящейся от каруселей музыки и шума толпы. Когда очередь плавно втекла под тополевые кроны, он уже почти ничего не соображал. Только сжимал в кармане серебряный кругляшок монеты.

 

Налетает порыв ветра, заставляя кружевные тени выплясывать странный танец на пыльном пространстве заброшенной площадки для игры в мяч, поднимая с короткой травы белые смерчики тополиного пуха. Птица вспархивает из зарослей дикой смородины в дальнем углу школьного двора. Летят в косых солнечных лучах белые парашютики тополевых семян.

Им по двенадцать лет, и летние каникулы наступили только вчера, но из-за фейерверка, который Марис устроил на торжественной линейке, где раздавали годовые табели, госпожа Герта — классная дама — велела явиться с утра. Для понесения заслуженного наказания, так она сказала. Окна мыть или цветы поливать. Или двор мести. Потому что труд облагораживает и исправляет. Марис совершенно точно знал, что облагораживает и исправляет что-то другое, но ослушаться не посмел. И матери рассказать не посмел тоже. Поэтому пришел тайком, выбравшись на рассвете из дома через лаз в можжевеловой изгороди.

Он-то пришел, и все остальные участники «жуткого инцидента» пришли тоже. А госпожа Герта забыла. Или проспала.

И вот они сидят на траве в дальнем закутке школьного двора, под низко нависающими над землей тополевыми ветками, и смотрят, как бродят голуби по песку спортивной площадки, и грызут колотый кленовый сахар, который Марис рано утром утащил из буфета в парадной столовой. Пальцы сладкие и липкие, и пахнут отчего-то корицей и талой водой — как будто март, и только-только тронулся древесный сок в кленовых жилах…

— Покажи фокус, а? Ну жалко тебе, что ли?

— Фокусы — в цирке, а я вам не клоун.

— Да тебе просто слабо!

Еще бы, ему слабо! Ему, устроившему вчера на линейке салют и пушечную канонаду. Так, что небо над гимназией полыхало огнями, будто в Рождество или в день Независимости. И синяя тьма была вокруг, и вся школа замерла и боялась дышать, а небо над головами цвело диковинными цветами и грохотало, и полыхало зарницами…

Он готовился к этому две недели. Собирал силы, не позволяя себе и самого крошечного промаха. Он даже экзамены написал честно, не прибегая ни к каким чудесам.

А теперь они говорят — слабо.

Пускай бы кто-нибудь из всей этой компании попробовал совершить хотя бы бледное подобие такого чуда… нет, все-таки фокуса.

Потому что он — маг и сын мага, а они так, обычные мальчишки.

 

До представления оставалось еще больше часа, и уже вечерело. Неторопливо зажигались красные и желтые фонарики на протянутых между каруселями тросах, мигали, разгораясь, огни по кругу циркового шатра. От реки тянуло прохладой и запахом мокрого песка и водорослей, а от тополей — горечью листвы, и все вместе это было так здорово, что Марис почти успокоился.

В самом деле, стоит ли беситься из-за ерунды. Чего он ждет от этого представления? Даже самый нетерпеливый мальчишка в ожидающей представления толпе снедаем предвкушением чуда и восторгом гораздо меньше. С другой стороны, никакого восторга Марис не испытывал. Холодное ожидание неизбежного — да. Потому что он слишком хорошо знает, из чего сделаны чудеса, являемые публике на цирковой арене.

То, что он сам отказался заниматься подобным, вовсе не означает, что этого не делают другие.

 

— Да не орите вы, дурни! Вы же его пугаете!

Большой голубь важно вышагивает по площадке, дергал переливчатой сизовато-зеленой шеей, курлыкал, посматривает вокруг, беспокойно вытягивает голову: шум голосов не нравится ему, но рассыпанные по песку бисквитные крошки слишком привлекают. Он идет и не видит, что на земле лежит сделанная из шелковой крепкой нитки петля — присыпанная песком, она совершенно не заметна. Но вот короткий, резкий рывок, взлетает облако песка, бисквитные крошки из угощения превращаются в приманку, и голубь бьется, бьется в траве у края площадки, пытаясь взлететь.

— Поймал, поймал! Дайте рубашку кто-нибудь, пока он мне все руки не исклевал.

Птицу заворачивают в плотную, душную материю гимназической форменки.

— Будет вам фокус, — говорит Ларсен. Белобрысый и смуглый, с холодными зелеными глазами. Его все зовут Рыжим, хотя ничего рыжего в его облике нет. Даже веснушек ни одной. Он сын заведующего окружной больницы, и от его голоса, а еще больше от взгляда Мариса мутит, холодный озноб бежит по позвоночнику. Откуда Рыжему знать, как показывают фокусы?

— А я тренировался.

— На кошках? — спрашивает кто-то остроумный из-за спины. Остальные покатываются со смеху.

— И на кошках тоже.

Несчастный голубь лежит смирно — похоже, ему тоже муторно, — подергивается серо-сизое веко, то открывая, то закрывая черную пуговицу-глаз. В этой крошечной черноте, как в кривом зеркале, плывет отражение неба, тополя, облака, верхушка ржавой волейбольной стойки у края площадки.

Ларсен стоит над свертком темной материи, лицо его напряжено, сведен в узкую полоску бледный злой рот. Ларсен растирает кисти рук — как музыкант перед инструментом, как балетный танцор застывшие от ледяного холода стопы, готовясь выйти на сцену. Марис однажды был в Опере вместе с родителями; в один прекрасный момент мать решила, что мальчика следует начинать «знакомить с высоким искусством». В обитой бархатом родительской ложе было жарко натоплено, сильно и резко пахло духами, и с высоты театральная сцена казалась до смешного маленькой. Томясь от скуки, Марис разглядывал в бинокль сперва нарисованные на холсте декорации — мрачный готический замок, такой же сумрачный парк и сделанное из зеркального стекла озеро, — потом прожекторы, потом саму сцену. Если не смотреть в бинокль, все вокруг говорило, просто кричало о готовящемся волшебстве, в котором чуда должно быть больше, чем в любом колдовстве отца. Но если взглянуть в бинокль, сразу становились заметны подтеки и грубые мазки на замковых стенах, трещины на зеркале, вытертые доски пола. И делалось ясно, что никакого чуда быть не может, все обман, ловкая игра музыки и света.

Почему-то это показалось ему тогда особенно обидным. Оскорбительным даже.

Медленно гасла люстра, в оркестровой яме робко пробовали голос скрипки, низким басовым звуком отозвалась виолончель. Мать с прерывистым вздохом обмахнулась веером. Предвкушала удовольствие от спектакля. На Мариса она никакого внимания не обращала. Он неслышно сполз со своего кресла, так же неслышно открыл дверь ложи.

Очень быстро Марис понял, что заблудился, но это его не испугало. Он просто шел наугад, какими-то коридорами, лестницами, мимо затянутых в странные тряпки железных конструкций, и отовсюду поддувало по ногам ледяными сквозняками. Потом вдруг по глазам ударил резкий свет, сделалось холодно, как будто весь воздух вокруг превратился в сугроб, и Марис увидел столпившихся кучкой девушек в пышных балетных пачках и накинутых на голые плечи толстых шерстяных платках. Кто-то сидел, кто-то стоял, низко наклонившись и растирая стопы… и еще там стоял жестяной таз с исходившей паром водой. Вода была красной. Рядом, неаккуратной кучкой, валялись пуанты. Атласные носы балетных туфель были покрыты странными, тошнотворными даже на вид, бурыми пятнами. Вокруг стоял удушающий, жаркий запах крови.

Именно тогда он и запомнил — чудо пахнет вот так. Выглядит вот так.

И сейчас, глядя на Ларсена, он почти наверняка знал, что будет дальше. Ошибиться невозможно.

Взмах рук, невнятное бормотание — этот убогий пытается имитировать заклинания, что он может знать о них, смешно, ей-богу… гимназическая форменка с замершим под ней голубем взлетает в воздух, как будто становится невесомой. Хлопок, птичий истошный крик, разлетающиеся по ветру перья, темная голубиная кровь на песке.

 

За гривенник нельзя купить себе счастье, но вполне по силам оказаться внутри сшитого из полотнищ парусины шатра, на твердой, отполированной сотнями задниц, скамье, в третьем ряду, между дородной скучающей матроной с красным лицом и фальшивыми брильянтами в ушах и на пальцах, и курносой пышногрудой нянькой вместе с худосочным пацаном лет десяти — тоже изнывающим от безделья, ожидания и скуки.

Темнота упала, как будто в мире разом наступила ночь. Пацан рядом с Марисом прекратил грызть полосатый леденец на палочке и уставился на арену.

Господи ты боже, зачем ты купился на всю эту сверкающую шелуху? Что ты ожидаешь увидеть здесь? Гибельная магия смерти, так было обещано тебе на афише. Как будто ты не знаешь, как на самом деле она выглядит, эта самая магия.

Кровь, птичьи перья, пуанты в багровых пятнах, презрительно поджатые губы матери. И полное, окончательное осознание собственной никчемности.

Или, может быть, спросил он себя, ты собираешься выйти на арену и доказать ей, всем остальным, а заодно и себе самому, что они ошибались все время, а на самом деле он… ладно, не великий маг, но все-таки не ничтожество. Ничем не хуже отца. Да или нет?

От этих мыслей стало жарко, зазвенело в ушах, а во рту поселилась отвратительная горечь.

И пока Марис так терзался, отгремела увертюра, укатились с арены акробатки в блестящих трико, юркнул за занавес ушлый и как будто гуттаперчевый шпрехшталмейстер. Из-под купола съехал чуть пониже зеркальный сверкающий шар, рассыпал по парусиновым стенам, по замершим в предвкушении рядам зрителей серебряные зайчики.

Прожектор бил прямо в лицо, как будто осветитель задался целью ослепить, выжечь глаза — или просто намертво впечатать в сетчатку картину, в центре которой была спускающаяся из-под купола престарелая лошадь.

Лошадь — та самая указанная в афише «Марысечка» — была наряжена в розовую пышную юбочку и плюмаж, и у Мариса возникло стойкое ощущение, что как только ее копыта коснутся песка арены, несчастная кобыла утрет копытом потную морду, стащит с головы розовые же с блестками перья и скажет прокуренным трагическим басом: «Господи, когда же я сдохну!».

Именно так Марис себя и ощущал. Изможденной лошадью под куполом цирка.

Ничтожество. Бездарь. Трус, боящийся потратить хоть каплю своего драгоценного дара.

Потому что это преступление — тратить талант на фальшивые чудеса. А других, как он успел убедиться, в этом мире не существует.

Марысечка танцевала, взрывая песок арены тяжелыми копытами. Марису казалось, она отдувается и вот-вот упадет. Это было невыносимо.

Выбираясь к проходу, ежесекундно бормоча извинения и пытаясь не отдавить чужие ноги, Марис все-таки увидел, как несчастная кобыла отработала свой номер и, вихляя мосластым задом, с достоинством прошествовала за занавес. Отыграл туш, снова зажегся ослепительно яркий свет, и на арену, без всякого объявления шпрехшталмейстера, вышел человек. Он был одет просто, без всякой нарочитой цирковой яркости — в обычный костюм, из-под жилета проглядывала не слишком свежая рубашка, галстук-бабочка был мятым, с потрепанными краями, словно перед выступлением его старательно пожевала престарелая лошадь Марысечка. У человека были светло-рыжие волосы и лишенное красок бледное и злое лицо. В одной руке он держал простую черную накидку, а в другой — пустую птичью клетку.

Марис ощутил, как к горлу подступает тошнота.

Докторский сын, клистирная трубка, «пиявочник» Ларс Триер, черт бы его побрал. Как он сумел?! И кто ему позволил?!

 

Он рыдает, скорчившись на сухой траве, забившись в щель между сараями в самом дальнем углу школьного двора, где никто не мог его найти. Рыдает так долго и так… самозабвенно, что ли, что от слез саднит горло и тяжело стучит в висках. Где-то далеко трезвонит школьный звонок, орут мальчишки, глухо и резко стукает мяч по гравию волейбольной площадки, а он давится слезами, прижимая к себе чужую форменку с заскорузлыми пятнами птичьей крови. Ткань все еще пахнет пыльными голубиными перьями и — едва слышно — озоном. Как всегда бывает после неудавшегося волшебства.

Никогда, никогда он не позволит себе больше никаких чудес. Даже столь невинных, как фейерверк на школьной линейке. Потому что все чудеса заканчиваются вот так — кроваво и страшно. И плевать, что это решение станет позором для отца, а мать, скорей всего, возненавидит его до конца жизни.

Солнце горячими ладонями трогает плечи, припекает затылок. И почему-то так сладко давиться слезами, упиваться собственным горем, которое в эту секунду кажется нескончаемым и огромным, как небо.

Он не слышит, как кто-то подходит и останавливается за спиной.

— Ну, хватит рыдать. Глаза повытекут.

Марис икает, отводит от лица мокрые ладони.

— Дать тебе платок? — спрашивает Клара, как ни в чем не бывало. Так, словно для нее не существует ни этих постыдных слез, ни того, что произошло на спортивной площадке.

Он упрямо мотает головой.

Она на два года его младше, ее отец — бакалейщик, и в лавке, куда Марис любит после уроков забегать вместе с мальчишками, если только удается улизнуть от гувернантки, так волнительно и сладко пахнет лакрицей и карамелью, и на пятачок можно купить целую гору вчерашних тянучек, обсыпанных сахарной пудрой. У Клары смешное веснущатое лицо, белые тонкие волосы, худая шея в круглом вырезе платья и нелепо торчащие лопатки. Когда она смеется — а случается это, почему-то, не слишком часто — то можно увидеть, что у нее не хватает двух верхних зубов. Кларе десять лет, но ее серьезности позавидовал бы взрослый.

— Пошли. — говорит она и беззастенчиво берет Мариса за руку. — Ваша классная дама уже пришла. Хочешь тянучку? Я никому не скажу, что ты плакал.

Никакой тянучки у нее нет, это Марис знает совершенно четко. Но она протягивает ему раскрытую ладонь, и на ней, липкая от слежавшейся сахарной пудры, лежит коричневая, жалкая конфетка.

Чудеса — это, оказывается, так просто. И можно обойтись без всяких зверств.

Ошалев от этой мысли, а еще больше от Клариной наглости — какая-то козявка смеет думать, что волшебство доступно всем и каждому, — Марис бьет ее по ладони. Тянучка, подпрыгнув в воздухе, падает в пыль. Медленно оседает облачко пудры. У Клары делается недоуменное лицо.

 

Он вывалился наружу, почти ничего не видя после яркого света арены — мимо ошалелой бабульки-билетерши, мимо двух коверных, куривших тут же, у входа, какие-то на редкость вонючие сигареты, — под темную зелень тополей, в запах разогретой дневным солнцем травы и сырость речного песка. Прошел несколько шагов, шатаясь, как пьяный — бабулька и коверные, «рыжий» с «белым», это уж как водится, проводили его изумленными взглядами, кто-то даже выразительно покрутил пальцем у виска.

Ничего этого Марис не видел. Привалился к шершавому стволу тополя, закрыл глаза, заново вспоминая лицо Ларса Триера на арене, пытаясь унять дрожь в руках — и тут его стошнило.

Потом, когда все закончилось, Марис спустился к реке, скинул башмаки, стал на мелководье — набежали мелкие волны, стало холодно и щекотно.

 

Нарранха — «затерянная в песках».

Тогда, много лет назад, едва закончив школу, он уехал.

Он соврал матери, что поступил в академию в Нарранхе и через пять лет выучится не то на почтальона, не то на капитана дальнего плавания — теперь он уже и позабыл, на кого именно; главное, что его будущая выдуманная профессия не будет иметь никакого отношения к делу отца. Продолжать семейную династию он не станет, и точка.

Отец перестал с ним разговаривать сразу же, как только узнал эту удивительную новость. И матери запретил, хотя она некоторое время честно пыталась, но побороть оскорбленную гордость и, как бы это сказать помягче — семейную честь, что ли… так и не смогла. Впрочем, Марис быстро избавил ее от всяческих терзаний, стоило пару раз сменить место жительства. Некому стало писать и некому — звонить.

Сколько лет прошло? Десять? Или больше? Он никогда не считал. И вообще не думал, что когда-нибудь наступит такой день, и он вернется в этот город, и сойдет с поезда на перрон, и увидит все ту же самую пыльную привокзальную площадь с вечными скучающими псами у палаток, где продают пирожки и квас в бумажных стаканчиках.

Он купит кваса и холодный пирожок с повидлом, от которого немедленно сведет в оскомине челюсти, а в желудке сделается скользко и тяжело, скормит остатки пирожка кудлатой собачонке и пойдет по главной улице вниз, к набережной, таращась на витрины модных лавок и ресторанов, вывески адвокатских контор и похоронных бюро, — как будто все жители здесь рождаются только затем, чтобы прикупить себе обновку, вкусно пообедать, развестись или отсудить наследство, это уж кому как повезет, а потом тихо и интеллигентно скончаться.

Ничего здесь не изменилось. Господи, какое счастье, что он решил уехать отсюда навсегда. Такое счастье, что перед ним блекнут все испытания и горести этих лет, за которые он успел побыть разносчиком газет, мусорщиком, посудомойкой, помощником сперва портного, потом ювелира. Ювелир, кстати, выгнал его взашей, как только выяснилось, что Марис нипочем не станет превращать в золото то, что к золоту имело отношение примерно такое же, как сам Марис — к семье государя императора. Потом были мучительные полтора года службы на линкоре «Не бойся», и это время он долго считал самым страшным в своей жизни — ровно до тех пор, покуда, от полнейшего отчаяния, не устроился разнорабочим в какой-то бродячий цирк в той же Нарранхе.

Пожалуй, вот этого он точно никогда не забудет.

Самое печальное заключалось в том, что он мог бы жить если не миллионером, то, по крайней мере, не задумываться о куске хлеба и крыше над головой. Для этого достаточно было просто освободить себя от глупого детского обещания.

Но он — не мог. Потому что всякий раз, поднимая руки для заклинания, он видел одно и то же: пыльную школьную форменку в кровавых пятнах и птичьи перья на песке.

Наверное, он так бы и подох где-нибудь в нарранхских трущобах, если бы в один прекрасный момент не свалился в голодный обморок на пороге издательского дома «Герольд». Его подобрал владелец этого самого дома, пожилой, одышливый и не склонный ко всяким благотворительным вывертам человек; как раз последнее обстоятельство и спасло Марису жизнь. Другой бы просто накормил, снабдил горстью медяков и старыми башмаками, да и выгнал к чертовой матери. Но господин Бехдель объявил, что теперь Марис обязан ему по гроб жизни. И расплачиваться он может начинать прямо сейчас, в крайнем случае, завтра. Не так-то много в этом мире грамотных людей, так что нечего добру пропадать. Ходят сплетни, что молодой человек не так давно служил «пороховой мартышкой» на линкоре «Не бойся». Нынче этот самый линкор стоит на внутреннем рейде Нарранхи, и поговаривают, что матросы затевают бунт, и многие офицеры готовы их поддержать. Он, господин Бехдель, не нуждается в шпионских сведениях, пускай этим занимаются те, кому по долгу службы положено. Но поскольку Мариса там, на линкоре, еще не забыли, было бы превосходно, если бы он разузнал, что к чему, а после написал небольшую колонку в «Герольд».

Сколько было после этих самых колонок, Марис честно не запомнил. Но очень скоро оказалось, что, помимо статей в «Герольд», буквам можно найти совершенно иное применение. И что вот она, долгожданная свобода и обещанное чудо — в пространстве собственного текста. И за все это совершенно не обязательно платить кровью. А доставшийся по наследству магический дар — ну, многим по наследству достается, например, шизофрения, и что теперь делать, живут же как-то люди…

Скоро он сделался узнаваем и знаменит, и вслед за славой пришли деньги, и стало можно, наконец, взглянуть в лицо родителям без стыда. Но, попытавшись однажды разузнать, что именно они думают о своем сыне, Марис с изумлением обнаружил, что в глазах матери он все тот же неудачник, трус и бездарный соглашатель, а отец вообще не желает ничего о нем слышать. Отступник и предатель.

Ну и ладно.

Он смог вернуться в этот город только тогда, когда отца не стало, а мать, переждав положенный год траура, вновь вышла замуж и уехала — далеко, на западное побережье, а дом продала. Марис так и не сумел заставить себя съездить в бывший манор «Флейта». Вдруг оказалось, что он совершенно не готов увидеть, во что превратился дом, где прошло его детство — даже с учетом того, что дом этот он ненавидел.

И вот теперь он сидит на террасе кофейни «Шанталь», время — половина восьмого утра, с дальнего столика в самом углу залы видно реку и пустынную пока набережную, а с кухни упоительно пахнет свежесмолотым кофе и плюшками с маком и марципанами.

И плевать, что его куртка, и брошенная на соседнее кресло котомка здесь, в роскоши обеденной залы, посреди хрусталя, сдержанного блеска серебряных приборов, льняных салфеток и скатертей, и зеленого штофа диванов и кресел, выглядят неуместно, вызывающе, дико.

Можно поудобнее устроиться в мягком кресле, вытянуть в проход ноги в давно не чищеных ботинках с высокой шнуровкой, потом извлечь из хрустальной вазы на столике розу, понюхать багряный крупный бутон и щелкнуть пальцами, подзывая кельнера, который, вместе с остальным персоналом заведения, застыл в неподдельном изумлении за барной стойкой.

— Принесите кофе. Много и крепкого. И, пожалуй, что-нибудь поесть. Омлет с беконом и зеленью подойдет.

Кельнер молчит и не двигается с места, только лицо его медленно краснеет — краска заливает его постепенно, поднимаясь от тесного ворота белой форменной куртки выше и выше, до белого же колпака.

— Ах, да, — бормочет Марис и улыбается, но глаза его серьезны. — Я совсем забыл. Извините.

С этими словами он снова щелкает пальцами, плавно ведет рукой перед лицом кельнера, чтобы секунду спустя словно из воздуха вынуть новенькую розово-зеленую банкноту. Только на такие фокусы он теперь и отваживается — не имеющие ни малейшего отношения к настоящим чудесам.

Сто талеров. Империал. Ресторация «Шанталь» первоклассное заведение. Но и здесь, по нынешним временам, посетители нечасто расплачиваются столь крупными купюрами. В сущности, единственное предназначение такой банкноты — вызывать изумление.

— Этого хватит на скромный завтрак в вашей сомнительной забегаловке? Отлично. Тогда еще свежие газеты. Да, все, какие есть. Я давно не был в Ландейле.

Он солгал кельнеру, но только отчасти. На самом деле он не был в Ландейле никогда — несмотря на то, что здесь родился и вырос. Но тогда его мир ограничивался домом и школой, и редкими выездами в Оперу вместе с родителями, которые он тоже ненавидел. Но за годы, проведенные вдали от родины, прочем об этом городе столько, что знал его, наверное, лучше любого из тех, кто провел тут всю жизнь, от первого до последнего дня. Потому что местные жители обыкновенно ленивы и нелюбопытны, им кажется, что чудеса, зарытые у них под ногами или бесстыдно выставленные напоказ перед носом, никуда не денутся. Были тут вчера, есть сегодня и безусловно пребудут завтра и вовеки. Какой прок вздыхать о несбыточном, торгуя, например, сладкой ватой на набережной у памятника Ондагу Несокрушимому, или сидя с нехитрыми снастями на пирсе, или попивая кофе на открытой террасе какой-нибудь кофейни, среди цветущих магнолий, если ты нобиль и аристократ.

Но если ты оказался непрошенным гостем на этот празднике жизни, если все твои козыри и чудеса — всего лишь дешевые уловки и трюки, если твой успех обеспечивает пускай не колода крапленых карт, но перо, бумага и совсем немного везения… не стоит называть его талантом… и ты вымечтал этот город, как самую желанную из красавиц… тогда ты, конечно же, будешь глядеть на него совсем другими глазами.

На эти дома с огромными округлыми окнами, портиками, колоннами и балконами, заплетенными диким виноградом и ползучими южными лианами, будто уснувшие в засени платанов и сафор. Там, где прохладный ветер почти наступившего лета гонит по брусчатке осыпавшуюся каштановую цветень… где чуть шагни в подворотню, и нет уже ни праздничных, с легким налетом былой имперской славы улиц, ни площадей, ни сверкающих вывесок модных магазинов, кофеен и банков… там ты можешь вспомнить, наконец, кто ты такой и зачем сюда явился.

И потом вернуться обратно, и обнаружить себя сидящим на террасе ресторации, за кофейной чашкой, в которой сахара и сливок больше, чем собственно кофе. И раскрыть газету, и на первой странице увидеть портрет, и захлебнуться от ярости и отчаяния. Потому что ничего никуда не исчезло. Потому что ты нарисовал себе красивую сказку, а сказки обычно долго не живут. В особенности если в них главными героями такие, как ты, лжецы и трусы.

Марис оставил на столе еще одну купюру — в виде благодарности кельнеру за то, что тот не позволил ему забыть, кто он на самом деле такой, — выписал из объявления в газете в записную книжку адрес и поймал на углу улицы пролетку.

Потом он доехал до старого парка на берегу Ярны, перешел на другой берег по гудящему от ветра мосту, долго шел по гравийной аллее среди старых тополей и наконец достиг излучины, где поднимались из травы разноцветные шатры и палатки. Объявление в газете не соврало: здесь действительно готовилось цирковое представление. Осталось еще убедиться, что газета не соврала и относительно «гвоздя программы». Если, конечно, хватит сил.

Но сил не хватило.

Господи, самонадеянный дурак, на что ты рассчитывал, спросил он себя, когда от холода речной воды в голове слегка прояснилось. Ты думал, что сейчас, много времени спустя, когда от детства ничего не осталось, у тебя хватит сил на это все? Или, может быть, ты надеялся, что теперь тебе все позволено? И то, чего ты всегда так боялся, и впадал в полнейшее бессилие, и мучился от озноба в позвоночнике и не знал, куда себя деть — сейчас можно прийти и взять голыми руками? Да еще и так, чтобы тебе за это ничего не было. Как, к примеру Ларсу Триеру, докторскому сыну, птичьему убийце, который только и может, что показывать дешевые чудеса на арене, на потеху цирковой толпе.

С другой стороны, ты и на это не способен.

Хотя прошло столько лет.

Звезды отражались в реке и плыли по течению.

Марис выбрался на плотный и прохладный песок, обулся и зашагал прочь.

 

Мотор стих, улеглась пыль, ветер качнул фонарь на углу, и в его неверном зеленоватом свете Марис увидел огромный, со множеством сверкающих хромированных деталей мотоцикл — и девушку в мужской одежде, в кожаных желтых крагах, с короткой яростно взлохмаченной стрижкой. Нежные смеющиеся губы, черные, матовые, ничего не выражающие глаза.

— Мне нужны ваш кошелек и ваша надежда.

— А меч Ондага Несокрушимого вам не подарить?

Барышня заглушила мотор своего железного зверя, стащила крагу, смахнула со лба черную длинную челку и в некотором изумлении уставилась на Мариса. Как будто не верила сама себе.

Куда подевались белые волосы, и тощие ключицы и выступающие, будто рудименты крыльев, лопатки, и веснущатый нос! Но этот взгляд, полный огня и решимости, все так же говорил ему: это Клара.

Неизвестно, за какие заслуги посланная ему в эту минуту Клара, ангел с вишневым ртом и язвительными речами!

— Ну что, — спросил он, усмехаясь, столько вдруг возникло в нем тепла и радости. — Как насчет кораллов? Этот ублюдок Карл вернул их тебе наконец?

— Да пошел ты, — сказала Клара и похлопала по кожаному сиденью позади себя. — Садись, убогий, я подвезу тебя до твоей гостиницы, или где ты там остановился.

 

— Представляешь, они поставили тебе памятник.

— Что-о?!

Они лежали, обнявшись, в маленькой комнатенке под самой крышей, и смотрели, как в окне, подоконником почти касающимся пола, медленно занимается рассвет. Солнце выкатывалось из-за тополевой кроны, рыжее, как абрикос, понемногу заливало золотым светом разворошенные простыни на постели, нелепые безделушки на комоде, отражалось от зеркала и гасло в темных недрах распахнутого платяного шкафа.

— Памятник, — повторила Клара терпеливо и перевернулась на спину. Взбрыкнула ногами, поудобнее пристраивая на себе одеяло и ухмыльнулась. — Ты же у нас великий писатель, общественное достояние, повод для гордости и все такое. Уроженец здешних мест, так сказать. Еще в прошлом году, когда ты получил «Плутона». А ты не знал?

Нет, черт подери все на свете. Он понятия не имел. Он вообще не думал, что то, чем он зарабатывает себе на жизнь — ладно, неплохо зарабатывает, что уж там, — вообще кого-то может интересовать. Не в плане литературы — а вообще.

Клара хихикнула. Должно быть, наблюдать его недоумение было чрезвычайно забавно.

— Убью, — пообещал Марис мрачно.

Она захихикала еще громче и сползла под одеяло, чтобы помешать исполнению этой страшной угрозы. Одеяло вздыбилось горкой, потом опало, а Клара вылезла с другой стороны кровати и уселась, поджав под себя колени. Солнце обливало ее всю, от по-прежнему худых ключиц — надо же, никуда они не делись, а Марис переживал — до упертых в матрас кулачков, и от этого зрелища с ним что-то делалось… непонятное.

Страшное.

Ты думал, что ты один, а оказалось, что вас — двое.

Ты был уверен, что никому не нужен — вообще ни в каком качестве, но вот же есть Клара, и ей совершенно безразличны все твои регалии и награды, и даже твой проклятый дар, который ты до сих пор не придумал, куда девать, и носишься с ним, как дурень с писаной торбой. И бросить нельзя, и к делу пристроить боязно и тошно. Ее интересуешь только ты сам, и всегда так было, и как случилось, что ты забыл это все.

Когда она едва не наехала на тебя своим хромированным чудовищем на ночной улочке Ландейла, ты думал, что все обойдется простым «приключением на одну ночь», приятным и ни к чему не обязывающим.

Встретились два школьных друга, что может быть банальнее.

Ты забыл, что с той самой минуты, когда она нашла тебя рыдающим в дальнем конце школьного двора и протянула тебе платок, чтобы стереть с лица слезы и сопли, она всегда брала над тобой верх, делала что хотела, а ты молчал и соглашался, потому что только так и было правильно.

И теперь — снова.

Победа.

Беда.

 

— Слушай, ну я не знаю как тебе, а мне лично нравится. Красиво. Величественно даже, я бы сказала.

Марис молчал.

В таком же мрачном молчании он, оставив Клару в тенечке на лавочке, еще раз обошел памятник.

Бронза и гранит, вензеля и завитушки. О да, магистрат не поскупился.

И выражение лица у памятника такое… как будто этот бронзовый Марис проглотил лягушку и теперь не знает, куда плюнуть.

На макушке у памятника удобно устроился голубь, еще несколько бродили в отдалении с курлыканьем, то расправляли, то складывали крылья, будто бы раздумывая, улететь прочь или можно рассчитывать на угощение. Добросердечная Клара не обманула их ожиданий, вытащила из кармана кожаной курточки бумажный пакетик, вытрясла на брусчатку песочные крошки. Топтавшийся на макушке бронзового Мариса голубь с воркованием слетел вниз, а на сияющей под утренним солнцем голове памятника остался красноречивый белый подтек.

— Да, и это тоже цена славы, — философски заметила Клара, отряхивая с ладоней крошки. — А ты думал, как!

Никак он не думал.

Он вообще не смел представить себе, что все закончится — так.

И дело было не в голубях и этом приторном величии. Он не знал, как объяснить, но этот памятник прочнее, чем стальными канатами, привязывал его к тому, что стало его делом жизни, но никогда не было… внутренней сутью, что ли. Как бы пафосно это ни звучало.

— Пойдем отсюда.

Клара поглядела на него с удивлением.

— Я не поняла. Тебе не нравится, что ли?

— А что тут может нравиться? — спросил он с холодным бешенством.

— Да все! Смотри, красотища какая.

— Замолчи.

— Ты же к этому и стремился, разве нет?!

— Замолчи, ради бога!

Клара хмыкнула, вздувая надо лбом челку.

— Понятно, — сказала она, натягивая краги. — Что бы ни делать, лишь бы ничего не делать. Вполне в твоем духе.

— А как, по-твоему, следовало поступить?

Она повернула в зажигании ключ и надвинула на глаза очки.

— Для начала, мой дорогой, следовало набить морду Ларсу Триеру. А теперь что уж говорить. Но на твоем месте, если хочешь знать, я разнесла бы этот памятник по камушку. Чтобы и духу его не осталось.

— Что?! — переспросил он ошалело. — Как ты сказала?

 

— Почему вы не стреляли? — спросила Клара басом и скосила в сторону хитрый глаз. А потом ответила сама же себе — тонким и жалобным голосочком: — У нас была тысяча причин, мой генерал! Во-первых, у нас не было пороха!

В крохотной лавчонке было полутемно и оглушительно пахло специями; Клара все время терла нос и смешно втягивала в себя воздух, едва сдерживаясь, чтобы не чихнуть. Чего будут стоить их усилия, если они так неосторожно выдадут себя. Марис понятия не имел, как они здесь оказались и чего ищут: не может же быть, чтобы Клара задумала исполнить свое обещание при помощи жгучего перца и сушеного чеснока!

Хотя, судя по царящим здесь запахам, это вполне возможно.

Они шушукались, как первоклассники, и склонялись друг к другу головами, разглядывая за толстыми стеклами банок на прилавке то острые звездочки бадьяна, то похожие на пергаментные свитки палочки корицы.

Под потолком лавки, распластав толстые лапы, покачивалось чучело крокодила, разевало зубастую пасть. Плыла и вспрыгивала на стены чудовищная огромная тень.

— Молодые люди определились с выбором?

— Мы определились? — заговорщицким шепотом поинтересовался Марис. Вместо ответа Клара пожала плечами и все-таки чихнула. — Мы определились! Два фунта бадьяна и три — сушеных лягушачьих лап. Есть у вас лягушачьи лапы?

Клара чихнула еще раз, уже не скрываясь. Крокодил под потолком вздрогнул, осыпая на головы незадачливых покупателей целое облако пыли.

— Молодые люди, я вызываю полицию!

— Пошли отсюда!

Хохоча, они вывалились наружу, и оказались на площади, в круговерти музыки и огней.

— Что такое? Что тут происходит?

— Цирк уезжает. Обещали фейерверк и гуляния. Тебе не кажется, что это страшно подходит?

Далеко, в убегающей к набережной улочке, раздался бодрый полицейский посвист. Хозяин лавочки не соврал, надо же.

— Бежим!

Задыхаясь и падая друг на друга, они рванули по улице вниз, мимо ярко освещенных рестораций и магазинов, распугивая гуляющие парочки — и выскочили там же, где и начали этот чудесный день: у злосчастного памятника.

— Ну? — задыхаясь, спросил Марис.

— Что — ну?

— Что мы будем делать?

— А что бы ты хотела?

— Ты умеешь быстро бегать?

Клара улыбалась, и было заметно даже в темноте, как она дрожит от нетерпения и азарта.

— Зачем быстро бегать тому, у кого есть мотоцикл!

— В самом деле…

Пока они так переговаривались, вокруг памятника, привлеченная суматохой, уже собралась небольшая толпа. Добропорядочные граждане Ландейла, большие почитатели изящных искусств вообще и литературы в частности озабоченно гудели, напоминая выпущенный на свободу пчелиный рой.

— По-моему, они что-то замышляют! — снова басом, как полчаса назад в лавочке со специями, сказала Клара и опять ответила сама себе: — Это неправильные пчелы, они делают неправильный мед! Дорогой, ты умеешь взрывать памятники?

— Придется попробовать, черт возьми. Помоги мне!

Лицо у Клары на секунду стало серьезным.

— Давай, я поддержу тебя, а ты лезь.

— Куда?

— На постамент, ради всего святого.

— Марис?

Он ощутил, как закипает внутри веселая злость. У каждого чуда должен быть тот, кто откроет для него дверь. Что поделаешь, если в данном случае это — Клара.

На этот раз не будет ничего такого, чего он всегда боялся. Ни кровавых пятен на песке, ни птичьих перьев. Свобода — это, оказывается, так просто.

Оказавшись рядом с Кларой на постаменте, он широко раскинул руки.

И небо над ними расцвело звездами и огнями.

 

 

3-5 января 2018 года.

Статен-Айленд, Нью-Йорк, США.

 

 

 

 

 

 

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль