Жестокость, как и всякое зло, не нуждается в мотивации; ей нужен лишь повод.
Джордж Элиот
Остановите меня, прежде чем я снова совершу убийство.
Харлан Эллисон
***
Итак — вечер долгожданного выходного дня.
Выталкиваю отчаянно пытающегося сохранить равновесие Дока на улицу и вываливаюсь следом. Грязь, в которую превратился утренний талый снег, противно хлюпает под ногами; с минуты на минуту зарядит дождь — и хорошо, если не вперемешку со льдом. С воплем: «Да пошло все на хуй!» — пинаю одно из заграждений, которые буквально оккупировали наше общежитие. Пронзительно лязгнув, заграждение шлепается на мокрый асфальт.
Такси — чумазая «десятка» — неприкаянно ждет на обочине совершенно пустой трассы. Водитель нервно покуривает, между делом прислушиваясь к бормотанию рации и озабоченно косясь в нашу сторону. Понять его можно: четыре вдрызг пьяных мужика, всячески пихающие и подначивающие друг друга, неустанно матерящиеся, как только способны материться служивые, и кривляющиеся, словно обезьяны перед зеркалом, нетвердым шагом плетутся к машине.
— Приветствую, — кидаю я, заваливаясь на переднее сидение. — Вези-ка нас, братушечка, в… Эй, куда там?
— В «Фараон», — подсказывает Хазат.
— Точно, в «Фараон»!
— Как скажете, — угрюмо вздыхает водитель, вышвыривая окурок в слякоть ночи.
Прокашлявшись, «десятка» трогается с места. Мы же громко хохочем, пытаемся перекричать друг друга, при этом неимоверным образом еще и умудряемся обсуждать всевозможные пошлости. Но в какой-то момент я отворачиваюсь к окну и, зацепившись взглядом, всматриваюсь в пустынные улочки этого небольшого городка, куда меня закинуло волей судьбы. Что это сейчас со мной? Эйфория? Так называемый релакс? Может, приправленное крепким градусом веселье? Или же банальное желание оторваться по полной? Ответ мне известен. И, признаюсь, он был известен задолго до того, как нынешним вечером я осушил первую стопку. Нет, это не глупое желание современности «отдохнуть», вымотав себя до изнеможения. Скорее, форменное безумие, что копится в любом из нас под тяжестью однообразных будней. Подобно разъяренному зверю, оно в любой миг готово сорваться с цепей всевозможных условностей и догм. А кому как не нам — военнослужащим богом забытой части — судить о том, что такое однообразие, условности и догмы? Кому как не нам знать, насколько оно жутко, когда один четко регламентированный день тянется словно год, но по истечению месяца ты не в силах понять, отчего все так быстро прошло? Не в силах вспомнить этот самый месяц! И все потому, что ты тупо перестаешь обращать внимание на каждый последующий день, уже заранее понимая, что конкретно тебя ожидает. Именно тогда ты и становишься безумцем, так ведь?
— Надо бы телочек цепануть, — ковыряясь в носу, бормочет Андрюха. — Шеф, у тебя это… курнуть можно?
«Шеф» лишь кивает в ответ, переводя взгляд с зеркала заднего вида на дорогу и обратно. Трио моих псевдодрузей начинают методично рыться в карманах, достают измятые пачки, усердно чиркают зажигалками. Через секунду-другую салон наполняется табачным дымом — этакий кислород современного мира. Тоже закуриваю — уж лучше вдыхать собственный дым, чем тот, что выходит из чужих легких…
— Приехали, — сообщает водитель некоторое время спустя.
— И че там нащелкало?
— Так сотня.
Вытаскиваю из кошелька захватанную сотенную купюру.
— Сдачи не надо, братушечка, — улыбаюсь, хотя прекрасно вижу, что он не оценил моей шутки. Я бы ее тоже не оценил.
А подвыпившее трио уже поднимается по ступенькам. Иду за ними. Желание шуметь и дебоширить во мне превосходит стоны здравого смысла. На последнюю его попытку как-то меня образумить, подсунутую в виде болезненного воспоминания о любимой девушке, тихо рычу в зяблый, провонявший бензином воздух:
— Да-а, неплохо бы сегодня поебаться…
Эта мысль слегка успокаивает, если не сказать — подкупает. В первую очередь своей безнаказанностью. Потому я начинаю думать о гораздо более приятных вещах, нежели выкрики разнесчастной совести.
Двери «Фараона» распахиваются, и, содрогнувшись, я ощущаю на лице зловонное липкое дыхание притона. Сильно несет потом, мочой и перегаром — своеобразный коктейль, смешанный в сутолоке нескольких десятков человеческих тел, оккупировавших помещение этой — в принципе, как и всеми предыдущими — ночью. Задыхаюсь… Нет! Господи, нужно немедленно убраться отсюда! Мне здесь нечем дышать! Мне здесь нечего делать! Как… Ответьте, как можно наслаждаться всем этим, зная, что наше святое сознание вырождается в подобных местах, и что в итоге мы делаемся неотъемлемой частью всей этой мерзости, этой пакости, этой дряни!..
— Фин, ты живой? — хлопает меня по плечу Док. — Чет хуево выглядишь.
— Порядок. Расскажи лучше, где здесь что?
— Хм… Ну слушай: вона, видишь, там касса и мудило-охранник. Так что веди себя прилично.
— Да все нормалек будет, не ссы, — отмахиваюсь я, хотя сильно сомневаюсь в искренности своих слов.
Отдаю двести рублей за вход, с вызовом смотрю «мудиле-охраннику» в глаза, когда тот лениво обыскивает меня.
— Ножи или прочие колюще-режущие предметы, огнестрельное оружие, наркотики? — устало бормочет он.
— Не-а, спасибо. А что еще в ассортименте имеется? — и улыбаюсь.
«Мудило-охранник» пропускает мои слова мимо ушей. Он уже очень устал и ему невтерпеж как можно скорее отправиться домой. Наверное, там его ждут жена и дети. А может, никто не ждет. В последнем случае я его понимаю…
Проходим в душный и сильно закуренный зал. Басы бьют по ушам неистовым ритмом. Все столики заняты, а танцпол переполнен. Среди прочего замечаю парочку, интимно покачивающуюся в медляке. Судя по всему, у них своя музыка — гармония тел и ощущений, вероятно, даже чувств… Но это отнюдь не любовь, не-е. В этом я больше чем уверен. Скорее, истинное проявление нирваны.
Усевшись на освободившийся у барной стойки табурет, заказываю себе двойной виски с колой и пачку сигарет в довесок.
Из густой массы человеческой плоти выныривает Андрюха.
— Ба, че это мы пьем? — бесцеремонно пробует из моего стакана. — Виски?! Ебануться! Да ты мажор, Фин! — А после кричит мне в самое ухо: — Пивка нам возьми!
Делаю вид, что не слышу.
— Пивка на всех!
— Че?
— Пива, блядь!
От натуги его лицо покрывается красными пятнами. Я же ощущаю на щеке теплую каплю слюны. Улыбаюсь, киваю в ответ. Протягиваю бармену тысячерублевую купюру и передаю Андрюхин заказ. Бармен — молодой паренек — достает из-под стойки три пивных кружки, неспешно их наполняет.
Оглядываюсь по сторонам — красивых, хотя бы даже симпатичных особей женского пола не наблюдается. В основном здесь собрались какие-то тетки, и все в сопровождении толстых и неизменно облысевших мужиков.
Меня осеняет. Хватаю Андрюху за рукав и подтаскиваю к себе. Теперь уже моя очередь кричать ему в ухо:
— Эй! Че за стремное место такое? Почему молодых нет?
— А ты чего хотел? Это ж бар «кому за тридцать»!
Мое «пиздец» тонет во всепоглощающем хаосе рвущейся из динамиков музыки — диссонирующая смесь из тонкого голосочка какой-то нимфетки, ухающих басов и претенциозных импровизаций на синтезаторе. Певичка распинается на английском. Даже со своим никудышным знанием языка понимаю, что смысл ее так называемой песенки невелик, и при записи больше внимания уделялось работе ди-джея.
Отворачиваюсь от Андрюхи и разглядываю дно своего стакана. Самое-самое дно. Быть может, с минуты на минуту оттуда вылезет кракен? Увы, пусто — никакой живности там нет и в помине. Даже хуже — там совершенно не видно моего отражения. Не видно того, кем я в действительности являюсь — злобного и потерянного урода, чью гнусную рожу то и дело прерывала бы рябь от волн, мельтешащих по поверхности этого виски-кока-кольного океана, волн, меняющих мою внешность до неузнаваемости.
Залпом осушаю стакан.
Меж тем замечаю, как мимо проносится Док. Звать его так потому, что он — доктор. Аналогично с тем, что я Фин — финансист, начальник службы. Имени Дока никто уже не помнит, как никто не помнит и моего имени. Порой я и сам не уверен, что у меня есть имя… Пытаюсь ухватить Дока за руку, но промахиваюсь. В итоге подзываю бармена и требую принести еще две кружки пива. Злюсь, ведь согревавшая душу идея снять девочку с треском расшиблась об ответ Андрюхи — бар, кому за тридцать. Это ж надо такое выдумать!
— Слушай, — обращаюсь к бармену, — а как вам тут платят? Работа сильно напрягает?
— Не особо, — пожимает тот плечами. — Девятку имею, на жизнь хватает. А так… в среднем, четыре-пять смен в неделю. Но устраиваться сейчас не резон.
— Почему? Не возьмут?
— Ага, не требуются пока бармены — уж больно много нас развелось.
Он смеется, пока я расплачиваюсь, а мигом позже исчезает в сизой дымке табачного дыма.
Возвратившись откуда-то, Док подсаживается рядом, берет одну из моих кружек и делает несколько жадных глотков. Смачно рыгает.
— Ну че, финик, как дела?
— Пока не родила.
— Так это ж охуенно!
— Угу, — киваю, прикуривая очередную сигарету. — Вот ответь-ка, на кой черт мы приперлись в бар для тридцатилетних?
— Не-не, ты просто не просекаешь всей фишки, — заявляет Док. — На самом деле такой бар — это полный заебок! Тут ошиваются бабы, страсть как изголодавшиеся по хую! Они за тебя сами все сделают — цепляй любую!
Демонстративно обвожу помещение взглядом.
— Что-то не сходится. Я тут лишь семейные парочки наблюдаю.
Оборачиваюсь, но Дока уже и след простыл. Его унесло ветром хмельных приключений. На стойке осталась лишь наполовину пустая кружка с пивом.
В этот момент музыка замолкает, и не пойми откуда взявшийся ведущий радостно сообщает, что по просьбе присутствующих в зале офицеров сейчас прозвучит известнейшая песня Олега Газманова.
— Да ебаный ж стыд, — вздыхаю я. — Этого только и не хватало!
На мое брюзжание никто не обращает внимания, и вот уже раздаются первые куплеты песни, ставшей своеобразным гимном для большинства военнослужащих Российской Армии. Стараюсь не слушать ее и, тем не менее, про себя повторяю заученные наизусть строки. Они несказанно раздражают и вместе с тем необъяснимо чаруют.
Откуда-то слева доносится нескладный хор моих спутников-собутыльников. Без труда нахожу их в толпе. Теперь их уже не трое — к ним подсосались еще какие-то пьянчуги. И вся эта окосевшая, глупо ухмыляющаяся братия, дружно обнявшись, надрывно горланит «офицеров». Горланят так, что невольно складывается впечатление, будто они отчаянно силятся перекричать записанный на магнитофонную ленту голос. Размазав окурок по днищу пепельницы, я присоединяюсь к ним. Желание сорваться захватывает, полностью поглощая все мысли. Стою, обнявшись со всеми, и кричу, кричу, кричу. Выплевываю в воздух слова столь приевшейся песни, смысл которой давно уже разошелся с действительностью.
— Офицеры, росси-и-яне, пусть свобо-о-да-а вам сия-я-ет, заставляя… — спотыкаюсь и тщетно пытаюсь воскресить в памяти последующие фразы.
Толпа делает это за меня:
— …в унисон стучать сердца-а!
Но я не вижу здесь офицеров, как не вижу друзей. Когда же мы перестали ими быть? Когда начали сходить с ума от удручающего постоянства? А может… мы ими и не были вовсе, и все это не больше чем балаганные маски, заплесневелая иллюзия, жалкие ярлыки, былой смысл которых сохранился лишь в названиях? Мне не известно, и потому, вместо того, чтобы смеяться, очень хочется плакать. Или вопить, бесноваться, сметая все на своем пути — все-все, к чему мы пришли на данный момент. Ведь все это — лишь одиночество. То, с чего и начали…
Сижу за стойкой и даже уже не знаю, какая по счету кружка пива стоит передо мной. До отказа забитая пепельница дрожащей струйкой дыма выпускает души умирающих в ней окурков. Поворачиваю голову. Справа женщина лет сорока. Она толстая и некрасивая, и сдается мне, что с косметикой в этот вечер она явно переборщила. Так или иначе, но плотный слой пудры не в состоянии сгладить морщины на лице, а пугающе бесцветные глаза — как их не подводи — все равно остаются гляделками человекообразной рыбины, они устремлены в никуда. И, быть может, в данный момент эта женщина измеряет глубины собственного разума. Или же собственной никому не нужности.
Невольно вспоминаются слова Дока, а количество выпитого притупляют отвращение. Подчиняюсь требовательному зову обленившейся плоти.
— Добрый вечер, — старательно пытаясь контролировать ставший вдруг непослушным язык, выдавливаю я.
Она никак не реагирует.
— Э-э, вечер, говорю, добрый!
Женщина поворачивает голову, секунду-другую изучает меня абсолютно незаинтересованным взглядом и устало отзывается:
— Добрый?
Короче, все ясно. Ловить с этой зазнавшейся дамочкой явно нечего. К тому же она гораздо трезвее меня, и в этом ее явное преимущество. Так или иначе, но после непродолжительной борьбы упрямство берет вверх.
— И че вы одна делаете в этом… э-эм… не слишком при-и-стойном заведении? — отчаянно пыжусь я.
«Дружище, что за херню ты несешь?» — вспыхивает в сознании мысль, которую тут же гоню прочь.
Женщина же затягивается сигаретой и выпускает в воздух колечко сизого дыма. Различаю аромат ментола.
— Я? Ну-у… Сюда к подружке пришла, — бормочет она, — а ее вот нет… Сижу, жду.
— Вас как звать?
— Марина.
Она не спрашивает моего имени, и этот намек мне вполне ясен. Тем не менее игнорирую его.
— А я — Дима.
Естественно, имя взято с потолка… Или же меня правда так зовут?
Тут буквально из ниоткуда возникает Хазат. Он добродушно хлопает меня по плечу, тянется за кружкой. Пододвигаю ее, понимая, что в противном случае он попросту уляжется на меня. Когда он уходит, я вновь поворачиваюсь к Марине. Она занята тем, что наблюдает за игрой пузырьков у себя в фужере. Быть может, тоже ищет кракена?
— Так почему вы одна?
Смотрит на меня с нескрываемым раздражением.
— Молодой человек… — она запинается. — Дмитрий! Я же только что вам сказала, что пришла сюда к подруге, а ее нет.
Все, хватит! Ставлю жирный крест на всякой попытке продолжить этот бессмысленный разговор. Мало того, что эта страшнющая кобыла старше меня чуть ли не на целую жизнь, так еще корчит из себя бог весть что!
— Желаю успехов в ожидании мифической подруги, — кидаю я, поднимаясь с табурета. — И это… расплатись за меня.
Ее правая бровь взмывает кверху, но я уже ухожу. Сегодняшний вечер в этом притоне для меня окончен…
***
Развалившись на заднем сиденье такси, равнодушно таращусь на пустынные, окутанные холодным мраком и залитые вязкой грязью улочки, и на понатыканные там-сям рекламные баннеры, и — изредка — на слепящие огни круглосуточных магазинов, что сюрреалистическими фигурами плывут за окном. А если сконцентрироваться, можно услышать, как водитель о чем-то убежденно вещает. Но… к кому обращены его слова? Ко мне или к кому-то еще? Не имею ни малейшего представления. Если честно, даже не до конца понимаю, где я, кто я, с кем и куда я еду.
— Ну так вот, мне довелось служить в… — шепелявый голос водителя полон необъяснимого восторга и отталкивающей доброжелательности. Это голос человека, изнывающего от скуки и готового поделиться своими жизненными нелепостями со всяким, кто проявит малейший к ним интерес.
— Да-а, чего-чего, но армия нынче не та-а…
А это еще кто?
С трудом узнаю Хазата. Стало быть, в общежитие я еду не один. Что ж, тоже хорошо.
— Хазат.
Не слышит.
— Хазат, бля!
— А? Че?
— Как меня зовут?
Хазат оборачивается, с улыбкой глядит на меня.
— Так Фин.
— Правильно, — киваю я, и дальше полушепотом: — никак.
На какое-то время проваливаюсь в спасительное забытье, а когда прихожу в себя, мы уже подъезжаем к КПП. Заграждение как лежало в грязи, так и лежит. Сую водителю несколько мятых купюр — сколько там денег, понятия не имею, но догадываюсь, что утром буду жалеть о подобной своей щедрости.
— Ну че, Фин? — заплетающимся языком произносит Хазат. — Идем?
Хазат — психолог нашей части, и с сегодняшнего дня он официально уволен из рядов Вооруженных Сил. В принципе, он неплохой человек. Во всяком случае, за тот короткий период времени, что я нахожусь в здешнем милитаризированном аду, я уже успел проникнуться к этому долговязому улыбчивому капитану определенной долей симпатии.
— Нахуя? — смеюсь я. — Давай тут останемся! Глянь только, какая шикарная ночь!
Начинаю петь, при этом пытаясь еще и танцевать:
Ах, ночка те-е-мная!
Ах, речка бы-ы-страя!
Ах, одино-о-кая луна!
Кругом сплошная хуета!
Хазат добродушно качает головой:
— Ебать тебя накрыло.
Останавливаюсь, сплевываю:
— Да шучу я, все норм.
Распахиваю изгвазданную кирзовыми сапогами дверь КПП и втискиваюсь в узкий, весь обшарпанный коридор. Кошусь налево, где расположена лестница на второй этаж. Там наши убогие комнатушки — самое оно для такого зверья, как мы. Не люди — офицеры! Сплошь одно дерьмо. Вот потому мне и не охота туда идти. Не сейчас.
Только не сейчас!
Сворачиваю вправо и вваливаюсь в комнату дежурного по КПП. Там три солдата. Уже не молодые, бывалые — по ним сразу видно. Сидят и исподлобья на меня посматривают.
— Ребят, я, конечно, все понимаю, но вот скажите — неужто вы так жаждете, чтоб наутро командир вас всех жестко и без смазки выеб?
Нет, такого они вовсе не жаждут. Впрочем, другого я и не ждал.
— Тогда будьте любезны, господа, блядь, дневальные, поднимите это сраное заграждение. То самое, что так преспокойно отлеживается на улице. — Тщетно пытаюсь придать своему голосу твердость. — Вы ж дневальные?
— Нет, мы сторожа.
— Родной мой, — наугад тыкаю пальцем в первого попавшегося солдата, — в армии нет такого понятия, как сторож. Вы лишь формально сторожа. Название такое, втыкаешь?
В эту минуту на меня нисходит осознание, что я попросту не могу остановиться, что хочу продолжать говорить, говорить и говорить.
— Мы сторожа, — упрямо стоит на своем солдат.
— Слушай, блядь, ты! Иди, нах, открой Устав и почитай, что, блядь, там написано!
При упоминании Устава он отворачивается, смущенно чешет гладко выбритую щеку. У него нет ни малейшего желания лезть в эту глупую книгу, и я его не виню. Откровенно говоря, я и сам ее не читал, просто ткнул носом, прекрасно зная, что спорить он не решится, — поступил так же, как поступали со мной офицеры в военной академии.
Тут появляется Хазат.
— Фин, айда наверх! — кричит он. — Оставь этих бивней в покое.
— Нет, нет, нет, — качаю я головой. — Не хочу наверх. Дай нормально с людьми пообщаться.
— На кой оно тебе? — спрашивает Хазат, вперив в меня мутный взгляд сильно покрасневших глаз. — Че ты к ним прицепился?
— Прицепился? Не-е, погодь! — Закурив, поворачиваюсь к солдатам. — Але, пацаны! Я к вам прицепился? Может, доебался? Решил задрочить, а?
Солдаты угрюмо молчат.
— Ну же! Че, блядь, заглохли?
— Нет, — осторожно произносит один из них.
Смотрю на Хазата.
— Вот видишь, я ни к кому не цепляюсь.
Хазат хмурится, молча переваривает мои слова и действия.
— Ладно, шайтан с ними, — предпринимает он новую попытку. — Пойдем наверх, пивка хряпнем, о жизни побалакаем.
Но я не желаю уходить. Впервые за долгое время в моем распоряжении публика, которой волей-неволей придется меня выслушать. И в данном случае мне поможет сила звезд на погонах.
— Да ну его на хуй! Давай уж здесь побалакаем. — Небрежно стряхиваю пепел себе на ботинки. — Понимаешь, они ведь тоже люди, да? Не бивни, как ты соизволил выразиться, а… это… Люди они, блядь! Так почему бы им не присоединиться к нашей задушевной, мать ее, беседе?
— Они солдаты, — устало вздыхает Хазат.
— Ничего подобного. В первую очередь они — люди. И у них есть имена. И то, что у тебя на погонах имеются блестяшки, а у них таких блестяшек не имеется, — это еще ничего не значит. Втыкаешь? Нет… это… ты, блядь, вообще меня слышишь, а?
Хазат усаживается на стул, закуривает.
— Ты щас какую-то хуету несешь, — сердится он. — Они, бля, солдаты, и они, бля, должны служить.
— Чушь собачья, — ухмыляюсь я, становясь к противоположной от Хазата стене. Солдаты же молча наблюдают за нами; видеть подобного рода сцены им явно не впервой. — Прежде всего, они люди.
— Солдаты!
— Не-е, ты не прав. Смотри! — С этими словами я начинаю спрашивать у солдат имена. Получаю ответы и тут же их забываю.
— Че ты пытаешься доказать? — возмущается Хазат. — Или ты, лейтенант, собрался реформу в армии мутить?
— Очень бы хотелось. Но… только вот не в моих это силах.
Хазат поджимает губы, понуро опускает голову. Когда он ее поднимает, в глазах его проскакивает искорка назревающего гнева. Он поворачивается к одному из сидящих солдат и приказывает:
— Встать!
Тому ничего не остается, как подчиниться. Армейская субординация очень сильная штука, и он прекрасно понимает, какое наказание его ждет в случае неповиновения.
— Сядь! — командует Хазат и затем глядит на меня. — Вот видишь, он — солдат. Он пришел сюда — служить. И он — сука! — служит!
— Об этом и толкую. Подчиняться твоим пьяным выходкам его вынуждает нынешняя система, наделившая тебя, меня и дядю Петю с улицы некой властью, врубаешься? Но я-то имел в виду другое. Я ж о том, что когда правит система, перестает существовать понятие «человек». Человек, блядь! Слышишь? Але! Вот так мы и превращаемся в это… в массу, ясно тебе? Мы больше не личности. Мы — триппер на хую у зайца-потаскуна! А это дурацкое стремление запихать всех в одинаковую форму, сравнять под одну… э-эм… гребенку — что это, а? Я тебя спрашиваю! Вся эта ебень лишает нас уникальности, сечешь? Но согласись, что подобное ненормально.
Хазат вскакивает со стула и устремляется ко мне.
— Ты че ж вытворяешь, лейтенант?! — шипит он. — Это всего-навсего солдаты!
— Не-а, капитан, — выдержав его взгляд, усмехаюсь я. — Это в первую очередь люди. Люди, блядь! И до тех пор, пока ты, психолог, сука, не осознаешь этого, так и останешься частью этой дерьмовой системы. Лишенный собственного мнения и вымуштрованный для одной только цели — слепо выполнять команды старших по званию, иначе говоря — лизать жопы! Ну а позже, само собой разумеется, вымещать злобу на тех, кто младше тебя…
В его глаза полыхает огонь, и мне прекрасно известно, что это ярость. Но мне также известно, что это бессильная ярость. Нет, Хазат не ударит меня, а если и отважится, то я забью его до смерти — прямо здесь, на КПП. Ведь вот в чем заключается истинный смысл, даже зов этого повседневного одиночества — в окружении приевшихся тебе лиц… нет — физиономий… нет, в окружении всех этих рыл! в этом мареве бессмысленных фраз, грубых приказов и пустых обещаний, среди поражающей однообразности будней, — смысл: пролить чью-либо кровь. Бить кого-нибудь, вымещая все то, что накопилось в течение этого мерзкого периода строевой однотипности, ровности, схожести. Бить до тех пор, пока твои собственные руки не превратятся в кровавые обрубки, а боль не прорвется сквозь одурманивающую пелену очищающей ярости. О да!
— Да пошел ты. — Хазат презрительно сплевывает. — Я от тебя такого не ожидал, Фин. Думал, поумнее будешь. Короче, вали ты к лешему!
Махнув на меня рукой, он разворачивается и быстрым шагом устремляется к лестнице. Несказанно довольный собой, я глупо улыбаюсь, — до тех пор, пока не слышу, как на втором этаже раскатисто хлопает дверь. Лишь тогда улыбка сползает с моего лица, я поворачиваюсь к солдатам и говорю:
— Заграждение все-таки поднимите. И сделайте это сейчас, а не в три тысячи шестисотом году, лады?
— Угу.
Выхожу из комнаты дежурного и, пошатываясь, бреду к лестнице. Поднимаюсь на второй этаж и в коридоре натыкаюсь на Багиру. Обрадованный такой встречей, я подхватываю котенка на руки и направляюсь к себе. Багира еще совсем кроха — ей от силы несколько месяцев. Она пушистая, ласковая и черная-черная, словно ночь за окном. Именно поэтому она носит такое гордое и красивое имя. Багира. Имя, которое, между прочим, ей дал я.
Отперев дверь, впускаю котенка внутрь. Багира деловито проходит на середину комнаты, садится и глазами цвета молодого янтаря добродушно глядит на меня. В гостях у меня она не впервые, а посему прекрасно ориентируется в моем скромном жилище — помещеньице размерами два на три метра. Какое-то время Багира даже жила здесь, пока ей это откровенно не наскучило, и тогда она перебралась к Хазату, младшей дочери которого очень полюбилась. В принципе, я Багиру за это не виню — еды у меня практически не водится, а то, что водится, с трудом можно назвать едой.
— Ну-с, что скажешь, подруга? — манерно интересуюсь я, скидывая мокрую, всю в грязи куртку. — Будем укладываться спать?
Багира смотрит на меня доверчивым взглядом, но спать определенно не хочет. Я же раздеваюсь догола и, погасив свет, падаю на расшатанную скрипучую кровать. Постельное белье холодное, отсыревшее и отнюдь не первой свежести. Это чувствуется. Вдохнув мерзостный запах, становлюсь еще злее. Вот они — условия жизни молодого офицера! Нет даже возможности сменить гребаные простыни!
Укладываю котенка на подушку, обнимаю его. Хоть кто-то окажется рядом этой поганой ночью. Кто-то теплый, ласковый, живой. Лишь бы не одному засыпать…
Багира томно мурлычет, но, как и предполагалось, сон в ее планы не входит. Она выскальзывает из-под руки, тем самым прерывая закравшуюся мне в глаза дрему, и целеустремленно идет к двери. Садится и терпеливо смотрит на меня, негласно сообщая о том, что желает выйти.
Устало вздохнув, откидываю одеяло и сползаю на пол. Подхватив привереду-котенка, вновь направляюсь к кровати. Но стоит мне только лечь, как Багира спрыгивает на пол и опять направляется к двери.
И вот тогда на меня что-то находит: без всякой на то причины я взрываюсь.
— Ах ты ж сука хвостатая! Не хочешь, значит, со мной спать, да?
Багряная пелена застилает глаза. Вскочив, я включаю свет и тут же набрасываюсь на Багиру. Прижав беззащитного котенка к полу, хлопаю ладонью ей по морде.
Багира взвизгивает и начинает отчаянно вырываться, при этом оцарапав мне пару пальцев. Напуганная, она прячется под кроватью, но для меня это сомнительная помеха. Вцепившись в душки, выдергиваю кровать на середину комнаты, вижу, что Багира забилась в самый угол. Затаившись среди комков пыли и грязных прядей многолетней паутины, она внимательно смотрит на меня своими янтарными глазами.
— Сбежать хотела, гадина? — усмехаюсь я. — А некуда бежать! Мы все, блядь, здесь заперты!
Сграбастав Багиру, отношу ее на прежнее место и в этот раз уже бью кулаком. Несчастная, она визжит, рвется прочь. Я же, слегка протрезвев, пугаюсь, что кто-нибудь услышит ее вопли и примчится проверить, что у меня происходит. Отпустив Багиру, настороженно прислушиваюсь — нет, вроде бы никто никуда не бежит. Все мирно спят. Пьяные в стельку храпят в своих провонявших постелях.
Во мне же кипит жажда убийства.
За хвост вытаскиваю из-под шкафа ошалевшего от боли и страха котенка, стискиваю ему горло, кладу на пол и… только тут замечаю царапины на пальцах. Вид собственной крови приводит в бешенство.
— А вот за это ты точно ответишь.
Свободной рукой нащупываю тяжелый зимний ботинок и, размахнувшись, с силой бью Багиру по морде.
Она кричит…
Она кричит так, как не может кричать маленькая кошка. Так, как не должно кричать ни одно живое существо.
И вот тогда, по ее агонизирующим, утратившим всякое выражение глазам, по трясущимся лапам и по струйкам крови, что выплескиваются у нее изо рта и носа, я понимаю, что именно натворил.
Убил!
Откинув ботинок, поднимаю дрожащего котенка и тут же его роняю. Крохотное тельце сведено судорогой, оно буквально начинает костенеть, теряя присущую ему гибкость и податливость. И тем не менее Багира по-прежнему жива. Два обезумевших глаза устремлены в пустоту, розовый язычок с пурпурными каплями-бисеринами вывален из пасти, а дыхание становится частым-частым…
— Эй, хорош уже, — перепуганный, прошу я. — Алле, киса! Ты только не смей подыхать, слышишь?
Но Багира полностью игнорирует мои слова. Теперь она игнорирует абсолютно все — лишь издает дикий визг при малейшем прикосновении.
Гадая, что предпринять дальше, закуриваю сигарету и выглядываю в коридор. Убедившись, что все тишь да гладь, впопыхах натягиваю трусы и тащу котенка в туалет. На ощупь тело Багиры словно вырублено из дерева и завернуто в мех. При этом она не перестает визжать, и мне приходится сжать ей глотку, дабы своими воплями она не перебудила все общежитие. Слава истребителя местных кошек мне совершенно ни к чему…
Пробравшись в туалет, швыряю Багиру в мусорное ведро. Затягиваюсь сигаретой и выпускаю в ледяную темень пару колечек синеватого дыма. Гляжу на трясущегося среди мусора котенка.
— Не-е, так дело не пойдет. Кто-то поутру охуеет, когда обнаружит тебя здесь…
Выскальзываю в коридор и спускаюсь по лестнице. Мои надежды не напрасны: окно распахнуто, и холодный ветер лижет меня своим обжигающим языком. Возвращаюсь обратно и… вздрагиваю. Из туалета появляется Хазат — и когда только успел туда прошмыгнуть? Его конкретно шатает, сам же он отсутствующим взглядом смотрит куда-то сквозь меня.
— Ты зачем Машку убил?
— Какую Машку? — прикидываюсь я дурачком. — Не понимаю, о чем ты.
На самом деле я все прекрасно понимаю, и оттого мне стыдно и страшно смотреть ему в глаза.
— Ты убил… — подводит итог Хазат и, больше не произнеся ни слова, уходит к себе в комнату.
Дверь за ним захлопывается, а я так и стою посреди опустевшего коридора. Только теперь понимаю, что меня буквально колотит.
— Нет-нет-нет, — шепчу. — Это был не я. Я не мог. Я не такой! Слышите? Это не я!
Начинаю кричать, но никто не отзывается, никто не приходит, никто, никогда, никогда… Бросаюсь в туалет. Багира лежит возле мусорного ведра. Ее лапы трясутся, а дыхание учащенно. Я прикасаюсь к ней, и она пронзительно взвизгивает.
— Не умирай, слышишь, — принимаюсь упрашивать я. — Не смей умирать! Машка… Багира… кисонька… Не надо! Пожалуйста, прошу тебя…
Но смерть и Багира остаются безучастными к моей просьбе. У них личные счеты друг с другом, а я свою работу уже выполнил.
Осторожно беру котенка на руки и спешу вниз, к солдатам. Стою перед ними в одних трусах, пьяный, напуганный, со слезящимися глазами.
— Ребят, — обращаюсь к ним, — пожалуйста, помогите! Че с ней?
Они склоняются над Багирой, несколько мгновений ее рассматривают, затем качают головами и поспешно отходят, как будто боятся испачкаться — в чем? в смерти?
— Пиздец ей, — произносит один из них. — Тут уже бесполезно что-либо делать.
— Как так? Какой пиздец? Быть не может! — настаиваю я. — Ведь жива еще киса, значит… Значит, реально спасти!
Поглаживаю Багиру, чувствуя, как она вся дрожит. При этом всячески стараюсь не обращать внимания на ее вопли.
— Ей больно. — Смотрю на солдат — Неужели нельзя помочь?
Ответом становится их скупое, непричастное ко всему молчание.
— Тогда убейте ее.
На это солдаты категорично мотают головами.
— Я этого делать не буду, — произносит кто-то из этих служивых, этих жалких винтиков, не годных ни на что, кроме как маршировать по плацу да драить засранные сортиры. — Товарищ лейтенант, просто выбросьте. Делов-то…
— Нет-нет, так нельзя, — шепчу я, продолжая наглаживать Багиру. — Нужно что-нибудь предпринять…
И вот тогда пальцы сами нащупывают ее горло. Я закрываю глаза, морально подготавливаясь к тому, что от меня требуется. Моя неконтролируемая ярость привела к такому итогу, теперь разум должен завершить начатое…
Что это? Откуда весь этот пафос?
Выдохнув, стискиваю пальцы. Багира хрипит, извивается. Слышу, как солдаты кидаются прочь из комнаты — солдаты, ха! — и скрежещу зубами, чувствуя, как начинает биться в агонии маленькое тельце. Перехватываю другой рукой ее задние лапы. Принимаюсь что-то бормотать — первое, что приходит на ум. Лишь бы не слышать того, что слышу. Лишь бы не видеть… не быть здесь…
Пафос — это ведь просто-напросто бегство от реальности, да? В этом и заключается его главное отличие от благородства. Пафос фальшив. Но он отвлекает.
И вот я вспоминаю отрывки из Киплинга — дурацкое стихотворение, которое так восхищало меня в юности:
Владей собой среди толпы смятенной,
Тебя клянущей за смятенье всех…
И усиливаю хватку, ладонью ощущая лишь твердость позвоночника да складку кожи. Багира отчаянно вырывается — искра жизни в ней борется за право существовать, — но сил у котенка всего ничего.
Верь сам в себя наперекор вселенной
И маловерным отпусти их грех…
Я стараюсь не открывать глаз. Чувствую, что Багира уже не особо сопротивляется. Тем не менее тот маленький огонек жизни, что еще не покинул ее тельце, никак не желает угасать.
А по моим щекам текут слезы, я ненавижу себя — не только за смерть ни в чем не повинной животинки, но за все сразу! — и продолжаю шептать:
Пусть час не пробил, жди не уставая,
Пусть лгут лжецы, не снисходи до них.
Умей прощать и не кажись прощая…
Багира больше не вырывается. Лишь тогда я открываю глаза и смотрю на нее. Все, что вижу — так это взъерошенный комок шерсти, безвольную загогулину хвоста и жутко вытаращенные, подернутые пленкой глаза. Из распахнутой пасти свисает бледно-розовый язычок, а под задними лапами расползается желтого цвета лужица.
И, глядя на все это, я разжимаю пальцы и на автомате заканчиваю фразу:
…великодушней и мудрей других.
Все, конец: Багира мертва. Убита мною.
Опустошенный, я поднимаюсь и выхожу прочь из комнаты. Солдаты стоят в коридоре и нервно курят. В их взглядах сквозит замешательство и… презрение?
— Унесите ее на помойку. — Замолкаю и, потерянный, смотрю на них. — Пожалуйста! Я бы сам… но, как видите, не одет…
Они нехотя кивают, отворачиваются.
Я не в силах справиться с этим. Я больше ничего не в силах делать. Вздохнув, неимоверно вымотанный, плетусь к лестнице. Стараюсь при этом ни о чем не думать. Ни о чем! Ведь мысли опасны…
***
После несчетной череды диких психоделических образов наконец просыпаюсь. Голова буквально раскалывается, а во рту сухо и мерзко. Тянусь к чайнику, долго и жадно глотаю, ощущая на языке металлический привкус. Случившееся прошлым вечером как в тумане. Но… во что вылились безобидные на первый взгляд проводы Хазата, я помню прекрасно.
Включаю ноутбук и запускаю проигрыватель. Позволяю программе самостоятельно выбрать композицию. Сам же с болью и отвращением смотрю на бесхозно лежащий в углу ботинок, смотрю на талую грязь и мазки запекшейся крови… Заставляю себя отвернуться к окну и… вздрагиваю. На улице идет снег. Огромные белые хлопья кружат в воздухе и мягким ковром устилают землю, как будто стремясь скрыть всю мерзость минувшей ночи.
Тогда я падаю на кровать и, разглядывая оставленные Багирой царапины, начинаю рыдать. Слезы неиссякаемым потоком текут из глаз, и я никак не могу этого прекратить. Что со мной происходит? Неужто я тоже становлюсь частью этой гребаной системы? Системы подавляющей чувства любви и сострадания, обращающей всех в бездушные механизмы!
Это ж кем надо быть, чтоб забить насмерть беззащитного котенка?
Так я лежу и плачу, то и дело потирая царапины — эти крохотные ранки, что, защищаясь, нанесла мне Багира. Мягкая добрая Багира. Живая душа, которая приходила ко мне, забиралась на кровать и громко мурлыкала, как если бы желая мне угодить, всячески понравиться. Багира, которая прижималась ко мне своим мохнатым боком и довольная засыпала. Багира, которая пускала коготки в тонкое армейское одеяло, при этом ощущая себя защищенной, а может, даже нужной. Крохотный пушистый котенок, которому попросту требовалось чуточку любви и внимания…
И вот я убил ее.
Теперь же лежу и размазываю сопли по опухшему с перепоя лицу, зачем-то молю глухого ко всему Господа. Молю, чтобы царапки на руках так никогда и не зажили. Молю, чтоб они были вечны.
Но Господь как всегда молчит, и лишь из динамиков ноутбука доносится голос Шевчука — не осуждающий и не одобряющий, просто констатирующий:
А наутро выпал снег,
После долгого огня.
Этот снег убил меня,
Погасил короткий век.
Я набрал его в ладонь,
Сплюнул в белый грязь и пыль.
То ли небыль, то ли быль,
То ли вечность, то ли вонь.
25 декабря 2008 года
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.