Грёза / Юханан Магрибский
 

Грёза

0.00
 
Юханан Магрибский
Грёза

Любая расхожая фраза — враньё.

“Всё гениальное просто!” — разумеется, просто, когда поколениям прямоходячей бестолочи вдалбливали год от года, что круглое катится! Тогда, конечно же, колесо — просто. Если тебе, добрый друг хет, колесо кажется чересчур сложным, к тебе прикатит на колесницах египетская служба поддержки во главе с фараоном и наглядно объяснит, почему колесо — это просто, удобно, полезно. Мало того, лихие головы решили, что сам этот тезис обратим, и что всё простое — гениально. С тем же успехом можно взяться утверждать, что если всякая пуля, попавшая в цель, была выпущена стрелком, то и всякий стрелок, пускающий пулю, попадает в цель. При всей головокружительности такого кульбита, недолго сломать шею. Многие и сломали и гоняются теперь за простотой со свёрнутой набок головой.

Так вот, всякая расхожая фраза — враньё. А уж если стихами скажут, то вовсе беда. “У природы нет плохой погоды” — что за вздор! Вот я иду по улице и погода мерзкая. Мелкая, мерзлотная морось осыпает лицо, сыпется под воротник, под ногами хлюпают остатки снега и ожившая грязь. Всё это вперемешку с хлябью и бездной, которую набросали за четыре месяца зимы, — и молчите про собак. Будто этого мало, так небо ещё задёрнуто серой пеленой, которая светится едва-едва и вся разом, как лампа люминисцентная. Или как гигантская медуза помутневшая от нездоровья, которую бросили мокрой тряпкой на хрустальный небосвод.

Бледнеет жалкий свет, сыпется унылая, в воздухе повисающая морось, всё кругом серо и мокро. Серы бетонные дома, мокры и чёрно-серы стволы деревьев; в такую погоду они неразличимых настолько, что можно спутать вяз с тополем. Про небо и говорить нечего. Из птиц одни грачи и вороны на виду — ходят, важничают, тащат куда-то прочь драгоценную добычу — тоже серую, обмякшую и мокрую. Все чихают; народ лежит с гриппом; глазу не на чем остановиться — всё так бесцветно, что даже яркие куртки кажутся писанными бедным акварелистом, который берёг краски. Вся скверна наружу. Одно странно — запах. Вот от какой-то странно свежий. Ветер в такое время обычно тёплый и не носится, а дышит долгими вздохами над чернеющим снегом. Вот от этого дыхания весны жизнь кажется сносной. Сносной — но и только! Какое там “всякая погода — благодать”? Так можно дойти и того, что добро ото зла перестанешь отличать. Что воля, что неволя — всё равно.

В таком смирении виден отказ от самой природы человека, вся суть которой — менять. Раздувать заснувшие мехи кузницы; жечь уголь так, чтобы дым столбом стоял; развести такой жар, чтобы плавилось угрюмое железо; точить булат и ковать сталь; заставлять всё сонное и мёртвое оживать, работать, сгорать и плавиться, отливаться в стройные формы и двигаться, громыхать гусеницами, подниматься в космос на столбе пламени — будто сам Господь из Ветхого Завета сошёл на землю в ночном облике и посадил ракету на закорки, как отец сынишку.

Жизнь есть самоподдерживающаяся каталитическая реакция, ускорение обмена веществ, вывод из спящего стазиса в бесконечную сложность, которая и желает только одного — распространиться повсюду.

 

Какая длинная улица! Машины движутся ползком, объезжая разлитые лужи, потому что под лужами не видны выбоины дорог, не виден этот прожёванный зубами зимы асфальт. У дальнего перехода старушка хочет сойти с тропинки, — с такого ледового горбыля, — на тротуарный асфальт. Она завёрнута в платок, она выцвела за долгую жизнь, как старая фотография, но сейчас, когда других красок, кроме серого, вокруг нет, она не отличается ото всех ничем, кроме того, что боится сойти с горбыля на асфальт, потому что может поскользнуться, и грохнуться сдуру, и не увидеть следующей весны, а это жаль. Вот ей взялась помочь девушка в куртке с выпушкой, стрижкой под зека и кольцом на губе. Но это я вру: обе они далеко — никакого кольца не различить, я его выдумал, не иначе.

Аптеки, аптеки на каждом углу. Сейчас пройду продуктовый “Лабаз” (хорошо бы заскочить туда на обратном пути), и вот оно — крылечко с тяжёлой белой дверью, Зинкой, колокольчиком и надписью спокойным шрифтом, чёрным по белому: “Магазин запретных желаний ГРЁЗА только мы знаем, что вам нужно”. Зинкой зовут девушку — вернее, плакат с её фотографией на двери: там она красивая и строгая, с приложенным к губам указательным пальцем. Не тем жестом приложенным, который ласкает губы, но другим: Ч-ш! Тихо. Её глаза встревожены, а выражение и жест так достоверны, что поневоле замолкаешь, даже если говорил сам собой, ни слова не произнеся вслух. Вот из-за этого-то плаката я и решился зайти сюда в первый раз. Теперь я знаю о Зинке чуть больше — я видел другую её фотографию на столе озаряющего, но едва я понял, что это она, он извинился и убрал рамку в ящик. Ящик прошуршал набросанным в него хламом и громко лязгнул. Ничего не знаю о Зинке, но почти люблю.

Я дёрнул дверь: в груди на миг замер дух, боясь, что та заперта — так было уже пару раз, и тогда приходилось, потоптавшись, возвращаться… голодным. Да, голодным — лучшего тут слова не подобрать. Но дверь туго подалась, тренькнул жалким, расколотым звуком колокольчик, я шагнул внутрь и принялся одновременно отирать ноги об измызганный коврик и с очевидной бесполезностью стряхивать с пальто осевшую влагу.

— Привет! — кивнул я девушке за секретарским монитором.

— Привет-привет… — откликнулась Лена, скользнув по мне рассеянным взглядом. Она страшно увлекалась фантастическим романами и не отрывалась от них ни на мгновение. Залипала в монитор так, будто там клейкая лента с котятами.

— Азимов? — спросил я.

— Пф, — это она выдохнула в закрытые губы в ответ на мою глупость. Само собой, Азимова она знала уже наизусть.

В помещении было довольно жарко, или я просто разгорячился ходьбой, но я поспешил сбросить отяжелевшее от влаги пальто на рогатину вешалки.

— Тапочки-то есть? — с надеждой спросил я.

— Когда свои начнёшь носить?

— Ну Ле-ен…

— Возьми в тумбочке, там три пары новых. Второй ящик.

Переобувшись, я был готов. Мне вон в ту неприметную дверь, на каких обычно пишут “Служебный вход”, за ней крохотный коридорчик, всегда очень дурно освещённый, и пахнущий, как погреб с картошкой. Когда им проходишь, чудится, будто спустился под землю. В коридорчике, как он ни мал, пять дверей. Мне во вторую, и всегда и только во вторую.

Помню, как странно мне было очутиться здесь в первый раз. Как мешались во мне любопытство, насмешка и лёгкое чувство тревоги, странной неправильности происходящего. Ну, чего будешь ждать от закутка, от лавчонки на первом этаже бетонной семиэтажки, с названием “Грёза” и припиской “Магазин запретных желаний”? Явно не парикмахерской. Меня чёрт дёрнул зайти, а после отступать было как-то неловко. Тогда меня встретил озаряющий. То есть, я тогда не знал, что он — озаряющий. Это был человек лет тридцати пяти; лысыватый, но молодо выглядящий, с коротко стриженными пегими волосами, сухим сложением бегуна, с очень ровными, мелкими зубами, желтоватыми от кофе; с яркими серыми глазами — что иногда бывает. На его левой руке мизинец был украшен непомерно длинным ногтем и узким стальным колечком.

— Вы, должно быть, зашли в поисках удовольствий? — приветствовал он меня заготовленными словами.

Я машинально кивнул, и он продолжил — ненавязчиво, как неплохой актёр, отыгрывая взятую роль; но в словах слышалась заученность и лёгкая скука.

— То, что мы готовы вам предложить, есть удовольствие несколько иного рода, но куда более изысканное и тонкое. К нему стремились и римские патриции, и японские самураи — все, кого пресытили грубые ласки жизни.

Мне стало смешно. Я хмыкнул и поднял бровь.

— Вот вы же о мальчиках подумали, да? — сказал он как-то извиняясь. — Я прошу прощения: шеф несколько старомоден. Он настоял, чтобы я встречал посетителей вот этой фразой. Давай расскажу толком. Здесь не бордель, и если ты свинья, которой больше ничего не надо, то проваливай, но я ведь вижу, что — нет, а потому не злись и послушай, что скажу. На улице всё равно дождь. Il fait si froid dehors / Ici, c'est confortable, — это он прокурлыкал, почти пропел. — Мы предлагаем очень необычный товар. Настолько необычный, что его не привыкли покупать. У нас очень хорошие специалисты, поверь мне, я знаю, что говорю, и отвечаю за свои слова. И мы предлагаем мечту. Грёзу. Видения, фантазии, сны. Никакой химии, электростимуляции и прочего дерьма, даже не вздумай оскорблять нас мыслями о наркотиках и галлюциногенах. Наркотики и алкоголь — это костыли колчака, это протезы инвалида, жалкая надежда чернокнижников, убогое и дымное варево. Единственный наш инструмент — речь, порой — жест. В редких случаях мы прибегаем к тому, чтобы переменить освещение, но никогда, — он хохотнул, — к ароматическим палочкам и прочей дури. Слушай, — он говорил очень быстро, так что я едва успевал следить за вихляющим смыслом, — ты пришёл за удовольствием, и ты его получишь. Мы знаем, как расшатать закальцинированные сосуды души. Помнишь детские сны? Чудо встречи с новым. Мы — сказочники, путник. И мы знаем, как рассказывать сказки. И мы знаем, кому рассказывать сказки. Послушай одну — и ты сам себе удивишься. Ты встретишь своё любопытство как старого знакомого, с которым не виделись прорву лет. Угасшее воображение проснётся и захочет есть. А чем ты станешь его кормить, кроме интернетной жвачки и серой хмари за окном? Мы продаём этот корм по сдельной цене. Вот у тебя корм кошачий — не пожалел ведь денег, купил животине еды, — у меня в самом деле в полупрозрачном пакете было три упаковки корма для кошек. — Накорми же и то, что проснулось уже в тебе, не то оно вовсе издохнет, и начнёт вонять.

 

Я часто спрашивал озаряющего, что он рассказал мне тогда, в самый первый раз. Я сам не помню ни слова. Как-то забылось — тогда я не придавал особенного значения нашим беседам. Он обычно отшучивался или вовсе не замечал вопроса. Зато я знаю точно — никакого шефа, любителя пышных и двусмысленных фраз, не было и нет. Так цыгане чаруют, говоря то быстро, то медленно, меняя тон и сбивая вместе странные, едва-едва совместимые смыслы. Озаряющий потом — уже после, когда беседы наши стали часты, — посмеивался над этой своей уловкой. И даже будто бы извинялся.

— Понимаешь, — говорил он, — я же тебя тогда вовсе не знал. Как можно увлечь беседой незнакомца, который и не ждёт беседы с тобой, и не желает её. Приходилось использовать вот эти цирковые трюки. Пока несёшь пургу и бормочешь околесицу можно внимательней всмотреться в собеседника, понять, на что он реагирует и чего ждёт от тебя. Так врач, у которого под рукой есть все современные средства анализа всё равно начнёт не с томографии, а с беседы и проверки пульса. Так муравьи щупают друг друга усиками-антеннами при встрече.

 

Я толкнул хлипкую дверь в коридорчике. Она была выкрашена белой масляной краской и сильно скрипела. Ручки на двери не было — вместо неё в дырку оставленную замком несколько раз продели бечёвку. Из-за всего этого дверь казалась нездешней: такие бывают на дачах, такие были в аудиториях университета, где я учился. Я почти уверен, что её нарочно привезли сюда, выставив из рамы современный стеклопластик. Она была нужна им. Что бы ни говорил озаряющий, они любят пользоваться атрибутикой. Впрочем, не слишком навязчиво. Глухо простонав петлями, дверь отворилась. За столом сидел озарющий.

— Залетай, садись. Начнём скоро, — сказал он.

До сих пор не знаю, почему он назвался именно так — озаряющий. Выспренно. Да и в чём смысл? Ладно бы просвещал, устраивал ликбезы, проливал, так сказать, свет — так ведь всё мечты и сказки. А я до сих пор не знаю его имени. Люди могут подолгу знать друг друга, сталкиваясь в магазине или в подъезде, но не знать имени. Могут даже разговаривать не прибегая к этой условности, но когда один человек начинает думать о другом, он должен назвать его как-то. Возникает потребность выделить именно этого человека среди всех прочих, указать на него — и вот тогда нужно имя.

 

— Я назову тебе не имя, но чин. Сперва он покажется тебе смешным, но это неважно. Скоро ты привыкнешь. Если я верно различил особенности твоего мышления, имя помешает тебе воспринимать меня так, как нужно: странным, закутанным в цветной туман, по выражению Блока. Узнаешь имя — и наши беседы быстро опостылят тебе. Ты станешь удивляться, отчего ждал их раньше с таким нетерпением. Итак, запомни, — он собрал кожу на лбу множеством длинных тонких складок, — мой чин: озаряющий. Кстати, знай, что чин этот вполне настоящий, хотя, разумеется, не государственный.

И я не стал спорить. Потому что в самом деле боялся потерять то изысканное удовольствие самураев и патрициев, которое успел уже распробовать. Когда после двух или трёх сеансов озаряющий назвал новую цену наших бесед, я крякнул, и решил, что это уж слишком. Обойдусь как-нибудь и без того. Пропустил вторник и четверг, не спал два дня перед следующим вторником, — и не выдержал. Явился и выложил деньги.

 

— Представь, что душа человека вдруг стала видна, что все её уродства предстали явственно.

— Старо как мир.

— Разумеется. Но представь. Ты можешь дурного человека отличить от доброго, умного от глупого так же легко, как отличаешь красавицу от дурнушки.

— Несложно угадать, чем ты продолжишь! Скажешь: как справедлив бы стал мир! Каждого судили бы не по той случайной внешности, которая досталась ему, а по внутреннему его устройству. Ах да, ещё старики. С годами мудрость украшала бы их, и лицезрели бы не старость, но крепнущую, набирающую мощь душу.

— Много ли ты знаешь таких?

— Пожалуй, если подумать, я мог бы…

— Брось врать. Подумай вот над чем: что если всё так и есть, что если мы и видим душу. Все привычные тебе люди выглядят ровно так, как выглядит их душа. И если у старика соседа три зуба во рту и живот свисает до колен, то вот таков он и есть. Это его беззубая душа бельмами на тебя смотрит и чешет пустой живот с таким звуком, будто это бурдюк вина. Видишь ты складную женщину с точными и экономными движениями, со взглядом, полным кошачьего любопытства, так вот такова она и внутри.

— Ну а ты тогда…

— О, изволь. Опиши меня.

— А ты хитрец, у которого лоб кажется выше из-за глубоких залысин, с глазами чуть навыкате, будто что-то давит изнутри. В любой одежде выглядишь разнузданно, а во рту мелкие, как у хищника зубы. Плотные и ровные. И говоришь, выгибая уголки губ. Клыки прячешь. Ты не вампир часом? Пепельно-серый озаряющий.

— Ха! Ну, довольно. Размялись, давай теперь о другом.

— О чём же?

— А вот скажем, сцепились мы с турками, и военная удача улыбнулась нам, давняя мечта царей сбылась — Царьград наш, проливы под контролем.

— Сам понимаешь — маловероятно.

— Отчего? Думаешь, нашим сил не хватит?

— Международная обстановка. Кто тебе позволит отхватить такой кусок?

— Положим, международной обстановке будет не до нас. Вся обстановка сцепится в такой клубок, что водой не разлить. Так вот: Стамбул с пригородами взят, Турция сцепила зубы и откатилась на восток Малой Азии, для контрнаступления они нескоро соберутся. Но и мы не спешим вперёд. Наши хотят закрепиться в этом вожделенном городе, куда сходятся все дороги, удержать чувственные протоки проливов, остаться там. Но как удержать город, когда там турки? Десять лет, двадцать будет держать, а после рука разожмётся, и ускользнёт рыбка, как Восточный Берлин уплыл из рук.

— Стамбул можно отдать грекам. Они спят и видят вернуться туда.

— И что будет тогда, как думаешь?

— Резня?

— Ещё какая!

— Что предлагаешь?

— Выселим город.

— Там больше десятка миллионов.

— Четырнадцать.

— Куда же ты их денешь, позволь спросить?

— Вот это самое интересное. Помнишь ещё, зачем живёт человек?

— Чтобы менять природу, покорять её себе, переделывать…

— Верно. Сколько у нас много пустой и холодной земли, непригодной для жизни. Мы похожи на дикарей, которые не могут вынести зимовки — не селимся там, где холодно; дорог не строим, не принуждаем землю плодоносить.

— Хочешь всех в Ледовитый Океан, на Новую Землю?

— Почти. Вспомни, как обширна и как пуста Чукотка.

Мы долго ещё говорили, и мне рисовались серо-зелёные поля тундры, запорошенные снежным пеплом, сопки с пологими склонами и с вершинами голыми, как оленьи рога, когда с тех слезает замшевая кожица с шёрсткой, обнажая роговую основу. Мне виделся Анадырь, его кварталы разноцветных кубиков и ржавые тягловые машины, вмерзшие в лёд залива в ожидании короткого лета, когда в лиман снова смогут входить суда из Архангельска или Владивостока.

Чукчи тюркоязычны, и паносмански настроенные турки считают их своими — так же, как мы считаем своими болгар.

Вечер, синие сумерки. Ещё десяток минут назад солнце стелилось по земле червонным золотом, дуло солнечным ветром с Запада на Восток, наполняло улицы потоком и поток этот грозил снести Святую Софию в Босфор. Но вот теперь — вечер, полный голубой, чернильной синевы, какая бывает только при ясном небе. Огни освещают старинные греческие стены, и камень кажется миражом, повисшем в воздухе, у него нет ни веса, ни плоти. Наспех сколоченная трибуна. Толпы народа заполонили узкие улицы. С соседних крыш внимательно смотрят снайперы. У трибуны два тяжёлых пулемёта с рассчётами. Телекамеры. Рупоры. Никто не рассекал народ: там русские, турки, греки — брось спичку и полыхнёт. Русский государь в белой форме моряка без знаков различия, с золотыми пуговицами и кокардой, украшенный славой, освящённый победой появляется в перекрестье тысяч взглядов. Тишина. Волосы на затылке государя встают дыбом. Он диктует: мы не можем больше терпеть опасного и беспокойного соседа, дважды воевавшего против нас в жестокой схватке мировых войн. Население Стамбула… (поправляется) Царьграда будет принудительно переселено. Речь, я подчёркиваю, не идёт о геноциде. Мы не хотим проливать кровь. — голос его разлетается эхом громкоговорителей разом на двух языках и свивается в чертополох и шиповник напряжённой неразберихи. — Мы полагаем этот город достойной платой за мир.

Снайперы ищут цели. Пулемёты хищно и холодно смотрят вперёд. Тишина. Те, кому радостно, боятся кричать. Те, чью грудь сдавила тяжесть поражения, не смеют роптать. Уже не вечер, но полная звёзд ночь. Человек уходит с трибуны, и по толпе проносится наконец ветер ропота.

А пропаганда разворачивает наступление. Применяется любое оружие — от площадной брани до тонких бесед, полных парадоксами. И вот уже Чукотка предстаёт Обетованной землёй, местом, где может быть наконец построена новая и счастливая Турция. А строить начинают.

И видятся особые, новые города. Проектировочные институты оживают, как оживает мозг, когда приходит время думать. У инженеров глаза горят, спят на работе, устают страшно, но выглядят уже не крепкими мужчинами средних лет, а худыми студентами с измождёнными лицами и чахоточным блеском глаз. Мне кажется, что вижу их небритые, впалые щёки, слышу треск шуток — как треск статического электричества. Люди на пределе. Страшно усталые, но молодые — какими и не были. Спорят, что делать с мерзлотой — подморозить её, используя как фундамент? вбить тонкие спицы свай? или, чем чёрт не шутит, протопить, как протапливают стылые комнаты, вернувшись в загородный дом после долгой отлучки.

Город растёт на чертежах, но на Чукотку караванами идут суда. Военно-транспортная авиация везёт рабочих, стойматериалы, еду. Пропускной способности транспортных каналов не хватает — что можно, строят на местах. Из готовых блоков разворачивают цементные и кирпичные заводы. Начинают строить большое стекольное производство. Стёкла будут нужны. Оживляется геологоразведка — ищут руды. А город рождается. Он будет состоять из больших кварталов — каждый квартал накрыт стеклянным куполом. На отлёте заложат атомную электростанцию, а пока первые два-три-четыре квартала, возвёденные на голом месте и голом энтузиазме обогреваются сжиженным газом, который завозят через порт неуклюжие танкеры. Но кварталы живут! Хорошо спроектированная вентиляция и система освещения позволяет жителям забыть о том, что они в парнике. Мне мерещится: я высовываюсь из окна квартиры. В окне нет рамы и стёкол, но есть шторы от лишнего света. Зачем стёкла, если не будет морозов, ветра и непогоды? Задеру голову — наверху чернота стальных арматурных ребёр держит купольный хрусталь, а из перекрестья бьёт и слепит новой звездой белый свет. За куполом темень; если тщательно, до рези в глазах вглядеться — видно, как ложится редкий, колючий снег. Квартал большим колодезным домом — и во дворе сад, полный красок зелени и цветов. Седые волосы ив, сумрачные сны елей, мелкая листва шиповника и белые его цветы, осыпающие куст. Запах наполняет весь двор. Свистит дрозд. Его не видно, но я знаю, что он чёрный, с жёлтым клювом, и что зовут его Андрей. Единственная птица во всём Городе. Но скоро их будет больше.

Город растёт на почве, где земля перемешана со льдом, и туда начинают переселяться люди. Раньше человек шёл вслед за природой. Туда, где могла прижиться деревья, где находили корм козы и овцы, туда шёл человек, теперь же он сам ведёт за собой боязливо ступающую природу туда, где жить нельзя. Но город жив.

 

Стамбульцы бурчат. Но жить не так уж плохо. Многие заражаются мечтой преобразований, ибо она свойственна всем людям.

— И вот на чём сыграем, — подмигнул озаряющий. — Любая система косна. Она не позволяет расти, наверху заняты все места. Вертикальная мобильность всегда была и будет недолгим и случайным счастьем, возгонкой соков после зимы, а после долгая вегетация, цветение и увядание. И только потом, может быть — опять. Так вот — мы устроим такую возгонку. Стройкой будут руководить энтузиасты. Построим турецкий комсомол на земле Чукотки. Неосвоенной, едва-едва населённой прежде, но принимающей теперь миллионы. Это потрясёт мир. Из пустоты, из ниоткуда возникнет огромный город, опережающий своё время на полсотни лет. Город, не зависящий от капризов погоды, город, который станет крупным узлом новой грибницы, которую на накинем на безлюдную северную твердь.

 

До четверга я так и эдак вертел в голове эти турецкие пасьянсы, перекладывал карты, менял границы, радовался удачно найденным решениям. Но вот — ноги снова несут меня в магазин “Грёза”. Отворяя дверь я насмешливо поклонился плакату с Зинкой, она ответила мне обычным: Чшш! Дорогой я предвкушал уже новую яркую безделушку, запретную забаву для ума. Что будет в этот раз?

Обстановка “Грёзы” переменилась. На Ленином столе ворохом лежали брошенные куртки, по стенам неряшливо стояли разномастные стулья, пол был истоптан, Лена что-то кричала, нырнув головой в коридорную дверь — там так гулко отдавались звуки, что ничего было не разобрать. Мне видна была её спина — стройные девичьи очертания, несколько коротковатые ноги, шея, обнажённая поднятыми наверх волосами, на шее тонкий пушок. Она обернулась.

— Привет, — сказал я, улыбаясь. — Что здесь такое?

— Так, запомни. Ты… — сверилась с телефоном. — Сто двадцать два Ка. Запомнил? 122Ка. Повтори.

— 122Ка, — послушно и даже торжественно повторил я, принимая новую игру.

— Третья дверь налево, — сухо сказала она и отступила в сторону, освобождая дорогу.

Третья дверь… Надо же! Столько хожу, и всегда была вторая. А теперь третья. Прямо повышение. Третья дверь была стальной, и замок с лязгом громыхнул, отодвигая язычок, когда я опустил ручку. Потянул — и дверь с трудом подалась. По коридору прошли двое незнакомых мне мужчин в берцах и защитной одежде. Один показался мне смутно знакомым. Я едва не кивнул ему, но тут вспомнил! Конечно же. Тот самый столяр.

Однажды я попросил озаряющего позволить мне тайком послушать, как он беседует с другими. Я хотел заглянуть в чужие грёзы, надеялся, что мне откроется мир не только дивный, но и вовсе незнакомый. Я ждал отказа. Помню, когда я спросил, можно ли мне записать нашу трепотню — тогда я ещё позволял себе такие слова, — на диктофон, озаряющий очень сухо ответил, что этим я жестоко оскорбил бы его. Одна такая запись — и беседы прекратятся навсегда. Хотел тайком, но так и не рискнул.

А тут вдруг он согласился. И так легко, будто ждал моей просьбы. Это было очень странно. Я был тогда страшно возбуждён, стучало сердце, руки не слушались — и так весь день, а вечером я оказался запертым в чулане с узенькой щёлкой, в которую можно подглядывать за столом озаряющего. Видна была спинка шаткого стула, на котором обычно сидел я. Озаряющий что-то читал в сети, раскрыв ноут с откровенно скучающим лицом. Я ждал. Горло сжалось так, что если бы мне нужно было сказать что-то, я мог бы только нечленораздельно просипеть и раскашляться. Вдруг я будто бы увидел себя со стороны, и мне стало гадко. Внутренний мой взор видел сидящего на стуле потного извращенца, который готовится насладиться запретным зрелищем.

Всё оказалось обыденно и скучно.

Вошёл кто-то — я слышал шаги. “ — Здравствуйте! — Добрый вечер…” — они на вы. Гость озаряющего уселся на стул; озаряющий что-то сказал про погоду — я ждал феерии красок, но ничего не было: скучная болтовня вроде светской беседы. Потом они стали что-то обсуждать в больших подробностях сыпались пружины, розетки, обечайки, сушка, тряска, склейка, фанера, шпон, ель. Я не сразу понял, о чём они. Оказалось — о гитарах. Надо же. Вчуже это было даже любопытно. Речь шла о том, что можно из дверного косяка сделать дома, едва не на коленке, настоящий инструмент. Старый косяк непременно должен быть дверным — их часто делали из сосны, а это хороший материал, но главное в том, что это высушенное, давно и хорошо высушенное дерево, которое не встречало капризов непогоды, оконные рамы, например, но многие годы провело в комнате. И вот, нужно найти кусок без гвоздей, правильно распилить, так чтобы волокна… И это всё. Парень был счастлив, я видел это по его лицу. Неужели я сам выгляжу таки вот дураком? Кто, любопытно, наблюдал за мной и видел мою блаженную улыбку, сидя в этом шкафу? Мне стало скучно, я едва прислушивался к разговору. Чтобы скоротать время, я стал осматривать внутренность чулана. Он был пыльным и тёмным, но света, который пробивался из щёлки едва-едва хватало, чтобы попытаться разобрать надпись на табличке, которая висела на стене. Измучив глаза до рези, я прочёл “А ты как как думал?” — и усмехнулся.

 

Этот-то самый столяр-мечтатель прошагал мимо меня по крохотному коридорчику, и лязгнул пятой дверью. А вошёл в третью.

— Номер, — женский голос.

Яркий свет ослепил, я невольно зажмурил глаза. Голос был сухим и низким. Он настоятельно требовал:

— Номер.

Чёрт побери, какой же номер? Я едва не начал бубнить плюс семь, девятьсот… но опомнился:

— 122Ка.

— Два шага вперёд.

Я шагнул почти вслепую, хотя свет уже не так резал глаза, и очертания предметов были хорошо видны.

— Держи.

Она протянула мне что-то, и я взял, едва взглянув. Я узнал её лицо — это была Зинка. Точно такая же, как на плакате, только теперь её губы были вытянуты с тонкую нитку, и палец не был приложен к ним.

— Зинка…

— Без панибратства, тёмный. Для тебя — старший озаряющий. Инструктаж за второй дверью. Ясно?

— Так точно, — отозвался я, понимая, что в руках у меня автомат.

— Иди.

Я как-то нелепо дёрнулся, изобразив поклон, и вышел. Меня слегка пошатывало. За второй дверью был озаряющий. Он довольно долго разглагольствовал о превосходстве белой расы, о разложившейся европе и новом мессианстве, густо подмешивая в образный ряд фашистской мистики духа. Он говорил так, что поблескивали клычки, — я едва слушал его. Меня совершенно ошеломила встреча с Зинкой. Так вот какая она? Дважды я едва удержал себя от того, чтобы сорваться с места и взглянуть на неё ещё раз. Автомат холодной тяжестью лежал на моих коленях, и я думал — неужели? Настоящий? Да, он был настоящим, я мог отличить его от игрушки. Неужели всерьез? Неужели вот так и будет? Это и есть ГРЁЗА? Неужели всякая мечта кончается грязью и автоматом?

— Удивлён? Привыкнешь. Пойдём, выпишу тебе обмундирование.

Он пошёл вперёд меня, и пока мы шли к пятой двери, пока тянулся этот крохотный коридорчик, я держал дуло автомата направленным дьяволу в спину.

Но знал, что не выстрелю.

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль