Оторопь / Селиванов Кумкват
 

Оторопь

0.00
 
Селиванов Кумкват
Оторопь
Обложка произведения 'Оторопь'

Когда господин Пурщелко пытался произнести вслух собственную фамилию, его картавый язык с первым неуверенным щелчком о нёбо преграждал путь четко выстроенным звукам, идущим из гортани, и снаружи появлялась уже не фамилия, а кастрюлька закипающей воды.

 

В дополнение к этому, имя и отчество Филиппа Филипповича будто намекало, что про кипящую кастрюльку нерадивая хозяйка попросту забыла.

 

— Как? — в третий раз напряженно спрашивал усатый полицейский, вглядываясь в раскрасневшееся от смущения лицо Пурщелко.

 

Мужчина кротко булькнул, шикнул, очередной водяной пузырь внутри него лопнул от натуги переполняющих противоречивых эмоций.

 

Солнце клонилось к закату. Две чайки летели в направлении светила.

 

Наглый воробей приземлился на нос ботинка и взглянул Пурщелко в глаза. Что-то недоброе было в этом взгляде, вызывающее. Словно именно воробей навел полицейского на Филиппа Филипповича, и теперь готов был рассмеяться в лицо.

 

За все свои неполные пятьдесят три года господин Пурщелко, что называется, и мухи не обидел. С самого рождения Филипп Филиппович проявлял к окружающему миру доброжелательность и покорность, что не всегда было свойственно отношению мира к господину Пурщелко.

 

В детстве Филипп часто становился жертвой оговоров соседей. Каждый раз, когда они приходили к ним в квартиру и, стоя у порога, оглашали родителям свой соседский вердикт, мальчик, выглядывая из своей комнаты, слушал обвинения, покрываясь мучнистой простыней бледности. От рассказов о поджогах мусора и привязывании к хвостам кошек различных предметов его брала оторопь. Тело становилось несгибаемым, дыхание почти сходило на нет. Филипп превращался в окоченевшую на суше рыбину, широко и немо открывал рот, не мог даже пошевелиться. Довершением всего было, конечно же, то, что именно Филипп, по общему мнению соседей, устраивал эти умопомрачительные и шокирующие гадости.

 

Когда соседи уходили, уверенные, что мальчику теперь не избежать наказания, родители приходили в комнату, где обнаруживали Филиппа безмолвным истуканом. Папа брал его на руки и нес к кровати. Мама садилась рядом, гладила по голове и просила мальчика не расстраиваться, ведь соседи лишь потому наговаривают на него, что он не похож на остальных детей, а, значит, уникален, и жизнь его сложится намного интереснее.

 

Филипп отлеживался в своей кроватке пару часов и засыпал. Снились ему огромные бесхвостые кошки, которые поджигали мусор в присутствии его родителей, и облизывались каждый раз, когда кто-нибудь произносил имя мальчика.

 

Повзрослев, Пурщелко выработал определенную философию жизни. Все неудачи и кривотолки, с которыми сталкивалась его ранимая душа, он списывал на очередное испытание, призванное выточить в нем изящный несгибаемый стержень. Не то, чтобы это полностью изменило его отношение к неудачам, однако, оторопь теперь длилась не более десяти минут против прежних двух часов. И Филипп Филиппович, считая подобное нормой, с радостью шел на этот маленький самообман.

 

Усатый полицейский внимательно разглядывал Филиппа Филипповича. Краска смущения на лице Пурщелко начала вымарываться бледнотой опускающегося страха.

 

Все свои пятьдесят с хвостиком лет мужчина тащил одутловатое грузное тело через жизнь, мягко обволакивая острые углы, что подсовывала ему судьба, нежно отталкивался от них и нес дальше.

 

И вот уже тридцать пять лет, как Филипп Филиппович трудился почтальоном. Эта работа дарила ему внутреннее спокойствие. Тридцать пять лет он носил письма и извещения от почтового отделения до ящиков, ставших ему родными. Ящики заменяли лица адресатов. Он даже смутно представлял, где кто живет, хотя почти никогда их не видел.

 

Патрубов И.А. из сорок второго дома по улице Индустрии, квартира восемь, был человеком общительным. Не истекала и неделя, чтоб ему не приходили письма. Обычно, норматив составлял три письма и одно извещение о посылке в неделю, но ежегодно в начале мая Патрубова заваливали письмами. Филипп Филиппович понимал, что Патрубов родился в мае, как, собственно, и Филипп Филиппович. Поэтому носить письма Патрубову было особенно приятно. Пурщелко словно и участвовал в поздравлениях и принимал их.

 

Валеева Е.К. из двадцать второго дома по улице Старых Большевиков, квартира шестьдесят три, обаятельнейшая женщина, ежемесячно получала открытки, бандероли и журналы о моде и красоте. В ее почтовом ящике смешались благоухания страниц парфюмерных каталогов, родив собственный неповторимый аромат. Улавливая его, Пурщелко всегда немного смущался, будто замечал заинтересованный им взгляд симпатичной женщины.

 

Домашнев С.Л. из дома номер десять по улице Стачек, квартира сорок, был человеком деловым. Филипп Филиппович носил ему только серьезные газеты и официальные письма. А однажды Пурщелко принес государственное уведомление. Конверт был неважно проклеен, и, руководствуясь лишь своим любопытством, Филипп Филиппович прочел, что Домашневу предлагалось стать присяжным заседателем Военного Суда. Господин Пурщелко всегда благоговейно относился к этому адресату, хоть и не знал, как он выглядит. Но после того случая трепетный страх перед почтовым ящиком весомой личности удесятерился в Филиппе Филипповиче.

 

Конечно, это было еще одно событие, которое формировало его внутренний стержень. Но чувствительная душа с успехом обошла и этот острый угол.

 

Когда Пурщелко стукнуло полвека, он, сидя в уютном кресле-качалке перед едва шепчущим телевизором и смакуя в честь юбилея второй бокал красного вина, рассуждал сам с собой о приобретенном жизненном опыте и пришел к выводу, что внутренний стержень его сформировался. Вывод этот напрашивался в первую очередь из того, что Филипп Филиппович не испытывал оторопи уже два года. Да и события, что раньше давали ей повод охватить Пурщелко, нынче уже не имели никакой власти.

 

Следом пришла мысль, что в свете такого вывода господина юбиляра можно, наверное, даже величать господином Кремнем. Филипп Филиппович заискивающе улыбнулся этой мысли, залихватски хлопнул себя по ляжке и допил бокал вина.

 

Однако Филипп Филиппович Пурщелко не учел одного любопытного обстоятельства, а, вернее сказать, одного необычного свойства своей психики.

 

Каждый год, примерно за неделю до грядущего дня рождения, он становился, на удивление, рассеян и забывчив. Ему казалось, что не далее, чем на прошлой неделе, он отмечал свой новый возраст, и вот, почти сразу за ним, уже маячил следующий.

 

В своем внутреннем восприятии времени Филипп Филиппович был подобен часам, показывающим без минуты полночь. Когда минута проходила, день нельзя было вернуть, и невозможно что-то сделать или исправить в нем. Ушедший день следовало впихнуть в картотеку прошлого и впредь открывать лишь для воспоминаний.

 

Точно так же господин Пурщелко считал, что старость и смерть, держась за руки, делают шаг ему навстречу именно в день рождения. О том, что стареет он понемногу и каждую минуту, а вероятность смерти в день рождения ниже процента, он даже не задумывался.

 

И вот, цедя сквозь зубы свою предпраздничную обреченность и устремив взор в прошлое, усиленно копаясь в той самой картотеке, он напрочь забывал о каких бы то ни было событиях из окружающего мира. А потому, будь он человеком чуть более собранным, не стал бы делать каких-нибудь выводов в день рождения, оставив их, как минимум, до следующего дня.

 

Ошибочность вывода, сделанного им в юбилей, происходила из того, что он совершенно забыл об одном остром угле, который, как ни пытался, не мог обойти столь же мягко, как тысячи углов до этого.

 

Пурщелко слету обволакивал его, проходил молниеносно, и уже готов был забыть. Но что-то мучительно тянуло испытать это не особо приятное, но очень странное тягучее чувство прислонения к уже преодоленному препятствию, и он покорно возвращался, чтобы пройти вновь, убедиться, что более не чувствителен к подобным поворотам. Однако чувствительность не пропадала.

 

Эту странную липкую, держащую Филиппа Филипповича возле себя, словно на цепи, чувствительность звали Инессой Евгеньевной.

 

Женщина удивительной доброты обладала певучим полушепотом, который высоко ценился Пурщелко, всю жизнь проработавшим на почте. Ее точеный подбородок напоминал Филиппу Филипповичу скалистый берег моря на фото из журнала про путешествия, а округлые тонкие брови над теплыми карими глазами походили на двух чаек, летящих на закат.

 

Инесса Евгеньевна занималась тем, что каждое утро подготавливала почтовую сумку Филиппа Филипповича, сортируя корреспонденцию по адресам, номерам домов и даже подъездам. За те пять лет, что Инесса Евгеньевна работала в отделении почты, она не ошиблась ни разу. Приятнейшим свойством ее характера было и то, что она всегда знала, в каком подъезде господин Пурщелко находится в данную минуту и, если была необходимость срочного извещения, а то и телеграммы, посылала гонца с депешей в нужный подъезд.

 

Филипп Филиппович ценил это качество в Инессе Евгеньевне настолько сильно, что через два года совместной работы даже стал называть ее просто "Инессой". Она же в ответ иногда позволяла себе называть господина Пурщелко "Филипычем" и загадочно улыбалась, когда их взглядам суждено было встретиться.

 

Следующим после юбилея днем Филипыч непременно вспомнил об Инессе, и сердце его затрепетало. Он ежедневно думал о ней, пытался разобраться в своих чувствах, вывести параллели их сокрытых друг от друга отношений и каждый раз убеждаясь, что иных толкований, видимо, не существует. Ну и, наверное, надо действовать.

 

Но слово "действовать" лежало поперек самой сути Филиппа Филипповича. Он был хорошим исполнителем, похвальным работником для любого работодателя, но никогда не осмеливался решать сам, что ему делать в тех случаях, когда никто ничего не требует. Он был рожден подчиняться и скользить, и достиг в этом небывалых высот, но чтобы он хоть раз изменил свой маршрут?! Чтобы хоть раз письмо для квартиры номер двадцать девять было вложено в ящик раньше, чем газета для квартиры номер двадцать восемь?! Или чтобы он хотя бы раз не донес извещение?!

 

Обволакивание, подчинение, скольжение — три кита, на которых стоял его маленький уютный мирок. Сделай Пурщелко что-либо иначе, прояви он своеволие в любом аспекте жизни, его мирок мигом бы накренился и пошел ко дну.

 

В размышлениях о "действии" пролетело еще два года. По истечении их необъяснимым для себя образом Филипп Филиппович нашел лазейку, используя которую он мог бы действовать, притом совсем не "действуя". Логика этого решения была проста, как и все, что в этой жизни нравилось господину Пурщелко. Своим действием он не расшатывал существующую систему взаимоотношений с миром, не испытывал ее на прочность, он лишь ставил на движущийся состав этой жизни маленькую котомку, а мир продолжал привычное движение, даже не замечая этой мелкой поклажи. А, значит, его действие не было "действием".

 

Убедившись еще раз в логичности измышлений, Филипп Филиппович по приходу домой немедля сел за стол, достал из него бумагу с авторучкой, и принялся писать:

 

 

 

"Уважаемая Инесса! Вам, должно быть, странно получить письмо от меня, особенно если учесть тот факт, что мы видимся с Вами каждый Божий день? Однако хочу сообщить Вам, что выразить нижеследующее устно у меня не хватает духу. Даже сейчас, склоняясь над столом с авторучкой в руке, чего не делал я, кажется, с окончания школы, я подолгу подбираю каждое слово, дабы не быть истолкованным неверно. А уж устно я такого бы мог наколесить! Вы бы смеялись, Инесса, ей-богу, но ничего бы не поняли. Поэтому вот, пишу.

 

Хочется раскрыться перед Вами, Инесса, но смею надеяться, что особой тайны я не открою. И все же, довожу до Вашего сведения, что впредь отказываюсь жить без Вас! Вы завладели моей душой с самого, практически, первого дня нашей совместной работы! Я никогда не встречал столь собранной энергичной и красивой женщины, как Вы!

 

Я не смею надеяться на взаимность, но промедление уже вычеркнуло пять лет нашего возможного союза.

 

Прошу Вас только об одном, Инесса! Пожалуйста, не оставляйте меня без ответа! Ответьте, как есть! Что думаете и что чувствуете. Буду ждать!

 

Постскриптум: ответное письмо положите мне в сумку. Вы же знаете, что я его непременно найду.

 

Постпостскриптум: какое счастье, что Ваш адрес находится на моем участке. Я сам же Вам и доставлю это письмо!"

 

 

 

Филипп Филиппович перечитал написанное, перевернул лист, внизу добавил буквы "л" и "ю", но дописывать не стал. Аккуратно свернув лист вчетверо, он вложил его в конверт и тщательно заклеил. Размашистым почерком заполнил поля "адресату", "отправителю" и "индекс". Положил письмо во внутренний карман куртки, разделся и лег спать.

 

Ему снилась Инесса Евгеньевна, разложившая стопочками корреспонденцию. Руки ее заботливо помещали эти стопочки по отделам сумки Филиппа Филипповича. Она поглядывала на господина Пурщелко и, улыбаясь, просила называть ее Инной.

 

 

 

— А имя-отчество у Вас какие, — строго интересовался полицейский, шевеля усами так быстро, точно то были не усы, а какая-нибудь щетка для обуви.

 

— Филипп Филиппович. А Вас как зовут, — любезно поинтересовался господин Пурщелко.

 

— Что ж, если Вам так интересно, то моя фамилия Патрубов! — ответил усач.

 

— Вы Иван Александрович?

 

— Откуда Вам это известно? — удивился полицейский. — Вы и в моем ящике роетесь?

 

— Да нет же! Я ваш почтальон! Я знаю, что у Вас в мае день рождения! У меня тоже в мае!

 

— Почтальон, говоришь? С каких пор почтальоны письма вскрывают прямо возле почтовых ящиков?

 

— Я… Это мое письмо! Я писал, и забыл дописать одно слово там… И хотел лишь дописать и снова запечатать! Ну, не хорошо же, когда письмо не дописано...

 

Полицейский требовательно протянул руку. Господин Пурщелко покорно вложил в его ладонь надорванный конверт. Усач достал письмо и принялся читать его вслух. Уже через несколько секунд он громко смеялся над, как он выразился, "древними оборотами", слово "тайна" показалось ему вычурным, но не менее забавным, написание "постскриптум" и "постпостскриптум" тоже смешило полицейского. Но что самое гадкое — он смеялся над именем возлюбленной Филиппа Филипповича! По заявлению усатого, его бульдога тоже зовут Инессой, и если эта Инесса откажет Филиппу Филипповичу, он готов познакомить его со своей собакой.

 

Господин Пурщелко почувствовал, как им овладевает забытое уже чувство оторопи. Кровь замедлила движение по организму. Тело словно окоченело. Филипп Филиппович едва дышал и уже не мог двигаться.

 

Развеселившийся полицейский, утирая слезы, похлопал господина Пурщелко по плечу и, смеясь, ушел. Удаляясь, усач смял письмо и бросил в урну.

 

Спустя семь часов оторопь отпустила господина Пурщелко, и Филипп Филиппович, прошептав имя возлюбленной, рухнул на землю и тут же скончался.

 

Часы на его руке показывали без минуты полночь.

 

Вода из кастрюльки полностью испарилась.

 

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль