<right><i>Такую личную неприязнь я испытываю к потерпевшему,</i>
<i>что даже кушать не могу.</i>
<i><b>Рубик Хачикян, хф «МИмино»</b></i>
<i>Охренел, блин, Чебурек,</i>
<i>Антипатию прислал.</i>
<i>Дайте ему в морду, блин,</i>
<i>Чтоб он знал, собака, блин.</i>
<i><b>Народное творчество сервера «Живой Интернет»</b></i>
<i>Песня-сказка про джинна</i>
<i><b>В.С.Высоцкий</b></i></right>
Герман Соболевский мучился одиночеством. Иногда в Ассамблеум забредал Людвиг, и тогда админ ассамблеума № 702 разражался приблизительно такими репликами: «Заело, короче. Мне в Двадцатку еще придется вернуться, и Касикова терпеть придется. Жалко, что Ваньке об этом сообщать нельзя, только если Касиков по какому-то римскому телефонному праву раззвонил обо мне даже Ивану Ефремову — хана. А так хочется Ваньку снова повидать, сил нет… А еще — так и подмывает написать Ивану записочек, обернуть в них камушки да подбросить ему в кабинет. Место тихое, забитое, охраны ноль». Людвиг не находил слов, которыми он мог бы утешить сетевого товарища. А Соболевского и правда заело. Он все думал и думал о той истории: почему Ефремову пришлось отпочковывать собственную лабораторию? Тщетно он искал в Сети хоть какую-то информацию об Анне Абакумовой, чья биография могла бы пролить свет на эту давнюю историю, причем неизвестной давности. Оставалось лишь строить предположения. «С тупоёбами сладу нет. Ваньку выжили со старой работы, притом это сделал Касиков, зловредный мудак. Да еще из соображений расовой неприязни. Вайсману с ним сладу нет, плевать он хотел на Вайсмана, да и на Шишкина тоже. С Вайсманом Иван Львович поссорился, видать, за этот год между ними черная кошка пробежала. Ну, как и у нас с Сантехником. Вайсман резко переменился, нету в нем былого радушия да приветливости».
Поговорив по телефону с Касиковым, он договорился о встрече, но все не ехал. Да он был готов купить новую трудовуху и начать рабочую биографию с чистого листа, лишь бы только не соваться к Борису Гербертовичу. Ночи напролет он лопатил в Сети только одно, копая всевозможный компромат на «своих»: Ефремов — Вайсман — Шишкин — Касиков.
— Да ты, братец, помешался уже своим Ванькой, — сочувственно качал головой Людвиг.
— Может, и помешался, тебе-то что? — огрызался Герман.
Он даже хотел наладить «мародерскую экспедицию» по отлову Ефремова на работе, для чего подговорил безотказного Катёнка исполнить роль журналистки под прикрытием. Уйти в maraud в тот раз не удалось — после бессонной ночи стало плохо с сердцем, и Гера провалялся весь день дома в объятьях теплого Катёнка, конопатя ей ум своими сверхценными идеями.
— Ты себе мозги компостируешь. Хватит. Ну ведь говорил же тебе Ванька: «Не надо себя кушать, язва будет»? Почему ты даже Ваньку не слушаешься? — уговаривала Германа Катёнок. — Ну ей-богу, как в книжке «Лифт-62: модель для сборки».
Но лопатить компромат не переставал. И вот однажды он увидел, что на Ваньку накатали пасквиль. В сети. Видимо, давно. Кому он жить помешал? Если бы еще смешно, а то тупо, очень тупо. Он не стал заниматься поиском ублюдков с девиантной фантазией, его интересовало другое: откуда они на него вышли? Какому сукину сыну не угодил "черный кандидат" из захудалой дыры? Утром показал эту веб-страницу матери, вот ее мнение: все бы такими мудаками были, как Ванька. Можно поносить кого угодно, даже зловредного Касикова и беспомощного, с потрохами подчиняющегося его капризам Вайсмана (ну есть у него этот грешок, пожалуй, единственная слабость в филигранной автобиографии почтенного товарища), но вот Шишкина и Ефремова трогать категорически нельзя. Преступление. Ну, Шишкин человек очень порядочный, хоть и внешне невнимательный. Ванькиного радушия и дипломатичной экспрессивности от него не дождесся, конечно, но это не делает его мудаком. А Ваньку… мудаком...
Обпоносили даже Олимпова, прирожденного воспитателя, наседку, нянчившуюся с чужими детьми (года три, что ли, назад Петр Валерьянович уличил пасквилянта и добился его гражданской казни). Второй такой на всю Москву, после Олимпова, — это Ефремов. Больше я пока таких не видал.
«Убью уродов. Ксенофобы несчастные». Может быть, это были архаровцы Касикова, а может быть, и сам Вайсман, любитель полазить по бескрайним просторам Интернета. Суть пасквиля сводилась к тому, что Ефремов был альфонсом и жил с престарелой Абакумовой, за что, собственно, она и держала его при себе к неудовольствию Касикова и прочих. Естественно, что фаворитство завершилось с кончиной Анны Андреевны, и Ефремову просто заткнули глотку, назначив его завлабом в новом подразделении.
Прочитанное настолько выбесило и без того кипятившегося Германа, что усидеть на месте он просто не смог. «Ах ты, старый гондон!» Злость, засевшая еще с тех пор, когда Ефремов в буквальном смысле переступил через сидящего и плачущего Германа, клокотала и просила выхода. Сознание Германа просто раздвоилось: один Иван Ефремов бездушно перешагивал через Соболевского шестилетней давности, и добродушный Ванька примирительно рвал докладную на Чурбанова, взамен одной бумаги предлагая рекомендацию в Центр ПМ. Эти два Ивана Ефремова упорно не хотели соединяться в одного человека. Одного он ненавидел, по другому — скучал сверх всякой меры.
Ну почему, почему, почему-почему-почему Иван Львович так поступил? Мама Германа предположила, что Ефремов просто насмотрелся юношеских трагедий молодых специалистов и, будучи по природе мягким человеком, сжалился еще над одним просителем.
— Бред, — отрезал Герман. — Сукин сын, он всего лишь отмывал честь мундира.
Он всего лишь отмывал честь мундира.
Ополоумевший Соболевский сорвался с места, никого не предупредив, только купил на ходу алых гвоздик на тот случай, если придется умасливать кого-нибудь из ефремовских девочек. Через час он уже элегантно вплыл в предбанник 223-й лаборатории, посудачил с вахтершей-сторожихой-уборщицей-гардеробщицей. Растроганная бабка приняла от любезного молодого человека цветы и накинула ему на плечи нейлоновый халат в косую клетку.
— Да, Валентина Ильинична, обязательно напишу вам записки на манжетах, — проворковал Гера, щелчком смахнул с рукава невидимую пылинку и послал бабке воздушный поцелуй.
В кабинет Ефремова он вошел без стука и на несколько секунд замер около его стола. Иван Львович безмятежно читал книгу, прихлебывая аскетичный чай из литрового бокала. Черные усы смешно макались в коричневую бурду, на левой руке, вцепившейся в чашку, поблескивало золотое обручальное кольцо. Правая рука козырьком подпирала лысоватый лоб, побагровевший от умственного напряжения. Герман беззвучно улыбнулся, любуясь на по-домашнему уютного Ваньку. Ах, девушки, вероятно, влюблялись в такого пачками. Бесшумно обойдя письменный стол, он наконец-то подал улыбчивое приветствие:
— Иван Львович, доброе утро.
Ванька поднял голову, не отнимая руки от лица, и с заметным трудом сфокусировал зрение на вошедшем. Видимо, мысли его были еще далеко и полны книжкой, так что во взгляде не читалось ничего, кроме умной и преданной собачьей учтивости.
— На, получи, морда жидовская! — Герман саданул Ваньку в лицо с короткой руки. Удар был такой силы, что Ванька отлетел на своем катающемся кресле и треснулся башкой о стену.
Германа трясло. Ефремов обмяк в кресле с запрокинутой головой, из красивого соколиного носа текла кровища. Герман вглядывался в теряющее цвет лицо старшего товарища и не мог понять, что же произошло. Не убился ли Ванька? Герман попытался склониться к его груди, но гулкий шум в ушах не давал ничего понять. Долго не мог заставить себя протянуть руку и пощупать пульс на сонной артерии. Почему-то вдруг вздумалось, что хитрый Ванька просто притворяется и, едва услышит прикосновение, либо тяпнет за руку, либо выкрутит ее сильным приемом. По лицу и шее Ефремова прошла судорога, ноги в мешковатых брюках задергались в конвульсиях. Слава богу, коллапс. Ну, хоть не укусит, и то ладно. Герман воткнулся большим пальцем в ванькину шею, ища бьющуюся жилку. Жаль, но убогое институтское БЖД[1] не смогло дать ему знаний, как отличить по пульсу агонию от коллапса и коллапс — от эпилепсии. Хотя последнего быть не должно — инженерия проходила строгую проверку у невропатолога. Вроде живой, и то хорошо.
На ребячьей памяти Германа не было мордобоев до бесчувствия, да и позже бог миловал созерцать хилые обмороки на экзаменах. Тут, скорее всего, имело место быть сотрясение мозга. Что делать, подсказала логика. Просто поливать голову холодною водой. Смешавшийся Герман не смог придумать ничего лучше, как выплеснуть Ефремову на лоб стылую бурду из чашки, поставленной на отлете. Крупные листья заварки шмякнулись на лицо завлабораторией и застыли нелепыми веснушками.
…Ефремов порывисто засопел и поднял руку к лицу. Пощупал. Не открывая глаз, осторожно обобрал чай со скул и на удивление твердым голосом произнес:
— Соболевский, я вас узнал. Пожалуйста, объяснитесь, почему вы это сделали.
Ванькино пробуждение от обморока и обрадовало, и вновь разозлило потерянного Герку. Перед ним сидел избитый, но горделивый Мимино — тот, который и перешагнул… Ефремов накинул себе на лицо подол халата и промокнул ткань обеими ладошками. Обтрепанная хлопчатобумажная ткань пропиталась бледно-красненьким. Ванька попытался встать, но ноги не слушались. Герман заботливо подставил корпус навстречу ванькиному движению. Укусит — не укусит, ответит — не ответит, черт с ним.
— …Иван Ефремович, я щас отведу вас к рукомойнику, — бубнил Герман, поднимая товарища и враскорячку выволакивая его из-за стола. — Если хотите, вызову врачей…
Ванька молча держался на плече дебошира, придерживаясь за него тонкими руками. Как только они выкарабкались из-за тесного стола, Ефремов выпрямился и разлепил красные (от слез? побоев?) глаза, поглядел на Герку. Коротко саданул его под дых:
— Гадёныш!
Гаденыш Герка охнул и скорчился в креветку на рухлядном зеленом диванчике. Иван, покачиваясь, опустился рядом.
— Я жду, Герман Сергеевич. — Гера хрипел и только мотал головой. Ефремов стащил с себя халат, скомкал и уткнулся в него. — Кроме шуток, кабинет мыть сейчас будешь, как последняя лаборантка.
Соболевский разделся до рубашки, послушно взял ванькину урну и поплелся в туалет, спрятав правую руку в карман. Швабра с тряпкой обычно стояла там. «Хорошо, — подумал Гера, — раз мыть заставил, значит, без милиции обойдется. Может быть». Высыпал содержимое урны в черный мусорный мешок, нацедил воды. Помыл руки — ссадину на костяшке защипало. Заодно намочил носовой платок для Ваньки. Вернувшись в кабинет, обнаружил старшего друга лежащим на диване, уже без свитера. Ефремов пил минералку из полуторалитровой бутылки, обливаясь и захлебываясь.
— У вас затылок… затылок в крови, — напомнил Герман, подбросив платок на грудь Ваньке.
— …м-м-м-угу… — прогундосил Иван, делая очередной глоток. Очевидно, он лежал на халате. Отставил бутылку на пол, протер лоб, приложил аккуратно свернутый платочек к переносице. — Ох, хорошо, холодненький. Зачем же ты меня чаем облил, дорогой? Знаешь же, что я воду на подоконнике держу. Хорошо, я туда сахар поленился положить.
Герман от души улыбнулся, глядя в пустую кружку Ефремова. Намочил тряпку, но длиннорукий Ванька мягко, но настойчиво отобрал швабру. Пришлось мыть руками. Вытер кровавое пятно на стене, собрал блевотину с кресла. Иван, прикрыв глаза пальцами, насмешливо молвил:
— Морда, значит, жидовская… Хорошо, хорошо. Тогда Вайсман кто? Русский, грузин? Чего ты к нему так рвался?
— Да подавитесь вы… кх… этим Вайсманом, Иван Львович. Вместо дружбы и хорошего отношения с пятерыми полаялся.
— За что боролись, на то и напоролись.
Соболевский подвинул письменный стол Ваньки и продолжал уборку. Чайная лужа занимала почти все пространство под столом. За грохотом стола он не заметил, что кто-то вошел. Раздалось нервозное позвякивание ключей в кармане, и раздался противненький подобострастненький голосок с перепуганными нотками:
— Иван Львович, что тут происходит?
Чурбанов?! Герман не мог решиться: не лучше ли ему вылезти из-под стола и кривенько ухмыльнуться в лицо бывшему научному руководителю? Ванька предупредительно скинул одну ногу под стол и тихонько пнул Геру: мол, сиди и не высовывайся. Гера приподнял глаза, зыркая из-под столешницы на происходящее.
— Ничего, Коля, чувствую себя неважно. Давление, наверное, поднялось. — Ефремов изящно уселся на диване, лучезарничая белозубой улыбкой Вахтанга Кикабидзе. Они еще немного потолковали о делах насущных, о текущем потолке в темновой комнате, о том, что пора бы мыть окна по всему зданию, стирать занавески, что долгоживущие плашки не везут, и непонятно, где их заказывать. Чурбанов никак не уходил и продолжал звенеть ключами. Он уже заметил геркин исполосованный дипломат и стал выпытывать, с кем это Иван беседовал и чья это сумка с пиджаком.
— Мои, Коль, мои. Чемоданчик вот на толкучке прикупил. Жаль, потерханный всучили.
Чурбанов отвернулся и оперся о стол увесистым задом. Герман не видел его выражения лица, но зато увидел, что Ванька озверел. Никогда он не слышал, чтоб этот спокойный и уравновешенный человек мог так орать:
— Гнида! — Ефремов вцепился Чурбанову в лацканы и затряс его что было силы. — Кровосос! Ну-ка сейчас же марш к себе и пиши заявление! Ага, по собственному желанию, падла. Чтоб завтра духу твоего здесь не было. И Валентине скажу, чтоб не пускала.
Чурбанов верещал что-то нечленораздельное. Ефремов пнул его ногой не то в пах, не то в живот и шмякнул спиной об шкафчик-развалюху.
— Не шучу, Николай Иваныч, не шучу!.. — пригрозил Иван и швырнул заместителя прочь от себя. Чурбанов сгорбился и сделал пару осторожных шажков к двери. Длинноногий Ефремов напоследок дал ему простого пенделя, продемонстрировав практически балетную растяжку.
Унылый Чурбан потер грязный отпечаток ванькиного ботинка на заднице и горько хлопнул дверью. Оторопевший Соболевский бросил тряпку и пружинисто выпрямился:
— За что вы его, Иван Львович?!
— А ты за что меня, Герман? — лукаво усмехнулся Ванька и растянулся на диване снова. — Дорогой мой, тебе еще тридцатника не стукнуло, а мне уже полста два. Шестнадцать лет у меня этот кровосос на шее висит. — Пошарил на полу, ища грязный платочек, и потом водрузил его себе на лоб. — Вот ты у Вайсмана побывал? Побывал. Сразу догадался.
— Но откуда вы доподлинно знаете, что я был у Вайсмана?
Герман уселся за Ванькин стол, поправил его и уткнулся в книгу с кровавыми брызгами на страницах. Басов и Прохоров[2]. Ванька все продолжал изъясняться загадками:
— Догадаться нетрудно. Жаль, я думал, Виктор Иванович тебя к нему не пропустит. Ошибся. Сдает старик, сдает. Ну да ладно, господь с этим Шишкиным. Ты столкнулся с Касиковым, и вы накушались друг другом за месяц, так? — Герман молчал и только таращил глаза на Ефремова. Тот рассмеялся. — Ну, дружок!.. Запомни, сынок: никто из моих практикантов не избежал участи с ним столкнуться. Все, кто попадал от меня в Двадцатку, поголовно возвращались весьма агрессивными. Они озлоблены на Бориса Гербертовича, но всегда… запомни, всегда бьют меня. Я уволился из Двадцатки после того, как Борис Гербертович сломал мне палец на поминках Абакумовой. Его можно простить — все были пьяны. С Вайсманом мы еще дружны. Но Касиков… Касиков меня просто ненавидит. Чем он умудряется обозлить моих практикантов, я не могу сказать. Одна девица мне лимонадом в физиономию брызнула, ой… чуть глаза не сожгла. Как вы эту бурду пьете, а, молодежь?
— Я вас бил не поэтому, — глухо произнес Соболевский. — Помните, как вы переступили через меня в 2000-м году?
— Нет, не помню, — Иван почесал волосатую грудь и уставился на Геру. — И ты забудь.
Дверь в кабинет снова отворилась. Понурый Чурбанов преданно тащил заяву. Лоснящаяся физиономия померкла, а в глубине маслянистых глазок мерцала слабая надежда на то, что Ефремов вспылил и вот-вот пойдет на попятную. Соболевский медленно пополз вниз, но Ванька остановил его движение ловкой ногой. Сиди и не рыпайся. Завлаб снова заулыбался.
— Здравствуй, Коля. Посмотри, кто к нам пришел. Узнал дипломничка своего? Все, хана, Николай Иваныч, будет он у нас за старшего. — Ефремов подхватил геркин дипломат, по-хозяйски отпер его, выудил авторучку и с нескрываемым удовольствием подмахнул бумажку. — Свободен, Коля. Можешь манатки собирать.
Герман осклабился кривой клыкастой ухмылкой. Чурбанов смачно плюнул в сторону Ефремова. Плевок бессильно шлепнулся на пол. Николай Иванович молча покинул кабинет, расстроено хлопнув дверью. Еще год назад Соболевский бы, наверное, скакал козлом от радости, торжествуя над поверженным Чурбаном. А сейчас, за последний час событий и известий, недоумевал. Ванька перехватил его взгляд и пояснил:
— У Абакумовой в ГКБ куда лучше было. Вайсман был первым среди равных, грызлись потихонечку… А вот сейчас — тяжко. Надоел мне Коля, до смерти надоел. Думаешь, ты один на него докладную принес? Я, дорогой мой, шесть лет такие папирусы рву да студентов задабриваю. Ни с кем еще не ссорился, никому милиции не вызвал. А этот гад все стучит Касикову и стучит. Ну да теперь и он сам себе в карман нагадил. Черт бы с ними, с этим плашками, предоплату отзову и с концами. Может, в ЦПМ закажу. И Шишкину позвоню: увольте меня, господин хороший, да минует меня чаша сия… Вон, в автосервис простым механиком пойду, больше денег да меньше нервов. Знаешь, в моем возрасте мужики ох мрут, как мухи мрут… Борисова я уже на пять лет пережил, а у того — за полгода два инфаркта.
Ванька явно начал заговариваться. Герман, конечно, хорошо помнил ту историю, как на третьем курсе параллельную кафедру настигла полоса несчастий: сначала из окна выбросилась его однокашница Женя Лычкова, воспылавшая несчастной любовью к кафедральному преподавателю. Потом из-за этого долго травили Борисова, что из его кабинета произошла сия дефенестрация, но у того просто не выдержало сердце. Плакал весь институт.
— Может, вы еще и Кабаргина знаете, Иван Львович? — осторожно подводил Герман, понимая, что сейчас надо брать Ваньку тепленьким.
— Знаю, понаслышке. Борисов старше меня на четыре года, он рассказывал. Олег был последним, кто видел Кабаргина живым. Валентин Ильич умер после этого разговора. Было это где-то в 67-м или 68-м году, я еще школу заканчивал.
— А когда не стало Анны Андреевны?
— В прошлом году пять лет отметили. Вся Двадцатка ходуном ходила. Касиков целоваться лез…
Ефремова вырвало снова. Герман уткнулся в стол, морщась от отвращения. «Значит, правда — синдром новоиспеченного начальника. Значит, просто было необходимо держать фасон. Вот и не подошел».
— …Все, в больницу меня вези. Не могу больше. Машину сам поведешь, в глазах все расплывается. Надеюсь, водить умеешь. — Ефремов стоял перед Геркой, надвинув на разбитый затылок драповую кепку, натянув дерматиновую куртку поверх майки. Выудил из брюк ключи, бросил на стол. — В пятьдесят девятую, на Достоевского. Травма там хорошая — когда по первости с ногой попал, ой хорошо полечили. Теперь они меня каждый год встречают, уже радуются: «Ой, Иван Львович, у вас опять диплом или диссертация? С чем на этот раз пожаловали?»
…По дороге Ефремов болезненно дремал на пассажирском сиденьи. Горе-автомобилиста Соболевского тормознуло ГАИ. Инспектор, увидев избитого Ваньку, издевался, не порешил ли гражданин водила «этого грузина» и теперь везет «дохлого хачика на свалку». На что Соболевский ответствовал по всей правде, что владелец машины управлять транспортным средством не в состоянии, что он (владелец) болен, что он (Соболевский) везет больного к врачам, но зачем-то в конце приврал, что это его отец и оба они — чистокровные евреи.
— На, возьми. И пусть он подавится, — сонный Иван Львович не глядя выудил из бардачка купюру и сунул ее Герману. Гаишник заискивал, и владельцу машины пришлось выудить вторую. Когда они снова тронулись в путь, Ефремов зашипел: — Придурок! Ну кто тебя за язык тянул, что я твой отец?! А если бы он мои документы взял?
И отвесил Герману подзатыльник.
— …А ты прав, я еврей. Настоящая фамилия моего папы — Рейнман. Только один ты и назвал меня «морда жидовская», остальные только и знают одно: хачик, грузин, хачик, мимино…
— Как же получилось, что вы — Ефремов? — к последнему повороту на улицу Достоевского Герман уже освоился с ездой и подумывал, не обзавестись ли ему хотя бы правами.
— Путаная история, сынок. Рейнману не давали ходу в вуз, ему пришлось заключить фиктивный брак с художницей Нателлой Тоидзе, которая недавно была замужем за бездарным Евгением Ефремовым и оставила после развода русскую фамилию. Потом фамилию сменил жених.
— Ну почему же «фиктивным», вы же родились? — хитро расплылся Герман. — В отличие от Касикова, про вас не скажешь: «лучше бы он на свет не родился». Побольше бы таких.
— Может быть, мама в него влюбилась потом, я не знаю. Но семья у нас была самая настоящая… Узнав о моем рождении, он не смог бросить ее, — вспомнив об отце, Ванька расплакался. — Иоанн — это древнееврейское имя, а Иаков — древнерусское…
— Иван Львович, приехали. — Герман оборвал ванькины воспоминания, возвращая его к действительности. — С машиной-то чего делать?
Рейнман-Ефремов нехотя поднялся, порылся в истрепанной сумке, набитой до отказа. Вынул паспорт, кошелек и мобильник с записной книжкой, нахмурился:
— Караулить, что делать. Дочке позвоню, пусть приедет, домой отгонит. Мне теперь три недели даже в сортир встать не дадут… А все-таки надо было мне тогда к тебе подойти: ну дал бы ты мне по морде, ну вызвал бы я милицию, и дело с концом. — Мужчины троекратно расцеловались на прощанье, потом Ванька отстранил Соболевского от себя. — За мной не ходи. У тебя рука рассажена, пластырь в аптечке возьмешь, залепишь. Иришке скажешь: отца избили, защищал, но никого не видел. Не расстраивай девочку.
Ванька подхватил сверток с рабочим халатом, передернул замок двери и вышел. Герман закурил и уставился на шатающуюся фигуру Ефремова, тяжело плетущегося в сторону больничного подъезда. Ванька замешкался около урны, заталкивая сверток в ее жерло, дернул тяжелую дверь с массивной ручкой. Не открылась. Позвонил в домофон, учтиво склонив голову, проворковал что-то в микрофон и измученно привалился к стене.
Герман отвернулся в поисках аптечки, взгляд его упал на сиденье пассажира, на котором валялась растерзанная сумка и два заботливо выложенных бутерброда, упакованные в салфетку. У Соболевского защипало в глазах. Пойти что ли в приемный покой, а там сдаться в ментовскую и сесть за хулиганку? Или сдать кровь, чтобы Ваньке поскорее сделали переливание? Тогда на кой черт Ефремов велел ему ждать приезда Иришки, оставив под его ответственность целый автомобиль? Значит, знал, что делает. Значит, отдавал себе отчет, что Герману гораздо проще по морде дать, нежели утащить из бардачка хотя бы десятку. Даже поесть оставил.
Единственное, что он мог сделать, — это дождаться приезда неведомой ему Ирины Ивановны, которая обнаружит свое присутствие, только узнав машину по номерам. И убрать эту дрянь из Интернета, постараться убрать… Ну и пусть архаровцы Касикова или сам Вайсман восстановят свое гнусненькое сочинение. Пусть хоть на протяжении месяца в Сети имя Ивана Ефремова будет чисто… Соболевский потыкал в ванькину магнитолу, включил и с первых же аккордов узнал песню. Герман уткнулся в руль и беззвучно расплакался, едва услышав бархатный баритон Розенбаума:
Пусть те, кто нас хоть чуть-чуть любил,
Возвращается, ведь это случается.
То в дожде грибном, то в осенней мгле
Пусть повстречаются тихо, нечаянно.
Пусть нам их возвращает снег,
В руки падая песнью задумчивой.
В суете земной пусть нас радует
Наших любимых смех там, за тучами.
Пусть возвращаются, пусть возвращаются,
Хоть мы не стоим их порой,
Из нашей памяти по глупому ушедших
И не вернувшихся домой.
Вернуть, как вас теперь вернуть,
Тех, кто любил меня и кто не жалел меня.
Но как долог путь, ах, как долог путь,
Надо прожить всю жизнь и еще чуть-чуть.
Пусть те, кто нас хоть чуть-чуть любил,
Пусть лишь день один, коль больше не было,
Не помянут зла, ведь и с неба дым
К нам возвращается, даже с неба дым.
[1] БЖД — безопасность жизнедеятельности, современный аналог гражданской обороны.
[2] Басов и Прохоров — изобретатели оптического квантового генератора, лазера. После присуждения Нобелевской премии произошел раскол ФИАНа на собственно ФИАН и ИОФАН, «басовку» и «прохоровку».
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.