Часть первая: Наступит ли конец? / Жизненный цикл / Стадник Никита
 

Часть первая: Наступит ли конец?

0.00
 
Стадник Никита
Жизненный цикл
Обложка произведения 'Жизненный цикл'
Часть первая: Наступит ли конец?

Я вижу все, все что происходит в этом мире...

***

 

Сей труд — не книга, безнадежный черновик.

В очередной я раз встаю на те же грабли,

Здесь сладкий творчества порыв давно поник,

И жизнь все также обнажает злости сабли…

***

 

 

 

Часть первая: Наступит ли конец?

***

В определенный период времени, с середины июня по июль месяц в наших теплых краях появлялось очень много пестрых бабочек, беззащитных созданий природы, которые кружились в небе и дополняли своей пестростью скудный летний пейзаж. Они расправляли свои тонкие крылья совершенно разной формы и окраски, легким взмахом отрывали свои тела от земли и отправлялись в свой недолгий первый или последний полет под высокими перистыми облаками. Лавируя в потоках свежего воздуха на фоне лазурного неба, они проживали свои минуты, часы и дни, отведенные им судьбой, природой и безжалостным временем, которое отдавало этих созданий в костлявые руки пустой бесконечной тьмы слишком рано. От цветка к цветку, от поля к полю они летали, одурманенные иллюзорной свободой, и играли своими крыльями сонату жизни и безмерной любви к каждому ее мгновению, и только человек шел не от себя к себе, не от счастья к счастью, а от грязной перины колыбельной до твердых досок гроба, от строгих матери с отцом до лживого человека в рясе или монашей робе. Этим и отличались пестрые и легкотелые бабочки от людей, проживающих свою бесконечно долгую жизнь ради того, чтобы в конце концов болезнено умереть в одиночестве, истлеть от старости и немощности, вместо того, чтобы пересечь тысячи километров в поисках настоящего великого счастья. Все беззащитные тонкокрылые мотыльки, которые в отчаянном безумии обжигали крыля в пламени восковых свечей, все бледнотелые шелкопряды, которые вдохновленно и одержимо создавали невесомые нити и белоснежные коконы тончайшего шелка. Все они были свободны, словно сам ветер, они были прекрасны, словно цветы незабудки на маковом поле, они были по-настоящему живы, эти бабочки, мотыльки и шелкопряды просто были и им хватало этого бытия, этого мимолетного существования, в быстротечности которого все они никогда не желали сверх меры, никогда не пытались обмануть коварную смерть, они никогда не отвергали себя и свои скромные мечты ради эгоистичного счастья других. Такими удивительными и простыми были крылатые создания природы, которые великодушно окрашивали в яркие цвета это странное для меня лето, которое гоняло облака ветром по небосводу, испаряло воду в реках и озерах, по миллиметрам в день делало выше стройные деревья и кусты. И только бабочки в небе не могли прожить и прочувствовать все это великолепие от светлого начала до триумфального окончания, от первого розового рассвета до последнего ярко-желтого заката, после которого холодными опавшими листьями в наши края ворвется печальная осень. Некоторые цветочные красавицы не могли прожить и двух дней, чтобы увидеть вновь необъятное желтое поле на фоне огненно-красного заката, ощутить всей душой истинное величие природы и почувствовать страстные порывы ветра перемен. Но вечная борьба за место над облаками рвала их булавочные сердца на мелкие куски, эти бедные существа так быстро умирали, что сменяли за короткое знойное лето несколько поколений, а после смерти их легкие, словно сама невесомость, тела падали на траву, прорывались сквозь кроны деревьев и украшали своими сухими выцвевшеми крыльями кусты и клумбы. Некоторых несчастных жертв времени подхватывал и уносил за собой сильный ветер, шелестящий листями старых берез, он взмывал вместе с ними высоко к небу и отправлял безжизненные тела в густой туман далеких облаков, учтиво провожая крохотных пустотелых мертвецов в их последний прощальный путь. Этот благородный ветер уносил к перистым облакам и одинокие опавшие листья, сирот многодетных деревьев, и пушистые белоснежные зонтики одуванчиков, за ручки которых хватались миниатюрные волшебницы, и нежные лепестки ярких полевых цветов. А я, тем временем, лишь молчаливо скорбил о том, как мимолетные мгновения для одних становились непостижимой вечностью для других, я просто стоял в стороне, у дорожной обочины жизни и пытался запомнить во всех деталях, как июльское лето превращало мои родные края в нечто новое, очаровательное и особенное.

— И тебя тоже завораживает эта красота, не так ли? Бабочки-белянки на фоне утопающего в зное горизонта, они лучше всех нас, Марко, даже если мы возьмемся за руки и станем чуть добрее, они все равно будут выше и свободнее, во все времена. А этот мир вокруг, этот волшебный дивный мир, он навеки останется для человека непостижимым и прекрасным, ведь так? — спросил отец, протянув свою длинную руку вперед и показав ладонью на простирающееся впереди желтое, словно летнее солнце, поле.

Я душевно согласился с сантиментами отца, молчаливо кивнул и тоже устремил свой безмятежный взгляд на это яркое создание природы, которое упиралось тонкими колосьями в синевато-белесый горизонт и продолжало тихо шелестеть на ветру, будто отвечая на мое нудное детское любопытство змеиным шипением. Чуть выше ровной желтой полосы пшеничного поля, мой взгляд терялся меж далеких темных холмов, которые лишь мелкими верхушками разрезали всю прямолинейность пейзажа перед нами и, что странно, напоминали мне своим молчаливым одиночеством о раннем детстве и о старых потерянных друзьях. Перед глазами ребенка, прикрывающего лицо от солнца, проносились отдаленные сумрачные образы, словно кадры на исцарапанной кинопленке: бессмысленные и безрассудные игры меж плотных стеблей пшеницы, вечная тихая ненависть и ярость со стороны Филла, главного мерзавца семьи Йозеф, яркая клетчатая рубашка, грязная и рваная, подарившая мне отвратительное прозвище "павлин", и ядовитые, полные азарта взгляды моих "верных друзей", которых я спустя год больше и не видел. Из моей жизни были вырваны яркие солнечные дни, хлесткие удары по лицу, безумное дыхание от частых побегов, исцарапанные руки, гневные взгляды, надменные ухмылки, но вместе с этим хамством и презрением из моей жизни пропало ржавое пригретое место в цепи из образцовых и показательных. Я потерял тогда тех, кто лишь нагло пользовался моей добротой и слепостью, кто рвал на части мои мечты и выбивал землю из под ног, кто заглушал криками безмолвную тишину и заполнял мертвенно бледную пустоту чувствами и словами, я потерял тогда самое ценное и обрел самое страшное — одиночество. Я не знал, правда не знал, куда так резко уехала большая немецкая семья, в которой жили мои тираничные лжетоварищи, но я страшно сильно хотел уехать вместе с ними, лишь бы снова не остаться наедине с самим собой, лицом к лицу со своими внутренними демонами, которые скреблись ногтями о ножки моей кровати. Проклятый Филл, ненавистный Ганс, толстомордый Эдди, отвратительный Клаус и зубастая Петра, все они весной прошлого года покинули наши края в кругу своей лицемерной аристократичной семьи, которая решила перебраться поближе к своей национальной родине, на Запад, родину Ницше и Гегеля, как мне вскоре объяснил отец. И на самом деле, я был самому Богу обязан тем, что лживый надменный гнет этой богатой тщеславной семьи, наконец, спал с мужских плеч отца, перестал досаждать мне избиениями и кровью выбитых зубов, а матери, земля ей пухом, — оскорблениями и публичными издевательствами. Но я никого не благодарил за случившееся, я не был фанатично и разъяренно настроен против людей, которые приняли меня в свой престижный круг мерзопакостности, не отвергли и не признали меня инфантильным, хоть сами были совершенны в абсурдности мнений и знаний. Поэтому я не презирал их всей душой за раны, которые уже давно затянулись шрамами, за синяки, которые исчезли так, словно их и не было, и за всю боль, что испытывало мое тело раз за разом, когда я играл в их жестокие игры, пародируя муки жертв Святой Инквизиции. Физическая боль переносилась мной намного легче, чем душевная, все раны на моей коже быстро затягивались, как на плешивой собаке, но моя память могла годами хранить лишь одно обидное слово, которое иллюзорным скальпелем резало мне сердце и оставляла на душе не зарастающий кровоточащий порез. Я не возненавидел извращенного Филла и его гордую свиту, я не воздвиг в своем сердце не одной крепостной стены, чтобы отгородиться от туманного мира, жестокого, клеймящего, парадоксального, я просто принял смерть, как реальность, а всю боль, как морфин. Но очень скоро по зову старой ведьмы жизнь вокруг перевернулась для меня испанским восклицательным, Филл и остальные навсегда покинули меня, бросили умирать от одиночества, их просторное поместье опустело, словно призрачный замок, жестокие игры и кровавые ссадины превратились в ностальгические воспоминания и книжные листы, моя рубашка выцвела, лицо вновь стало чистым и светлым, а это желтое поле перестало быть для меня особенным, сейчас от него просто тошнило. Я перестал находить себе места в этом мире, я потерялся во времени и продал душу Дьяволу, я продолжал неделями слоняться вдоль желтых колосьев пшеницы и питаться лишь одними мыслями о своем прошлом, из моего сердца будто вырвали клочок моей прекрасной жизни, тех солнечных дней, которые были постыдными, горькими, но до безумия родными. Именно тогда я перестал бессмысленно бежать вперед, цепляясь за иллюзорное милосердие мира, я обреченно начал бродить в идиллиях воспоминаний, как щенок на улице, дрожащий от холода и страха, голодающий изгой среди бессердечных людей.

— И все-таки, одно меня удивляет в этом завораживающем месте, отец — этих прекрасных и свободных, ярких и игривых бабочек с середины июня по июль месяц в наших знойных краях, прямо над необъятным пшеничным полем, на самом деле, появляется очень-очень много.

— Однако, здесь не всегда кружились мириады этих порхающих созданий, раньше подобные места были пусты, заболочены и одиноки, а под толстым слоем вязкой глины томились древние забытые катакомбы. — ответил мне отец, когда протянул руки вперед и нежно подхватил в воздухе очередную бабочку.

— Дай угадаю, сейчас ты отпустишь ее из рук в небо, а потом начнешь свой долгий занятный рассказ? — недоумевающе спросил я отца, который, как обычно, нагонял в любую свою историю таинственность и мрачность, будто рассказывал о Чуме или Великом голоде.

— Нет, я не буду выпускать из рук это крохотное беспомощное существо, эта бабочка слишком красива, чтобы я смог милосердно отдать ее обратно белым облакам. Я могу лишь подарить пойманную белянку другому человеку, тому, кто нуждается в ее красоте, тому, кто потерял способность видеть прекрасное в мире вокруг. — проникновенно ответил отец и протянул в мою сторону свои сжатые руки и бедное насекомое, запертое внутри.

— Знаешь, бабочка в твоих руках тоже ничего не видит, она бьется о темную преграду и будет продолжать это делать, пока ты не отпустишь ее, так делают все бабочки, потому что они не знают, что такое неприступные стены. И многие люди, также как эта бабочка, стали слепы к красоте не по собственной воле, а из-за того, что их просто заперли: бабочку — в руках, а людей — в их собственных зонах комфорта и рамках стереотипов. Тогда, ответь мне на вопрос, кто же из них наиболее слеп: люди, считающие нормой издеваться над бедной бабочкой, или она, запертая в руках этих жестоких людей?

Мой отец, по своему обыкновению, решил оставить очередной вопрос моего дотошного ума без ответа, устремил свой взгляд далеко в безбрежное небо и подарил полям, утопающим в зное, тишину, спокойствие и бабочку, одиноко улетающую к сияющему горизонту. Она медленно терялась вдали, мелькала над уровнем неба, пропадала с желтых листов древних карт, на нее больше не указывал волшебный компас одинокого пирата, и с каждым взмахом тонких крыльев эта бабочка становилась все дальше и дальше, отрывая от наших душ нервную злободневность, обреченность и меланхолию этих одинаковых скучных летних дней. И я прекрасно отчетливо помнил, как мокрой до костного мозга осенью всем сердцем ждал очередных перемен, безумных дней, бессонных ночей и солнечной летней теплоты, но я не знал, что впереди меня ждали лишь цветы одиночества, прорастающие на выжженных тропах, и огромный рой вопросов без ответа. А я просто устал вечно спрашивать и наивно ждать объяснений, я устал мечтать и загонять себя в колесе фанатичной веры, я устал от солнца, от дождя, от вида за своим окном, я устал мыслить лишь своими интересами и считать, что ответы искать и мне по плечу, я просто устал возводить вокруг себя кирпичные стены из надежд и биться о них головой, как та бедная бабочка в теплых руках моего отца. Умного и серьезного человека, апатичного, словно висельник перед экзекуцией, усердного читателя прозы и философии, который уже несколько минут нашего мертвенного затишья пытался вновь начать диалог, но, кажется, никак не мог подобрать в мыслях нужные слова.

— Когда-то очень давно, в раннем детстве, пьяным южным летом или же злобной хладной зимой, я не могу вспомнить точнее, одна девушка рассказала мне интересную историю о бескрайнем радужном поле, что заполняло эти места еще до того, как Панфельд вышла из берегов и превратила все вокруг в вязкое отвратительное болото на несколько десятилетий. Эта удивительная девушка, облаченная в платье из чистого шелка, рассказала мне тогда о далеких временах, что терялись среди страниц древних грамот и рукописных книг в кожаном переплете, о тех временах, по мягкой земле которых бродили живые легенды, о временах Агасфера и Каина, вечных скитальцев, о временах тех, кто превратил свое счастье в смертельный яд, а мучительные страдания — в лекарство.

***

Эта история о далеком прошлом не была простой легендой, в ее необычности не было великой тайны языческих культов или скрытого смысла философии, нравоучения или наказания, героя или злодея, в ней был простой и реальный мир, обычная жизнь, тривиальная глупость детства, искренняя человеческая наивность, грезы, мечты и желания, которым сбыться не суждено. В этой истории был простой светловолосый, под двойное каре, тонкотелый мальчик, одетый в легкое светло-каштановое пальто, под которым плотно прилегала к телу рубашка кремового цвета, прямые подвернутые брюки и узкую клетчатую трибли, сдвинутую на бок. Кроме него, поклонника Тома Сойера, ребенка на возраст лет десяти, но на ум — пятидесяти, который стоял посреди широкого необъятного поля, заросшего травой по колено, в этой истории была маленькая металлическая коробочка, в которой скрывалось нечто очень ценное. Внутри этого холодного стального прямоугольника, ящика Пандоры, вывернутого наизнанку, содержалось волшебство, способное исполнить любое желание, которое мог загадать этот ребенок, оторвав прочную крышку от корпуса, правда, желание могло быть только одно. Поэтому мальчик не открывал металлическую коробочку в солнечный день на чудесном радужном поле, поэтому он часто думал о своих мечтах и грезах, поэтому он не торопился использовать бесценный подарок высших сил, боясь провального фальстарта, он лишь смотрел на прекрасную белую бабочку, которая порхала в воздухе прямо напротив него, закрывая своими тонкими крыльями яркий свет солнца. Это беззащитное насекомое скиталось по обетованной земле, от острых шипов красной розы до белых лепестков подснежника, от скалистых гор до глинистых низин, бабочка-белянка видела все, абсолютно все, что происходило в этом жестоком, но справедливом мире. И среди многих легенд и историй, среди каменных скрижалей и древних манускриптов слагалось лишь одно безумное изречение: если существует кто-то в этом мире настолько могущественный, что видит абсолютно все, что в кромешной темноте способен свет найти, значит он — Бог. Но, к сожалению, эта тонкокрылая красавица была простой белянкой, ее жизнь оставалась мимолетной и пустой, а багровые закаты медленно вскапывали холодную могилу этой страдалице, и пускай она не была Богом, зато точно с ним виделась однажды, когда порхала среди высоких облаков, израненная ветром, но свободная. И этот одинокий мальчик, заперший внутри себя мудрого взрослого, этот постаревший сердцем ребенок, который иногда забывал о родном доме и ночевал в тихом омуте, этот мечтательный звездочет на радужном поле тоже однажды виделся с Богом. Когда ему было очень плохо, когда он всей душой страдал, словно отрекшийся пилигрим, Богу стало настолько сильно его жалко, что он подарил ему эту замечательную коробочку с волшебством, которую можно открыть лишь однажды и исполнить свое самое заветное желание. Этот мальчик, владелец острого надменного ума и владения в Сен-Мишель, он был эгоистично уверен в том, что с этой коробочкой в руках ему по силам сделать все что угодно, изменить этот жестокий мир, погруженный в вечную Варфоломеевскую ночь, подарить новую жизнь тем, кого он любит, или сделать даже так, чтобы наступил долгожданный конец света по предсказанию Нострадамуса. Этот израненный ребенок мог превратить далекий оранжевый закат в непостижимую вечность для всего человечества, остановить солнечных зайчиков на коре дуба, сравнять с тишиной мелодичные звуки природы на радужном поле, но милосердный блондин не желал прекращать жизнь одно единственного существа, порхающего над удивительным полем и над всеми нами, страдальцами. Юное дитя видело в бабочке-белянке, в единственной искре жизни среди этих пустых мест, духовную вечность, застывшую в старых часах, добродетельный свет в конце темного туннеля, красоту высокого полета, бесценную свободу и мягкий голос того, кто наблюдал за нами с ласковых небес. Ему казалось, что эта бабочка и впрямь была посланником самого Бога, потерявшего связь с миром грешных людей, ему казалось, что они обязательно когда-нибудь встретятся еще раз с этой белокрылой красавицей, сверкающей среди облаков, поэтому он крикнул ей вслед не одинокое и скорбное "Прощай", а наивное, но искреннее "Пока". Но этот глупый самовлюбленный мальчик на возраст и на ум лет десяти даже не заметил, как мир вокруг продолжил диктовать свои жестокие правила: его бесценная металлическая коробочка оказалась простой пустышкой, береговой бутылкой без письма, горькой конфетой без начинки, а всевидящая бабочка-белянка, порхающая над облаками, больше не вернулась к нему из своего последнего путешествия. Ее крохотное беззащитное тело разорвало на мелкие кровавые частички великим ураганом и развеяло по одиноким серым местам, по молчаливым туманным равнинам, далеко от прекрасного, спокойного и мечтательного радужного поля. А долгожданный конец света так и не наступил...

***

В голове моей беспорядочно мелькали мысли, они, словно бабочки, роились над красивым цветком колючей розы, пытались испить из него ядовитый нектар и желали унести в небеса еще пару мгновений быстротечной жизни, которая все равно оборвалась бы вместе с вечностью последнего заката. Эти прекрасные бабочки даже не представляли, что летают над едким цветком, возросшем на поле трупов, древнем могильном кургане, стебли которого пропитались кадаверином, тонкие лепестки которого окрасились в кроваво-алый, а шипы стали бритвенно острыми. Все мои мысли были лишь о том, как ощущение того, что из глубин этого поля прямо на меня смотрят чужие пустые глазницы, наполняло меня все сильнее. Я видел сжатые в безумном оскале зубы, выдавленные из сломанной челюсти, я видел глубокие трещины, заполненные свежей плотью и гнилой тканью, внутренние полости, кишащие червями и паразитами, и острые обломки белых костей. Мне казалось, что эти наполненные душами мертвых людей места притягивали меня, звали вступить в ряды усопших, вернуться в орду непогребенных господ, остаться в этой холодной темной земле навечно и подарить своим телом новую пищу всем подземным существам. И эти обожженные скелеты шептали мне свой собственный похоронный марш, протягивали ко мне костлявые руки, сжимающие старые семейные реликвии, и вырывали пальцы из толщи земли, царапали грязными ногтями гнилые крышки гробов и разбивали свои пустые черепа о монолитные плиты, последнюю память о прошлом мертвецов. Некогда желтое пшеничное поле преображалось жуткими формами и образами в моих глазах секунда за секундой, светлые колосья становились темнее, ломались и падали на почерневшую землю, небо заполнялось густым серым дымом, пепельной пылью, а огромные капли кислотного дождя разъедали мою бледную кожу и оголяли безобразные внутренние полости. Мое сознание полностью поглотил животный страх, ползающий тысячью сороконожек по спине и пронизывающий сотней черных взглядов мертвецов, я всеми силами пытался отогнать это смутное наваждение и прекратить видения, которые терроризировали мои мысли, но никакие усилия не спасали меня от бездушных людей, чудовищ и городских легенд погребенных в этих местах. Я представлял, как они все, переплетаясь, словно клубок нервных волокон, лежали под несколькими слоями земли, страстно прижавшись друг другу, пропустив поломанные тонкие пальцы под ребра, медленно развалившись по конечностям и позвонкам, навсегда замерев в одном положении, окончательно ощутив на себе саму смерть. Именно тогда я вновь вспомнил о страшной утрате одного очень дорогого мне человека, о смерти, которую я во всех черно-белых тонах видел собственными глазами, о смерти, которая разорвала мне сердце на тысячи осколков и оставила внутри только пустоту, о смерти, которая постоянно врывалась в мои мысли подобными кошмарами и видениями, о смерти, которую я тщетно пытался больше не вспоминать. И в такие моменты, когда скорбные воспоминания и мое бурное воображение смешивались в нечто неописуемо отвратительное, я искренне мечтал вместо широкого пшеничного поля и пустых глазниц своей матери, наблюдающих за мной из под толщи плодородной земли, увидеть то самое радужное поле и прекрасных бабочек, порхающих около маленькой жестяной коробочки, способной исполнить любое желание ее владельца, правда, только одно.

***

Мимо нас, словно огромные жужжащие самолеты, пролетали стрекозы, будто балерины в небе, танцевали бабочки, сверху ярким диском наши головы жарило солнце, а высоко в небе под облаками проносились одинокие птицы и на мгновения закрывали собой этот одинокий шар света, напевая мелодичную песню свободы. Те, кто умел летать, подхватывая крыльями ветер, летали в небе, над облаками или под ними, меж тонких ветвей деревьев или меж острых утесов каньонов, те кто умел ползать, что не удивительно, ползали по земле, под камнями, кустарниками или учились ходить, как годовалые младенцы. Солнце продолжало нас согревать и наполнять окружающие места жизнью и светом, наши легкие наполнялись воздухом, сердца продолжали биться в нужном им ритме, жизнь в мире продолжала свой ход, не сменяя проторенного курса и казалось, все было как обычно. Но я не торопился говорить, что этот день был таким же жарким и обычным летним днем, как все дни до него, не собирался делать выводы о прохладном вечере и о будущем, далеком, как корабль на горизонте, пусть и погода в это знойное утро была совершенно типичной, обыденной и надоедающей. Единственное, что выбивалось из колеи мерзкой стабильности, так только легкий ветерок, вечно меняющий свое направление и силу, который мягко шелестел ветвями деревьев, моими длинными волосами и густой травой под ногами людей, что стояли на "радужном" поле. Несмотря на эту нетипичную для природы полноту и отсутствие детской неопределенности, несмотря на однотипность всей жизни, что видел вокруг, я чистосердечно дорожил каждым клочком родной мне земли и принимал все ее правила, словно фигура на шахматной доске. Мне была приятна атмосфера здешних мест, были приятны люди, которые населяли эти небольшие фермы, сараи, дома, работали для себя и своей семьи, были ближе к миру природы нежели упрямые городские вельможи. Каждое дерево здесь наполняло воздух своей неугасающей энергией и кислородом, каждое поле оставляло мозоли на руках и пот на своей почве от плодотворной работы жителей наших краев, каждый деревянный дом хранил теплый семейный очаг, каждый из нас был частью этих прекрасных свободных мест. Все вокруг меня не просто росло и существовало, такое тривиальное, но близкое к сердцу, все вокруг говорило о движении и о жизни, такой приятной и щекочущей маленькие пятки, когда ты пытаешься догнать неуловимое счастье. Все вокруг меня было летом, знойным, тихим, слегка облачным, синим, желтым и ярко-зеленым, все вокруг было моим четырнадцатым по счету годом жизни в окрестностях, фермерских полях, города Бреста, в котором моя семья жила уже очень давно.

После привычной для наших разговоров паузы, которые иногда досаждали не хуже комаров во время вечерних прогулок, отец улыбнулся и несколько раз махнул рукой в сторону дороги, подавая знак, что нам пора идти дальше и продолжать свой путь в шумный город, засучив "накрахмаленные" потом рукава. Такие путешествия для меня были уже не в новинку, но ворвались они в мою жизнь довольно резко, аки пушечный выстрел, с тех самых пор, как я стал гордо назвать себя учеником городской школы, одной из немногих на территории Франции. Каждый июль последних пяти лет для нашей семьи ознаменовывался тем, что мы с отцом должны были ходить по несколько десятков километров до города, где он работал учителем в школе, а я в этом же отвратительном месте учился, выжигая из жизни часы, дни и недели. Наш путь обычно лежал через мост, выложенный серым камнем, на котором очень часто стояли молодые пары, узкие песчано-гравиевые тропинки, выложенные очень давно, небольшие островки еловых лесов, одиноко растущие на зеленых равнинах, многочисленные пшеничные поля и асфальтированные дороги, ознаменовавшие начало городской инфраструктуры. Пока мы шли вдоль них, медленно сгорая под палящим солнцем, мимо нас, гудя своими двух-актовыми двигателями, проезжали изобретения Генри Форда или семьи Рено, проносящие сквозь тысячи километров своих богатых серьезных владельцев. За прозрачными окнами автомобильных дверей были видны их начищенные пальто, черные пиджаки, кардиганы или узкие жилеты, некоторые прикрывали свою пышную голову котелками, иные же носили аккуратные очки в стальной или платиновой оправе, сквозь стекла которых они бросались надменными взглядами в незнакомцев. Однако, во всех этих людях, носящих костюмы разного кроя и цвета, задирающих нос или элегантно поправляющих очки, скромных или до отчаяния вальяжных было одно общее и никогда не устаревающее правило, которое уже давно расставило всех людей по "росту". Все эти люди были родом из богатых семей, окруженные почетом и "оловянными солдатиками" прислуги, имели свой бизнес, продолжали дело отца или в редких случаях матери, некоторые были молодыми учеными, членами Католической Церкви, а отдельные, выглядящее уже менее представительно, были работниками речного порта нашего города. Иногда бывало, что на этой части дороги нас замечали и учтиво подвозили до места назначения некоторые добрые и интеллигентные люди, те самые работники, доставляющие портовый груз, или неравнодушные к простым людям богачи, томно наблюдающие за нами, словно шершни в пчелином улье. Мы с отцом аккуратно запрыгивали в мягкие кожаные салоны, этично снимали наши обожженные солнцем панамы и смотрели сквозь стекло, как поля и деревья проносятся мимо нас, словно выпущенные стрелы, а очертания дымящего трубами города вдали становятся все объемнее и объемнее. Но если же случай поворачивался к нам спиной, а удача ехидно прощалась с нами, как в азартных играх, если таких приятных людей внутри четырехколесных "коробок" мы не встречали, то эту часть дороги отец всегда старался идти чуть быстрее остального пути, словно догонял невидимого беглеца. Я, человек тонкого телосложения и сугубо атлетических навыков, всегда старался поспевать за отцом и поэтому, тяжело дыша, пародируя паровоз Черепановых, семенил своими маленькими детскими ножками по дороге, буквально отстукивая чечетку твердыми каблуками о горячий черный асфальт.

Город, как обычно, приветствовал нас широко открытыми воротами, огромным количеством людей, то и дело спешащих куда-то, что-то обсуждающих, стерегущих свои "каделаки", разгружающих тяжелые мешки или ящики, запрыгивающих или выпрыгивающих из уютных кожаных салонов. Самые различные наряды и облачения, показывающие в основном социальный статус человека, мелькали словно краски на картине художника, который рисовал это творение, похоже, в приступе безумия и помешательства. Красно-бардовые, иссиня-лазуревые, белоснежно-белые и изумрудно-зеленые окрасы через пару мгновений смешались в один единственный необычный цвет — "городской", напоминая теперь сад земных наслаждений. Серые стены устремляющиеся в небо, словно взгляды звездочетов, черепичные крыши, словно чешуя гигантских рыб, дымоходы, извергающие в чистый воздух клубы едкого дыма, и много других шестеренок, стрелок, табличек, занавесок, которые были кожей и мышцами города под названием "Брест". Этот город не только выглядел по-особенному, но и звучал, словно несколько паровых машин или поездов, разрывающих железнодорожное полотно, вокруг царила просто феерия различных звуков, которые наполняли эти узкие улицы своим атмосферным низкочастотным гулом. Все бытовые разговоры, деловые беседы, командирские окрики, вздохи и выдохи людей вокруг были мне непривычны и чужды после моего долгого пребывания в тихой деревне, в которой звучало лишь мелодичное пение птиц и тихий вой ветра днем и серых волков — ночью. Странно, что даже шум у ворот сегодня стоял куда больший, чем ему надлежало быть, если мне все это не казалось или чудилось от нежданного солнечного дурмана. Люди вокруг яростно что-то обсуждали, злились друг на друга, словно стая голодных псов, хватались за голову, закрывая уши, слонялись кругами по тротуару, все спешили забежать в одну скрипучую дверь и выбежать из другой, чуть не сорвав бедную с петель. Мне тогда казалось, что все решили устроить цирковое представление масштабов с древний Колизей, начать метаться туда-сюда, как клоуны, причудливо размахивать руками, жонглируя невидимыми предметами, и кричать не хуже оперных актеров. Отец тоже, наверняка, заметил нарастающую тревожность людей у главного входа, но отказался обращать на это хоть крупицу внимания и тратить силы на выяснение соответствующих причин, будь они даже смертельно кровавыми следами от жестокого убийства. Несмотря на тесные кучки активно обсуждающих что-то людей, которые я приметил, что на просторных центральных улицах, что на городской площади перед рынком, смердящим подгнивающими овощами, я тоже решил имитировать полное отсутствие заинтересованности в этих скучных беседах зевак. Однако, мое скорбное и бледно костлявое прошлое продолжало тянуть меня ближе к сырой темной земле, ближе к мягкому теплу внутренностей человеческого тела и холодных недр грешной души всех людей, ближе к мыслям, страхам и мечтам, к пустым разговорам и молчаливой правде, ближе к самой сути. Поэтому нечто ядовито жуткое, словно бездомный бражник "Мертвая голова", все же доносилось до моих отрешенных мыслей и скапливалось на тонких стенках черепа прозрачно-зеленой сыростью, а иногда, будто по воле одинокой бабочки-белянки, я слышал все, буквально все, что происходило в это мире.

— Знаешь, друг мой, ты не поверишь ни единому моему слову, если я начну рассказывать тебе эту историю, будто сошедшую со страниц Молота Ведьм. Недавно я от одного нашего общего знакомого, Гальвани, ты должен помнить его странный взгляд и черное скверное пальто, слышал кое-что о дочери Себастьяна Ленуар, Изабели. Ужасная беда приключилась с юной любительницей конного спорта, кошмарное бедствие обрушилось на прекрасную семью, одну из самых богатых в нашем городе, а теперь, одну из самых несчастных и напуганных до стука в зубах. Я расскажу тебе эту историю ровно также, как мне ее рассказал сам доктор Гальвани воскресным вечером за двумя бокалами итальянского красного, не упуская подробностей и жутких отвратительных вещей. — слышал я разговор двух джентльменов, которые сидели за уличным столиком, напротив ресторана шведской кухни "De proete", — В общем, начну с простого: пару недель назад доктора Гальвани вызвал сэр Ленуар и попросил поскорее приехать к нему в особняк на Сен-Диви, не сказав больше ни единого слова. Страшная картина, как оказалось, ждала молодого доктора в одной из просторных комнат, освещенных парой лампад, что было большой редкостью для светлого викторианского палаццо. В самом центре комнаты, в кровати лежала уже упомянутая мной Изабель, бледная, взъерошенная, изнеможенная, ее впалые щеки еле поднимались, когда она пыталась вытянуть из себя слова, уголки губ не могли подняться даже при виде дорогих ей людей, глаза у девочки были красные, зрачки — потухшие, а вокруг опухших век красовалась темная обводка. Иногда цвет кожи бедной девочки начинал приобретать синий трупный оттенок, отчего она становилась похожа на ожившего мертвеца, все ее тело бросало в дрожь и трепет, "бабочка прогревала крылья", а кровавый кашель усиливался настолько, что казалось, он разрывает на части брюшные мышцы и причиняет Изабели наиужаснейшую боль, которую девочка стерпеть не в состоянии. Она медленно умирала на глазах у своих родителей, бедная дочь богача, ее лихорадило, бросало в жар и холод, а иногда, посреди ночи, еле слышно она звала свою мать, протяжно и долго, и просила ее побыть с ней в эти последние предсмертные дни. Изабель часто, едва дрожа губами, просила доктора о скорой смерти, о прекращении этих мучений, которые ей были непосильны, которые разрывали ее тело на тысячи частей и заставляли молчаливо плакать от боли. И несмотря на невероятный врачебный опыт Гальвани, несмотря на все его тщетные попытки сделать невозможное, он был абсолютно бессилен перед этой болезнью, а отчаянье медленно прорастало в его сердце и пронзало ядовитыми шипами смоляные легкие, он беспомощно следил за тем, как медленно умирает его пациент от неизлечимой болезни, новой Чумы, что поразила, казалось, весь мир и перекроила каждого человека. Эта болезнь медленно переходила в явную угрозу для жизни девочки, Гальвани нервничал, метался по комнате, словно загнанный в западню зверь, он пытался думать о возможных вакцинах, способах лечения витаминами, но все продолжало сводиться к одному единственному исходу — к мучительной смерти. То, что творилось в этой злосчастной комнате словами без надрыва не может передать даже человек, который видел сотни ужасных болезней, гнойные нарывы на коже, заплывшие жиром органы, открытые переломы, кровоточащие рваные раны, и порванные сухожилия, гнилые зубы, слепые тусклые глаза и тысячи изуродованных тел.

— И что же случилось потом, посвяти в суть, не томи. — заинтригованный началом стал интересоваться бородатый мужчина, одетый в черный приталенный пиджак с рисунком в белый горошек, который нервно стучал пивным стаканом по столу.

— Далее доктора Гальвани ждала долгая, сокрытая в тайне от других людей, укутанная страхом заразиться самому, ужасная терапия лечения юной Изабели, девочки, попавшей в цепкие руки смерти. Две недели он курировал лечение этого странного и нового для медицины гриппа, который не брали обычные способы борьбы с вирусным заболеванием, патогенез которого поражал своей эффективностью. Гальвани приходилось самому лично разрабатывать лечение, которое было лишь "пальцем в небо", и постоянно следить за медленно умирающей девочкой, которой с каждым днем становилось все хуже и хуже. Высокая температура, судороги, тошнота и рвота, головные боли, ужасный по своей силе кашель не ослабевали в течение первых пяти дней болезни, а доведенный до пьянства Гальвани не находил себе места от осознания бесполезности своего профессионализма и его личных методов, которые были теперь лишь пустым звуком. Но семье Ленуар все-таки очень повезло, что у Гальвани был доступ к хорошим препаратам, например, аспирину, который облегчал самочувствие больного, а благодаря его исследованиям вскоре был найден хороший комплекс витаминов, которые усиливали иммунную систему и боролись с сильным вирусом. Когда шестой день самобичевания и, казалось, бесполезной тщетной борьбы за жизнь подошел к концу, Гальвани был доволен улучшениями самочувствия девочки, которая, наконец, начала говорить, улыбаться, а ее глаза вновь вспыхнули детским огнем свободы и миролюбия, девочка быстро вернулась к норме из своего жуткого состояния, которое слепо шло вдоль края пропасти жизни и смерти. А спустя еще пару дней интенсивного лечения витаминами, теплом и аспирином доктор был уверен в выздоровлении Изабели, но страх непредсказуемой вспышки "новой Чумы" в городе не покидал его даже ночью, он в страхе представлял перед собой галерею пустых и мертвых взглядов, где каждый умирает, страдая, как души Ада. Даже находясь в моей уютной квартире в Гранд Перно, вдали от этой каждодневной мирской суеты, и, держа в руках полупустой бокал сладкого вина, он продолжал беспокоится о грядущих проблемах и судьбе города и поведал мне довольно неутешительный прогноз о скорой участи каждого из нас. "Пускай, прошло уже больше недели после полного выздоровления Изабели, вероятность того, что вирус сможет продолжить мутировать и начнет заражать весь город, медленно перерастая в эпидемию, способную спустя время поразить все человечество, далеко была не равна нулю. Однако, пугать народ в наши и без того неспокойные времена, когда в душе каждого из нас не растворился до конца осадок кровавой войны, которая унесла жизни моей жены, отца, матери и брата, было бы с моей стороны ужасно опрометчиво, это могло моментально привести весь французский народ к волнениям и вспышкам паники, благодаря которым вирус мог начать свое распространение еще быстрее. Голод, разруха, отчаяние, смерти, похороны без могил, запах гнили и свинца, тела внутри квартир и на улицах, дети и взрослые, которые тащат трупы к берегам и морской пене — всего этого нам уже хватило, все это мы уже стерпели и вынесли, и я не хочу допустить вновь подобных ужасов в моем любимом городе. Поэтому я решил сохранить болезнь Изабели в тайне, оставить все ее мучения на задворках прошлого и оставить их лишь в моем дневнике, предостерег ее родителей и всех, кто следил и непосредственно участвовал в процессе лечения, от разглашения любой лишней информации, которой теперь достойны лишь они. Я решил, что новая кровь должна остаться только там, где ее мелкие капли неизбежно оросят пол и стены, что смерть людей должна остаться там же, где будут похоронены их тела, что о этой болезни не должен узнать никто." Этой фразой он закончил первую часть нашего с ним разговора, позвал мою скромную Валери и попросил принести ему портсигар.

— И что собирается предпринимать Гальвани в такой ситуации? Неужели будет ждать до последнего, пока с теми же симптомами к нему не сляжет пол города? А если скоро начнут умирать люди, гибнуть, словно мухи под газетой? Это бесчеловечно — скрывать от людей правду, даже если она повествует о неминуемой гибели многих, даже если она — еще одна болезнь среди тысячи других. — сходил с ума от возмущения бородатый сосед высокого мужчины, облаченного в черный бархатный пиджак и белоснежную рубашку классического кроя.

— Люди уже начали умирать, друг мой, в безумных муках от разрывающего легкие кашля, от лихорадки, которая разрывает вены кипящей кровью, и от приступов боли в груди, нестерпимых, словно клеймение за грехи, а то, что о их смерти никто не знает, показывает лишь профессионализм Гальвани, как доктора и фантастичного стратега. Я лучше других знаю, что перед случаем с дочерью сэра Ленуар наш доктор знал еще о двух пациентах с похожими симптомами, которые умерли в первые часы болезни из-за того, что их семьи слишком поздно вызвали врача, самонадеянные идиоты. С надрывных слезливых слов одной пожилой матери о том, что случилось с ее сыном, Гальвани смог прояснить общие тенденции к заражению и течению болезни у человека, однако, во всей этой истории было слишком много преувеличения и неоднозначности, поэтому в те дни общая "картина" этого патогена так сильно его шокировала, что он попросил всех потерпевших держать существование болезни в строгой тайне. Да, это было бесчеловечным шагом с его стороны, но наша жизнь тоже далеко не подарок, и даже не маленькая конфетка с начинкой, она жестокая, несправедливая и бескомпромиссная, она заставляет людей делать ужасные вещи, когда у них нет иного выбора, она заставляет нас выбирать то, что спасет нас самих, самых знаменитых в мире эгоистов. И страх есть в нашей жизни, ползающий по спинам и обвивающийся вокруг шеи, именно из-за него никто из этих бедных людей не сказал ни слова о том, от чего на самом деле умерли их сыновья, дочери, матери и отцы, любимые люди, которых они хотели похоронить по-человечески, но их одеревеневшие тела просто сожгли в крематории, без церемонии, без свидетелей, без священника, который зачитал бы погребальную речь. А Гальвани тем временем не спал ночами из-за мыслей о том, что он столкнулся с чем-то новым и смертельно опасным. Больше всего он боялся обнаружить те же симптомы у себя или своей жены с сыном, потому что не знал, как бороться с тем, что может убить человека за такое короткое время и передается от одного смертного к другому со скоростью гигантского торнадо. Убитый жизнью доктор поведал мне по секрету, что за все это время до нашего с ним разговора он зафиксировал и скрыл от общественности шесть смертельных случаев из восьми заражений, и эта откровенная жуть, которая останется в сердцах всех этих людей и развеется пеплом над полями, была замечена только в пределах нашего небольшого города и его узких улочек. А теперь представь, скольких жертв сейчас также прикрывают от общественности врачи по всему миру, дабы избежать всеобщей паники и волнения, сколько слез уже было пролито в обедневших квартирах, сколько новых тел было безэмоционально сожжено в печах, сколько матерей не смогло увидеть своих дочерей или сыновей в аккуратных черных костюмах и пролить слезы горя на похоронах? Все они молчаливо страдали в одиночестве, уткнувшись головой в плече мужа или в мягкую шерсть домашней кошки, все они были простыми людьми, которые под страхом вины пообещали доктору Гальвани молчать до последнего, молчать о болезни, которая вскоре убьет каждого из нас. И я уже вижу, как по всему миру от этого заболевания умирают сотнями, как сухие частички их тел кружатся в воздухе, как медленно эта новая Черная Смерть разрастается на нашей планете и поглощает все больше людей, а врачи и власть в панике пытаются удержать весь оставшийся мир в иллюзорном равновесии. Я уже вижу, как совесть всех этих бедных людей гложится тем, что они врут прямо в глаза своим близким ради их благополучной жизни и ради спасения спокойствия мира, который мы и так прекрасно рвем на части сами.

— Не накрути себе лишнего на ум, не позволяй воображению и эмоциям завладевать ясностью ума и будь предельно аккуратен со словами о будущем, ибо оно не определено. Все, что можно сказать по этому поводу, это фразу "Поживем — увидим, мон ами", если, конечно, мы доживем и увидим. — поднимая свою достаточно объемную фигуру из-за стола, на прощание сказал рыжеволосый биолог и уверенно протянул руку своему другу.

— Без сомнения! — после теплого рукопожатия ответил интеллигент в очках, направился в противоположную от ресторана сторону и уже через несколько мгновений скрылся за темным углом узеньких улочек.

Так бессмысленно, банально, резко и совершенно не дружественно, в глупой наигранной спешке закончился разговор двух обычных, одетых по моде, вечно бегущих куда-то в этом потоке современности, бюрократизме и демократии, молодых людей. Я пытался найти в их разговоре нечто особенное, цельное, осмысленное и причинное, дабы не посчитать то время, что я провел в внимательном выслушивании каждого их слова, напрасным, но не смог найти абсолютно ничего. Всей сутью их встречи была обычная история проявления необузданной жестокости нашего кровавого мира, тех бед, что вечно льются на землю с плачущих небес, или несчастий, мутирующих раз за разом, словно заболевания. Вся гниль и чернь, кишащая червями внутри человеческих душ, под юбками тех юных тел, что были растленны безумцами и подлецами, была мне не противна, я уже давно привык спокойно смотреть в эту шевелящуюся кашу грехов, присыпанных солью, болью и сахаром похоти. Кражи, похищения, убийства, избиения, тяжелое дыхание заживо погребенного человека, истошные крики душевнобольных, язвы желудка чревоугодников, черные легкие курильщиков и убитая печень пьяниц. Я чувствовал и ощущал всем телом, что все это было лишь частью жизни, которую нужно было принять и слепо радоваться всему, что хоть как-то отличалось от каловых масс, над которыми вечно летали мухи — репортеры и журналисты. Мир был таков, что терпеть его настоящую изнанку было невозможно, если не закрывать глаза и не выворачивать его светлой маленькой стороной к себе, высасывая словно из пальца всю его доброту. Поэтому, ради собственного здоровья, чистого рассудка и светлой памяти, хороших взаимоотношений и всеобщего понимания я не присматривался детально ко всему, что скрывалось в темноте квартир и узких улиц. Я старался не отвлекаться на такие неприятные истории или подобные им, не слушать байки и рассказы всяких странных особ на рыночной площади, которые забалтывали так покупателей, чтобы те брали больше продуктов с их лавок, жадные потребители новостей и фруктов. Я всеми силами отторгал излишки всей той черноты, что иногда заполняла меня, аки глиняный сосуд, до краев и сочилась прямо из моих ушей алой кровью, я старался меньше присматриваться к подобным вещам и утолять свою тягу к познанию научными книгами. Но иногда, словно дьявол, во мне просыпалось неудержимое любопытство, проявляющееся относительно всей жути, что происходила вокруг и пугала остальных смертных, как пауки, темнота или клоуны. В те моменты я ловил своим азартным сознанием любую информацию, впитывал ее, как губка, и анализировал одинокими вечерами в своей маленькой комнате, погруженный в кошмарные мысли и не менее жуткие образы. И особенно сильно это любопытство проявлялось во мне, когда совсем рядом со мной два ученых человека обсуждали бесчеловечное сокрытие от народа информации о "новом гриппе", который совсем недавно поразил одну милую особу, принадлежащую семье Фрей, единственной семье в этом городе, которую я всем сердцем презирал.

Да, этой милой особой была Изабель Ленуар, моя ровесница, высокомерная девочка, обожающая платья, занимающаяся верховой ездой, имеющая на своем счету не малый список сбывшихся мечтаний и вечно досаждающая родителям своим капризным поведением. Ее вечным призванием было расточительство, гуляющее среди калашных рядов, любимым увлечением — восседание на лошадиных загривках, словно на золотом троне, и, конечно же, легкомысленная игра на фортепиано и отвратительная игра на струнах души близких людей. Она беспорядочно дергала за все возможные ниточки, наивно пологая, что управляет всем миром вокруг, руководит закатом и рассветом, бездействием врагов и их пролитой кровью, но на самом же деле, потянув за одну нить и повторив это на тысяче других нитях, однажды за новой ниточкой потянется курок Маузера, направленного этой девочке в висок. И вот эта крикливая любительница игр в "реальность" доигралась — выстрелом немецкого пистолета в ее нежный висок, прикрытый густыми волосами, стала неизлечимая болезнь, которую она чудом пережила. Возможно, я был не прав, ведь плохо знал ее характер, ее семью и многое, что с ней было связано, я не был ей другом, которому можно поведать тайны, не был братом, который может знать все, даже родственником, чтобы иметь хоть какое-то о ней представление я не был. Однако, если бы меня попросили по первому впечатлению, по одному лишь взгляду описать ее характер, я бы сказал, что она была очень активной, упертой и высокомерной натурой, без ослиной глупости, но с ослиным упрямством и эгоцентричным акцентом на "Ja", которое обвивалось вокруг шеи не шарфом Маленького Принца, а черной змеей. Она с первых секунд производила впечатление человека, который все время пытается чем-то себя занять, будь то бесполезные хобби или легкомысленные отношения, старается ухватиться за любую возможность, будто заполнить этими вечными действиями что-то внутри себя, хоть и заполнять наверняка уже нечего. Этот человек, впрочем, как многие, продолжал безумно бегать по миру в поисках себя там, где его нет и следа, этот человек пытался наполнить себя мелочами, забывая о самом главном, от том, что потом просто напросто не вместится в эту стеклянную банку под названием "жизнь". Миллионы различных хобби, тысячи мимолетных знаний, пара умений здесь, а еще парочка за порогом, несколько крупиц смысла в одном деле и еще несколько тонн, разбросанных по бесконечному списку дел иных, огромное количество начатых возможностей и стремлений, которые никогда не завершаться и не восполняться до конца — вот как можно было описать все детство Изабели по моему скромному мнению. Ведь, если вспомнить все, чем она занималась, то можно было составить не малый список из множества пунктов и подпунктов: этим всем были скачки на лошадях до недавних пор, большую часть детства она посвятила плаванию, рисовала маслом и тушью, занималась графикой, ходила в балетный кружок, играла на скрипке и флейте, читала родную и Советскую литературу, в коих ее кумирами были Вольтер и Толстой. В общем и целом, Изабель Ленуар, горделивая, но педантичная девочка с вечно колеблющимся чувством собственной важности вела себя так, как подобает вести себя занятой и высокомерной особе, и жаль, она не понимала, что подобное поведение — лишь признак безмерной глупости, а она — лишь раскрашенная в павлина сорока.

Одноклассники ее любили, а родители лелеяли и ублажали любой каприз юной "аристократки", от мелких, вроде кофе в постель, до огромных, вроде органа с полутора сотней труб. Ей делали умопомрачительные подарки, устраивали вечера в ее честь, наполненные огромным количеством гостей и тех людей, что обожали эту девочку и были ее слепыми почитателями. Ее жизнь была наполнена роскошью, утонченностью, признанием сотен безвкусных людей, мнение которых эта наивная девочка возводила в абсолют, в ее жизни не было боли, несчастий, обязанностей и ненавистной работы, каторги за условные ценности. Наверно, о такой беззаботной жизни, я деревенский мальчишка, сын учителя городской школы, простой парень, увлекающийся лишь редкими лесными прогулками, мог только мечтать, но я не мечтал, даже не думал о такой тривиальности. Мне была противна вся мишура и весь пафос таких девиц, мягких Дев с потребностями Льва, как она, которые выставляют себя перед другими людьми, словно он знатоки этой жизни и мира вокруг, хотя сами кроме десятка балетных движений и полусотни слов на французском ничего больше и не знают. А о мудрости в головах этих меркантильных людей даже говорить не стоит, ибо такой вещи для них попросту не существует, ведь, мудрость для них — это вымысел и фальшь, так как она опасна для их пушистого и мягкого "Ja". Для таких, как она, представительниц непредставительного бомонда, весь мир состоял сугубо из их безмерного всезаполняющего эго и любимых вещей, которыми они отгоняли скуку из-за которой они начинали обращать внимание на то, что происходит вокруг, наконец, видели реальность. Такие девушки, словно нетерпеливые шахматисты, не умели мыслить критично, не могли противопоставить хоть что-то похожее на действия сложившимся обстоятельствам, которые поглощали их с головой и вырывали из зоны комфорта, аки мелких рыб из воды выбрасывали на берег волны. Они смотрели на мир сквозь призму своего окружения и тех принципов, которые оно им диктовало с высокого постамента через рупор диктатуры, словно пророк те великие десять заповедей. И я не сомневаюсь, что для Изабели весь этот мир являлся отражением всего, что делали для нее родители, как уважительно к ней относились учителя в школе, как очень многие ставили эту девицу в эталон, а потом ставили на плиту ржавый чайник на кухнях, и этот мир для нее был отражением её прекрасной и любимой жизни в треснутом от безмерного эгоизма зеркале. Нет, я не буду говорить, что для меня мир был другим, что я сам иногда не впадал в желание копировать мнения своих лживых кумиров и впадать и материальную эйфорию, наоборот, я признаю это обыденной, хоть и скверной чертой любого человека, заложника бесконечного бега человечества к пропасти пороков. Ведь, все мы, умники и умницы, жертвы головных болей и ножевых ранений, печальные клоуны и морфиновые наркоманы, все желали видеть в мире то, что безответно любили, желали видеть во всем вокруг себя легкость, доброту и удачу, которым усмехались мертвые в гробах. Мы продолжали потреблять счастье дозами и зависеть о чужого мнения, которое крикливо доносилось из мерзких ртов или смрадными помоями просачивалось сквозь щели в наших убеждениях. Мы продолжали загребать в свои тонкие руки беспорядочные вещи и захламлять свою душу тяжелой пустотой и кратковременными удовольствиями, которыми кормили своих внутренних голодных псов, и вместе с ними, вместе с миром и комедиантами Сатирикона, мы окончательно забыли, что значит жить по-настоящему.

***

Если вход в мой шумный город был похож на картину художника импрессиониста, который намешал в одном месте самые разные краски и разбросал по всему холсту беспорядочные пятна, желая сделать свое творение максимально неразборчивым, то район школы был похож скорее на мрачное произведение Дюрера в черно-белых тонах. Прямоугольные бетонно-кирпичные коробки с маленькими окнами, дымоходы, разрезающие небо своими закопченными кирпичами и упирающиеся в его серовато-синюю ткань, протянутые между фасадами соседних зданий обветшалые веревки и грязное женское белье, которое томно раскачивалось на ветру. Подгнивающие оконные рамы и скрипучие двери, красная крошка стен на разбитой дорожной кладке, горький запах табачного дыма, разорванные нервы, как гитарные струны, сигареты в пожелтевших зубах, а над всем этим смрадом — черные вороны. Запахи испражнений, чужой грязной одежды, раскиданной по углам улиц, груды протухающего мусора, над которыми летали мухи, явные любительницы отвратительного запаха, приглушенные стоны совокупляющейся парочки нищих за уличной аркой, истошные крики и шипение кошек, неподеливших остатки "breakfast'a" типичного представителя среднего класса, снующие мимо твоих ног маленькие короткошерстные крысы, разносчики ужасных заболеваний, все это заставляло твое лицо съеживаться в недовольной гримасе и вечно воротить нос. Здесь были бесформенные пепельные пятна на кирпичных стенах, изрисованных граффити, здесь были геометрически прямоугольные листовки с объявлениями, розыском беглых преступников, которые напоминали о Джеке-потрошителе, Элизабет Батори, и многих других. Здесь были забытые вещи, пропитанные жуткой энергетикой по байкам экстрасенсов и предсказателей, здесь были бездомные обнаженные провода, протянутые вдоль углов, словно замерзшие ночные гости, здесь были пыльные красные проржавевшие велосипеды, оставленные у стен, и напоминающие скрипом своих колес о страхах и ужасах детства. Здесь были омерзительные следы рвотной массы, запачканные кровью, слюной и алкоголем стены, разбросанные игры, шприцы и содержимое полупустых стеклянных флаконов, которое напоминало о беспомощности медицины и жуткой смерти доктора Ксавье. Все вокруг будто наваливалось на тебя сверху, сжимало в своей светло-желтой бетонной могиле твои хрупкие кости, закапывало твое сознание глубоко под землю, тяготило твой внутренний мир и заставляло содрогаться всем телом от рвотных позывов.

Но было кое-что еще более жуткое, отталкивающее, стерегущее ваши взведенные нервы трехголовым Цербером в этом мире чудес квартирников. Этим черным красноглазым псом была тишина, такая застывшая и холодная, что даже школа от ее беззвучия становилась мертвой и отталкивающей, словно ваши подгнивающие стереотипы. Ее прозрачные окна и полуосвещенные коридоры теперь казались смертельным лабиринтом, который ограждал нас от внешнего мира и поглощал своим порядочным безумием наши силы, наше время и дрожащие нервы, а может и рассудок. Тишина, от которой каждый шаг отдавался в голове громким звуком, от которой можно было слышать неровное биение собственного сердца, как химический осадок в реагенте, откладывалась в наших душах. Среди пожелтевших стен, запертых на ключ дверей, старых коридорных скамеек и трехслойных запотевших окон, внутри которых труп на трупе лежали мухи и осы, в нашей школе витала не только гробовая тишина, но и вечное ощущение некой загадочности и мертвенного ожидания, которое смотрело на каждого из нас своими круглыми глазами прямо изнутри бетонной кладки стен, раскрывая каменные веки. Словно тысячеглазый монстр, покрытый гнилью времени и тяжелыми цепями прикованный к этому месту, это ощущение никогда не покидало стен школы, оно скапливалось пустыми взглядами в темных углах, оно проникало нам прямо в душу из щелей тесных шкафчиков, оно пропитывало собой спертый воздух вокруг. Но сегодня, в этот обычный день банального во всех смыслах лета, кроме пристального голодного взгляда по стенам моей жуткой школы ползло еще одно не менее противное существо, оно цепляло длинными руками, омытыми в багрово-алой крови, каждый луч света, проникающий сквозь окна, и превращало его в свою бесформенную тень. Этим существом, которое набрасывалось на кружевные плечи женских юбок, сочась слюной, лезло под подол платьев, поднималось по черной ткани ближе к детским шеям и обвивалось вокруг них петлей над сломанной табуреткой, этим существом, которое обрушилось на нас штормовой волной и оросило соленой водой израненные рты, этим существом был ужасный, поразивший всех до глубины души, несчастный случай, произошедший внутри толстых стен нашей школы. Этим существом был страх, который превращал воздух в лед, а нервозное ожидание новых событий — в вечность. Он подарил нам безумное цирковое представление, которое началось совершенно неожиданно и молниеносным потоком событий ворвалось в нашу жизнь, а нам в это время оставалось лишь следить за происходящим, как жалкие трусы, застыв на месте от ужаса.

***

Багряно-алая кровь. Она была первым, что моим глазам посчастливилось уловить в жуткой атмосфере этой строгой прямоугольной комнаты, освещенной тусклым светом люминесцентных ламп. Темная густая кровь уже определенно мертвого человека, похожего на жертву убийцы служанок или жестокого дровосека, любителя джаза. Среди обычных белых парт, твердых деревянных стульев и темно-зеленой учебной доски теперь находилось нечто жуткое и противоестественное, то, что отложится в памяти каждого ученика и ляжет ответственностью на каждого учителя. О безжалостном приговоре смерти над скромным беззащитном человеком нам говорило многое, что бросалось в глаза, словно кадры из жестокого триллера, многое, что заставляло в страхе отходить назад, раскрывать рот в отчаянном крике и бежать со всех ног как можно дальше, мелькая среди деревьев бледным дрожащим зверьком. Маленькие капли крови были везде: на полу, на недавно покрашенных стенах, небольшими капельками падали с края белой парты и разбивались о деревянные доски, окрашивая их в красноречиво багровый цвет, наполняя воздух смрадной атмосферой скотобойни. Тонкие струи этой вязкой жидкости медленно заполняли комнату, сочились меж одиноко стоящих, разбросанных в панике стульев, опрокинутых парт, а под самой дальней партой среднего ряда растекалась, становилась в больше и больше бесформенная лужа алой крови. Прямо посередине этой старой учебной мебели красовалась неглубокая трещина, которая разделяла парту на две части, словно Моисеевская гряда, ее ножки слегка разъехались и процарапали себе путь на чистом полу, и теперь никто не мог за ней сидеть или учиться, никто даже не стал бы. Теперь белое протертое покрытие этой разорванной на две части парты было залито красной, медленно темнеющей и обретающей вязкость жидкостью, которая совсем недавно текла внутри вен и артерий живого человека. А сверху, в обреченной позе мертвого обездвиженного тела, раскинув тонкие руки в предсмертной агонии, растопырив пальцы под невозможным углом, застыв в кривом страдании, лежала простая девочка, моя ровесница, одетая в обычную школьную форму, как подобает всем ученицам. Единственное странное отличие, что в ней было, это вывернутая, поломанная шея и невообразимо сильно отогнутая вниз голова, с опущенных на пол волос которой по каплям стекало вниз бурое омерзительное вещество. Ее кровавая ехидная улыбка в перевернутом изгибе смотрела на меня, беспомощного труса, украшая запрокинутую назад голову с пробитым на затылке черепом и сломанными шейными позвонками, и заставляла мое тело холодеть, а взгляд — лихорадочно бегать по комнате. Мне казалось, будто ее голова сейчас провернется еще на более омерзительный и нечеловеческий угол, оцепеневшее навсегда тело поднимется с этой парты, нелепо и криво переставляя сломанные кости, а кривой рот начнет громко смеяться, брызгая кровью. Я, легкомысленный мечтатель и фантаст, представлял в своих мыслях ее ломанные, неестественные движения, глаза наливающиеся кровью и руки, тянущиеся ко мне, чтобы забрать меня в мир мертвых вместе с собой, отправить на лодке по реке Стикс, заточить на одном из девяти кругов Ада. Но ничего из моих представлений не происходило, стой я там пять минут или десять, ее безгрешная душа не обретала форму и не возносилась к небесам, ее тело оставалось бездвижным и холодным, как серый лед, а мои мысли оставались лишь глупыми детскими страхами. На этой справедливой и воздающей по заслугам и прегрешениям земле обетованной никому не доставало такой чести, как возможность идти против реалий мира, против банальных правил, которые он диктует. Эта девочка по всем правилам жизни была уже мертва, без сомнения, ее пустые глаза не реагировали на свет, недвижимое лицо не дрогнуло ни одной мышцей за все то долгое время, пока я стоял в кабинете, отсутствие движения грудной клетки говорило об отсутствии дыхания, напоследок, даже сломанная шея и красноречивая кровоточащая трещина в голове кратко, но лаконично описывали ее неутешительный приговор.

Я впервые в жизни дрожал от пяток ног до подушечек указательных пальцев, я до дрожжи в коленках боялся осознавать настолько тягостную близость смерти, физическую близость этой костлявой с косой к моему телу, которое с обрызганном кровью трупом разделяли лишь пара метров. И не подходя к ней ближе, не прикасаясь к ее бледной коже, даже не смотря в ее пустые глаза и в клокочущую кровь во рту, я все равно чувствовал мертвецкий холод, который медленно сковывал меня и замуровывал в свой прочный ледяной саркофаг, словно арктическую мумию. Несмотря на то, что в этой пустой комнате было трое людей, совершенно разных жизненных позиций и статуса, своих убеждений и мировоззрений, сформировавшихся или не совсем, своего цвета глаз и формы черепа, своего голоса, роста и телосложения, но я слышал в этой комнате только два тяжелых дыхания и чувствовал лишь два бьющихся в разнобой сердца: моего и отца. Проще сказать, сердце этой бедной девочки уже не билось, оно перестало гонять кровь по организму, наделять каждую клетку тела необходимой энергией и жизнью. Вот что было самым жутким и горестным в этой ситуации, это была полная тотальная потеря не только лишь красивого физического тела, которое уже начало приобретать женственные формы, а потеря личности, мыслящего человека, его желаний, стремлений и чувств, в общем, всего, что отличало его от крысы, бегающей средь узких улочек, или домашнего хомяка в колесе. И несмотря на то, что меня с этой девочкой ничего не связывало, ни единомыслия, ни симпатии, ни любви, ни дружеских чувств и ни родственных уз, я все равно ощутил всем телом, как в моем сердце порвалась одна невидимая нить, словно струна у мелодичной арфы. Идеально тонкая нить, которая удерживает нерушимую связь человека со всем человечеством, генетическую и инстинктивную привязанность к нашему роду, к нашей общей цели, к простым и банальным чувствам и умению ощущать нестерпимую боль других. И пускай большую часть своей жизни я был скверным эгоистичным человеком, пускай свет добродетели не так часто стучался в мое сердце, но я не был абсолютно безразличным существом, лишенным эмпатии, я был способен прочувствовать всю ее боль и ту обреченность в ее пустом взгляде, который навечно замер в одной точке. В этих самых эмоциях по моей щеке медленно покатилась слеза, застыв на несколько мгновений над краем губ, соленая, наполненная искренним пониманием, горечью и простым человеческим состраданием, которое было чуждо только тем, кто уже давно вырвал свое сердце из груди. Первый раз в своей жизни я ощутил нестерпимую боль, отравляющую мою душу, словно цианид калия, и разъедающую кислотой разум, словно уксус, первый раз я по-настоящему осознал, насколько мимолетна и коротка может оказаться человеческая жизнь, на которую может повлиять даже простой взмах крыльев бабочки на другом конце земного шара. Той самой одинокой бабочки, в которой разглядеть посланницу милосердного Бога смог даже маленький мальчик, стоящий посреди радужного поля и мечтающий исполнить свое желание с помощью маленькой жестяной коробочки. Той бабочки, которая унесла свое тело далеко за горизонт и погибла в ветрах бушующей от человеческого существования природы, бедной белянки, которая сломала тонкие крылья, почти достигнув облаков, которая ринулась вниз, словно умирающая птица, и разбилась от твердую землю, разлетевшись на мелкие песчинки. Той самой бабочки, жизнь которой была настолько же коротка, насколько коротка и горестно наивна была жизнь этой скромной милой девочки, наверняка, обожающей белые кружевные платья и теплые семейные праздники, чье счастье навсегда разбилось вдребезги, чьи надежды и мечты в миг рассыпались серым пеплом.

***

Когда наступает момент, что уже бесполезно предпринимать любые действия и пытаться сменить ход игры, когда наш жестокий мир устраивает весь Валтасаров пир за нас, появляются лишь минуты, дабы вздохнуть и обдумать новые правила. В такие моменты стоит уделять все внимание мелким деталям, любым мелочам, которые словно вкрапления золота в твердых камнях сокрыты от посторонних глаз, даже самых зорких. Но иногда все бывает невероятно просто и удивительно банально, как вся наша жизнь с ее перебоями в электросети, с вялыми заевшими пластинками в граммофонах и с многим другим, зачастую все бывает настолько глупо, что искать ничего не приходиться, и все явное оказывается не сокрытым внутри, а плавающим на поверхности. Если взглянуть на эту сумасбродную ситуацию светлым и чистым рассудком, прогнать из мыслей весь страх и ужас перед мертвым окровавленным телом, искривленном жуткими переломами, если опустить с плеч крест сострадания и горести, если перестать мнительно мнить себя "достойным", то все моментально становиться на свои места. Эта история рассказывает увы не загадочное убийство, не продуманное похищение и даже не деятельность секретных организаций, заблудших по ошибке в наш спокойный, тихий город, а обычное невезение одной маленькой девочки, которая была убита банальной случайностью. Ее неуклюжее тело лишь незначительные доли секунды находилось в состоянии полета, угол парты был достаточно острым и твердым, чтобы сломать шейные позвонки и пробить ее непрочный детский череп, а стремянка, на которой она стояла, чтобы достать книгу с верхней полки высокого шкафа, была слишком шаткой и старой. Здесь все было гораздо легче, как перышко в полете, здесь не было эмоций, которые тяготили ум и отдавались болью в сердце, не было странных версий, которые давили на черепную коробку своей абсурдностью, не было слов, сказанных впустую и расставленных как попало на ровном месте. Факты всегда оказывались проще и менее лживее, нежели гадания, предсказания, экстрасенсорные способности, принципы неопределенности, теории вероятности, и вообще теории, как нечто, что невозможно испытать на практике, повторить успех безумных братьев Райт. Факты никогда не нацепляли дурацких масок, карнавальных или клоунских, они не скрывали лиц и не отрицали "сухую" науку с ее законами, причинами и следствиями, цифрами и цветами, тысячами цитат ученых и многим другим. Да, эти факты были лишь информацией, духовно мертвой, как мертв был человек, описанный ими: бледный цвет кожи, растворяющиеся клетки, едкий запах от гниения белка, недвижимые зрачки без реакции на свет, проявляющиеся на месте травмы трупные пятна и уже витающий в воздухе кадаверин.

Многое можно было сказать о мертвой девочке и изложить вскоре грубым текстом на стол следователя, даже если кажется, что сказано уже все, что все кости перемолоты, мысли похищены, что от этой милой особы больше ничего не осталось кроме белка и кальция. Можно было вспомнить биографию ее родителей от начал до окончания, проанализировать с точки зрения психологии ее взаимоотношения с друзьями, найти в семейных архивах данные о ее наследстве, которое она уже никогда не получит, узнать о подарках родных на ее День Рождения, которые никогда больше не увидят ее протянутых рук. Факты без слез твердили от том, что родители этой девочки больше не увидят ее прекрасной улыбки и блестящих азартных глаз, кроме той безумной и кровавой, застывшей на бело-синем лице, кроме тех пустых и покойных, смотрящих прямо в душу, что ее друзья никогда больше не смогут услышать ее милый нежный голос, кроме того беззвучного крика, что вырывается из ее открытого в агонии и боли рта. Многое из этого слезливого мешка эмоций можно было превратить в простые числа и слова, в бумажную статистику, которая не встанет никому комком горести промеж глотки, в списки, в сводки без выражения мнений, в тексты без мыслей, в разговоры, которые серьезны и пусты. Одни факты говорили, что в смерти этой ученицы была виновата халатность учителя, который вел урок в это время, другие, что все произошедшее — очередной несчастный случай, не нуждающийся в особом внимании, а третьи несли теологический бред о каре небес, о начале судного дня, и, впрочем, фактами не являлись. Теорий и рассуждений было много, словно тараканов на черством хлебе в семье бедняков, цифры цеплялись друг за друга в бессмысленном танце чисел, слова слипались, как два нагретых куска железа, но реальность была безумна далека от всего этого бедлама и сумасшествия. И она, реальность, была значительно проще многих теорий, но не становилась от этого банальной или неинтересной, она была живой и понятной, как сама жизнь, как все то, что мы видим, если, конечно, наша жизнь — не сон, в которым мы — спящий. Этой самой реальностью был тот факт, что лишь одной девочки, ученицы этого класса, не было в момент общей паники около дверей, прижатой своим страхом к стенке, эта девочка была в другом месте, уже очень далеко от мертвого тела, толстой двери кабинета истории и от суровых глаз моего отца. И это могло значить только то, что она знала куда больше, чем все остальные, я бы сказал, намного больше. А если эта девочка — Изабель Ленуар, дочь богатого и известного человека, любительница конного спорта, вышедшая в школу после тайного лечения от новой смертельной болезни, та самая крайне высокомерная особа, которая меня бесит своим характером, то эта жуткая история становилась гораздо интереснее и запутаннее.

***

Первый раз в жизни я видел отчаяние в глазах, мелкую дрожь тела и реки детских слез, стекающих по румяным щекам маленькой девочки, загнанной в угол мной, человеческими предрассудками и жизненными обстоятельствами, которые грызли ей ноги и руки своими прожорливыми ртами. Первый раз в жизни я по-настоящему чувствовал себя чудовищем, монстром без чувств и эмоций, ворвавшимся в чужую жизнь, даже не постучавшись в дверь, человеком, который без жалости и сострадания начал давить на все струны души невинной напуганной девочки. Первый раз я понял, что вел себя как последний урод, как циник, догматик и нигилист, как человек, от взгляда которого в страхе разбивались все зеркала, в которые он смотрел, потому что он был настоящим отражением падшего с небес Люцифера. Теперь я понимал, что был извергом, зацикленным на себе и в упор не замечающим проблем других людей, проблем, которые они просто пытались тщательно от всех скрыть, я был эгоцентричным лицемерным куском мяса, представляющим весь мир лишь в своих проблемах, лишь в своих несчастьях и утратах. Я искал вину в тех людях, которых ненавидел, я позволял своей предвзятости брать над собой вверх и судить со всей жестокостью своих невинных недругов, я не любил многих людей, считая их глупыми и жалкими, не зная о их реальной жизни ровным счетом ничего. А эта девочка, которую я так сильно не любил и попытался обвинить даже в этом школьном происшествии, была просто до смерти напугана навалившейся на нее бедой, опасностью и неопределенностью, с которой она не могла свыкнуться и не имела возможности принять, она просто попала в руки нечистым отродьям гнева и ужаса, которые изранили ее светлое невинное тело. Бедная Изабель стала мишенью для наблюдений бесчеловечного доктора, которого заботила лишь своя жизнь и безопасность, она превратилась в посмешище для таких жалких лицемеров, как я, а во время лечения девочку с головы до ног поглотил страх того, что она может стать маленькой часовой бомбой для распространения "новой чумы". Она боялась заразить болезнью своего лечащего врача Гальвани, своих родителей, горничных, с которыми она часто общалась и играла в шахматы, своего водителя, вечно почесывающего свою густую коричневую бороду, она боялась перекосить этой заразой весь город. Она боялась стать обузой для одноклассников, боялась потерять всех своих друзей, которые испугаются "новой" Изабели, боялась стать причиной их мучительной смерти, боялась даже просто продолжать существовать на этой планете, считая свое выздоровление чудовищной ошибкой Господа. Этот сильный духом человек долгое время держал этот страх в себе, но в итоге, рано или поздно, наступил момент, когда чаща ощущений переполнилось и все эмоции, роящиеся внутри истеричным торнадо, вырвались наружу прямо на меня. Я слушал в свою сторону не одну тысячу слов брани, но они были совершенно пусты и бесплодны, по сравнению с той истинной и правдой по поводу реальных обстоятельств ее жизни, ее мироощущения и характера, всех чувств, страхов и эмоций, которые девочка ощущала на протяжении всей своей жизни, недолгой, словно мелодия в музыкальной шкатулке. Она плакала прямо передо мной, стоящим на зеленой мягкой траве школьного стадиона, ее глаза заполнялись слезами и отправляли их вниз по румяным щекам, когда она сидела, упершись спиной в твердую кору берез, растущих около маленьких трибун. Вокруг нас тихо шелестели ветви деревьев, мимо пролетали птицы, а солнце медленно двигалось за горизонт, оставляя среди облаков последние красновато-оранжевые лучи приятно чистого, словно душа этой прекрасной девочки, света.

— Ты никогда не поймешь меня и всех моих чувств, и никто не сможет их понять, будь он хоть самим Ницше. Я уверена, когда люди узнают о моей болезни и о том, какой ценой я ее перенесла, все сразу отвернутся от меня, испугаются, и ты, мой новый друг, тоже окажешься в их числе. Поэтому будет намного лучше, если никто никогда не узнает об этом и все эти интересующиеся зеваки или безмозглые почитатели, наконец, от меня отстанут и дадут умереть в тишине и покое. — продолжила свой чувственный монолог покрасневшая от слез Изабель после короткой паузы, проведенной в нашем совместном лицезрении прекрасного летнего заката.

— Тебе не нужно умирать, Изабель Ленуар, ты должна продолжать бороться за жизнь, ибо досталась она тебе очень высокой ценой. И не стоит отворачиваться от тех людей, кто сам от тебя не отвернулся, кто принял твою судьбу и горечь. Не стоит думать, что я тебя не пойму, как и все остальные, что мне будет проще и удобнее безучастно пройти мимо. Не стоит так думать, потому что на самом деле только я смогу тебя понять. — спокойным тоном ответил я Изабели и протянул ей свою теплую руку, надеясь выразить таким способом абсолютное доверие и добродушность.

— Какая наглая, отвратительная и прямолинейная ложь! Ты никогда не сможешь меня понять, потому что не прошел через этот Ад наяву, потому что не ощущал эту боль, жуткую и бесконечную, это отчаяние, которое рвется наружу и разрывает кожу, все эти чувства, которые испытывала я, которые отчистили меня от всего плохого и омерзительного! А ты, ты же не представляешь из себя ничего святого и доброго, ты мерзкий самодовольный эгоист, ты как был никем, так будешь продолжать им быть, даже если будешь говорить так, словно ты все знаешь обо всех и понимаешь боль каждого человека, попавшего в беду! — резко изменилась в лице заплаканная девочка, одним хлестким ударом отмахнула мою протянутую руку в сторону и многократно повысила агрессивность и громкость голоса.

— Самодовольный мерзкий эгоист, значит, может это и так, но сердце у меня все же есть, оно бьется и чувствует боль, не только свою собственную, но и чужую. Да, ты права, я не прошел через все это и не смог бы никогда пройти, я не чувствовал твою боль и страдания, однако, в моей жизни произошло нечто более страшное. Я наблюдал, беспомощный и бесполезный, загнанный в угол и испуганный, как самый ценный и дорогой для меня человек в полной мере ощущал тоже, что и ты. Моя мать заболела этим странным заболеванием в числе первых, в те дни, когда, наш единственный профессиональный городской врач находился в состоянии полнейшего смятения от того, что не знал, как лечить этот грипп. И моя мама не смогла справиться с вирусом, как бы это ужасно ни звучало, несмотря на то, что всеми силами боролась с ним духовно и верила до последнего в свое выздоровление, она умерла на четвертый день неравной борьбы, когда захлебнулась своей кровью и окончательно перестала дышать. Я собственными глазами видел ее последние секунды жизни, когда она умирала из-за того, что доктор Гальвани отказался нам помогать, отказался даже осматривать ее, потому что мой отец не смог предложить ему достаточную плату за лечение. Доктор считал мою мать уже мертвой, глупой наивной женщиной, которая уже третий день лишь чудом была в мире живых, он вероломно притворялся, будто нашей семьи не существует и твердил, что у него сейчас слишком много больных, которым нужна помощь сильнее, чем нам. Но никто ведь не был виноват в том, что отцу было чертовски сложно достать даже те деньги, которые он предлагал, отказываясь от всего, но алчность и жадность Гальвани в те дни не знала себе равных, он поднимал ценники своего лечения, которое все равно было бесполезным, до невероятных высот, гореть ему за это в Аду. Поэтому, я прекрасно знаю, Изабель, насколько это было ужасно и мучительно, наблюдать как дорогие тебе люди медленно умирают в белых постелях, как каждый их кашель будто пьет кувалдой по твоему сердце, как их тяжелое дыхание заставляет тебя не спать ночами и постоянно думать о том, что завтра они могут навсегда тебя покинуть. Пускай я не ощущал на себе все этой боли, страданий и агонии, но мне было ужасно сложно смотреть, как моя мать медленно умирала от этой болезни и человеческой безответственности.

— Я очень надеюсь, что ты не ждешь сейчас от меня слова соболезнования, ведь никакие слова не вернут обратно человека, которого уже нет рядом, неважно, как сильно ты его любишь. Надеюсь также, что мне не нужно говорить, насколько хорошо я понимаю твою мать, наверняка, прекрасную женщину, которая тебя воспитала, но мне придется сказать тебе одну горькую и жестокую правду. Я думаю, даже если твоя мама боролась до последнего за себя, даже если она невероятно сильно хотела жить, ради мужа и ради тебя, ее любимого чада, без хорошего лечения у нее ни за что не получилось бы это. Чудесного выздоровления от этой болезни не существовало и не существует, это миф, который Гальвани пытался внушить каждому, и вы должны были это осознавать.

— И мы знали это с самого начала, когда весь этот ужас только зарождался, но мы продолжали наивно надеяться на милость доктора, который заботился лишь о себе. Окончательно потеряли веру мы после того, как Гальвани высказал нам свой решительный отказ, после того, как предложил нам просто усыпить ее, это безумное чудовище, которое ни во что не ставит человеческую жизнь, предложило сделать ей эвтаназию. Это ужасное слово запомнилось мне тогда на всю жизнь, оно в ярких красках показало мне всю жестокость и бесчеловечность некоторых людей, таких как Гальвани, таких как Брут или Кромвель. У этого человека не просто не было человечности, он даже не знал о ее существовании, ведь, его волновали только деньги, глупые зеленые бумажки, которые он получал от клиентов, вероятности выздоровления и смерти, собственные неизмеримые возможности и рациональные приоритеты. Да, он чертовски хорошо умел их расставлять, и когда перед ним стал выбор: лечить дочку богатого человека, который был другом самой известной городской семьи Фрей, или лечить жену простого учителя, работающего за гроши в городской школе, отца маленького глупого мальчика, он выбрал первое. Естественно, мы, небогатая семья, имеющая лишь работающего отца, не могли заплатить ему даже пол суммы авансом из тех цифр, которые он просил, а они были просто заоблачны. С первого своего визита Гальвани быстро определил нашу ситуацию как критическую, а вскоре хладнокровно оценил по рассказам отца наше материальное положение и моментально расставил все точки над "ё", рационализм чистой воды и беспристрастная дедукция из него просто сыпались. В итоге его ответом были такие бесчеловечные слова, которые я хотел бы процитировать на его эшафоте: "Если вы не можете дать мне сотню франков на необходимые лекарства, то я не смогу вылечить вашу жену и она умрет."

— Но никаких лекарств у него даже в наработках не было, не существовало вакцины или беспроигрышного способа лечения, у него были лишь полуфункциональные шаблоны, которые он применил на мне в виде баснословно дорогого аспирина и простых продуктов с большим количеством витамина С. Теперь я уже не удивлена, что этот человек смог опуститься до такого ужасного шантажа на почве вашей любви к матери, ведь, он просто жадное прожорливое чудовище, которое пользуется человеческой наивностью, своим положением доктора и отвратительными оправданиями, лживыми и порочными, как его душа. Он мог позволить себе все что угодно, отрешенный от веры, от морали, от эмпатии и многого другого, что делает человека человеком, жаль Гальвани лишь выглядел как человек, улыбался, хмурился и изображал скорбь точно также, театрально. Я думаю, если бы даже я умерла в муках и замерла, как та девочка в моем классе, если бы он лицом к лицу встретился с горечью моей семьи, внутри этого человека все равно ничего бы не дрогнуло, он бы забрал свои деньги, отданные за мое лечение, и просто ушел бы, наигрывая на лице безмерную скорбь.

— Из нашего дома он даже со скорбью на лице не уходил, в его глазах играло лишь разочарование от зря потраченного на нас времени, за которое он не получил ни франка. Вскоре даже я, простой деревенский мальчик, стал понимать, что для Гальвани всегда на первом месте стояли богатенькие семьи вроде твоей, которые смогут своими вечными головными болями и недомоганиями набить его кошелек ценными бумажками, которые он потом спустит на похоть, алкоголь, веселье и самоудовлетворение на почве научных достижений. Реальность была жестока — лучший доктор в городе измерял не только дозы лекарств и смесей в медицинских колбах, но и огромное количество денег на своих банковских счетах, денег, омытых чужой кровью. Он мерил дозами морфий для операций, богатых людей мерил алчным взглядом, просящим побольше и поскорее, мерил температуру в мертвых телах, что лежали на его койках, и мерил всех остальных по себе самому.

— Но сейчас ты меряешь его своей злобой и ненавистью, что не делает тебя лучше него, Марко. Не стоит воздвигать таким людям памятники злобы в душе, ведь они не стоят того, чтобы ты всю жизнь их ненавидел и презирал, поощрял плохими эмоциями своих внутренних демонов. Своими негативными чувствами, злостью, ненавистью, гневом и желанием расплаты таким отвратительным людям мы уделяем слишком много чести и внимания. А они не достойны ни чести, ни наших нервов, ни наших слез, ничего не достойны, их нужно просто перестать вспоминать, думать о них и плохое, и хорошее. Такие люди должны оставаться лишь отражением собственной чудовищной тени и больше никем, и пускай от их взглядов трескаются зеркала и разбиваются их собственные души.

— Твоя правда, девочка в платье, таких людей надо выбрасывать из головы на ближайшую помойку, чтобы память о них сгнивала вместе с их характером. Но мне, ребенку, который привык плакать и убегать, очень сложно забыть, что в этой истории главный Реквием играют по прежнему бледные кости, сложно забыть, что самая ценная частичка меня уже давно перестала мерцать в темноте ночи и дарить живое тепло. Сложно перестать думать о прошлом и цепляться за моменты, когда у тебя было все твое счастье, сложно прекратить свои тщетные попытки ухватить призраков тех дней за плечо и обнять человека, которого уже нет рядом. Сложно жить, когда тебя уже выел изнутри страх перед такой же мучительной смертью, когда ты чувствуешь, как она наполняет своим гнилым дыханием и ядовитым кадаверином воздух вокруг тебя, землю, на которой ты стоишь, и места, в которых ты родился. Сложно перестать рыдать внутри, зная, что на этой самой почве, прямо под ногами, тебя родил тот человек, который сейчас в этой же почве похоронен.

— Мне тоже сложно, мой новый друг, тоже сложно жить и видеть вокруг эту витающую в воздухе смерть, тоже сложно вечно ощущать страх, что вся эта боль настигнет людей, с которыми я общаюсь, которых люблю и дорожу ими. Однако, я понимаю, что мне, дочери моих знатных отца и матери, нельзя все время жить в страхе и метаться среди дубов безнадежности, словно трусливый зверек. Поэтому я верю и буду продолжать верить, что скоро все это закончится и в моей жизни появятся новые краски, что я найду новые занятия на замену старым, что наконец найду себя в этом мире и смогу жить по-настоящему. Я думаю, если мы правда захотим этого всем сердцем, то у нас с тобой все обязательно получится, надо лишь приложить усилия и оттолкнуть себя от берега, а дальше останется лишь вовремя грести веслами, чтобы не завернуть в иное русло. — такой проникновенной и воодушевляющей фразой закончила Изабель наш диалог и вновь обратила свой взор к прекрасному закату, который к этому времени уже определенно подходил к кульминации.

Мы вдвоем, забытые всеми дети холодных ветров, сидели на зеленой мягкой траве школьного стадиона, и наблюдали, как яркий солнечный круг медленно утопает в горизонте, словно маленький парусный кораблик в глубоком темно-синем море. Наши взгляды были направлены к сверкающему горизонту, далекому и волшебному, который переливался тысячами разноцветных огней, маленьких разноцветных звездочек, а наши рты бездвижно молчали. Изабели было совершенно плевать на свое белоснежное кружевное платье, которое помятым лоскутом разползлось по мягкой земле, накрыв зеленый ковер природы своей тонкой скатертью, и его края трепетал легкий летний ветерок, вечно меняющий свое направление. Теперь я не видел в этой милой девочке ту напыщенную высокомерную красотку, которая вечно пыталась произвести на других впечатление и наполнить свою жизнь пустой мишурой пафоса, словно бесцветная елка на новогодний праздник. Порой, мгновениями, мне даже казалось, что я, наконец, нашел нового друга, единомышленника, человека который был из такой же богатой семьи, что мои старые тираничные друзья, но не был таким жестоким и каменным, как они. И в этот странный трагичный вечер, в ярко-красном закате которого открылось столько тайн и мыслей двух совершенно разных людей, я никак не мог понять, с кем я сейчас сижу рядом, с просто незнакомой мне девочкой, человеком, с которым нас разделяет разный социальный статус, или же с новоприобретенным другом, который мне недавно поведал о всех своих проблемах, открыл скорбящую израненную душу и полностью посвятил мне себя? Я не мог понять, насколько далеко мы зашли в раскрытии друг другу своих мучений, горести и боли, насколько сильно эта общая мука сблизила нас и связала одной нитью наши сердца, полумертвые, как тело Франкенштейна. На подобные вопросы мне всегда было сложно ответить сразу, ведь на поиск верного ответа стоило потратить очень много терпения, стоило сначала получить любовь и доверие этого нового для меня человека, и только потом можно было думать над собственными чувствами. А нужно ли мне вообще сейчас искать ответы на эти сложные вопросы, когда передо мной в ясном небе сияет такой прелестный закат, вокруг шелестят свою тихую уникальную мелодию листья деревьев и я, влюбчивый идиот, впервые на территории школы чувствую себя по-настоящему спокойно, как мертвец в гробу? Я не знал ответа на этот вопрос и на все предыдущие тоже ответа не видел, я, казалось, был лишь отщепенцем реальности и ничего не понимал в этой жизни, кроме того, что с середины июня по июль месяц в наших краях появлялось очень много прекрасных пестрых бабочек.

Было много вещей, о которых можно было думать, которые можно было вспоминать и представлять на равнинах своего сознания образами, чувствами и событиями, освещающими память, но я не представлял и не думал, ибо был практически пуст изнутри. Чист, словно лист шершавой бумаги, на котором раньше было излито очень много вязких чернил, бороздками острого пера было написано не мало слов, но все они были растворены в лимонной кислоте или нашатырном спирте. Я был одиноким, не понимающим всего, что происходило вокруг, человеком, потерявшим многое, у которого теперь не осталось больше никого, кроме отца и нового друга, сидящего рядом на зеленом летнем ковре. В моей голове играли музыкальные инструменты, и нотами мой разум бороздили знаменитые композиции, цифрами и буквами проскальзывали строчки стихотворений, даты их написаний, рождения и смерти великих творцов и поэтов, но все остальное ускользало от меня куда-то за край бесконечной пропасти. Я помнил многое в своей жизни: легкомысленное, но прекрасное детство, долгие прогулки с родителями по зеленому летнему парку или прекрасным необъятным полям, разговоры за ужином, наполненные теплом заботой и общими шутками, я помнил все, что было связано с прекрасным союзом из трех любящих друг друга людей, который разлетелся в один миг на тысячи острых осколков и вонзился в мое сердце, застряв промеж ребер. Я вспоминал многое, но совсем недавно в моих мыслях возродилась из пепла еще одно событие, которое перечеркнуло черной траурной лентой все остальные, сыграв им Похоронный марш на костях, кровавая дата смерти, которая мелькала перед глазами чаще всего, а четкость ее картинки, острота цифр и едкость их ощущения резали мои глаза не хуже спиц для лоботомии. Пускай даже я не был фанатично зациклен на этом печальном воспоминании, я не считал дни, прошедшие со смерти моей матери от страшной болезни и бесчеловечности доктора Гальвани, я не превращал в бесконечность каждую секунду своего одиночества и холода жестокого мира, но я все равно с каждым новым днем погружался все глубже в свое прошлое, будто отматывая пленку кинофильма назад, надеясь перезапустить кассету и вернуть все обратно к истокам.

Я, как глупец, совершенно не боялся уткнутся своим упертым носом в тот момент, когда пленка обрывается и дальше нет абсолютно ничего, я не боялся случайно отмотать все слишком далеко в прошлое, из которого я никогда не смог бы выбраться, остался бы гнить там и вязнуть, как в бездонном болоте. Единственное, что на самом деле пробуждало во мне первобытный страх — ощутить когда-нибудь отсутствие стен вокруг меня, которые притупляли мое желание совершать необдуманные поступки и мыслить по-настоящему свободно, я боялся потерять то, о что можно было упереть свою ослиную спину и продолжить истошно кричать о жажде свободы. И пускай это будет самым вечным и самым парадоксальным в моей жизни, и пускай это нечто будет сдавливать мою шею не хуже веревочной петли над опрокинутым стулом, пускай это нечто станет для меня просторным кирпично-бетонным гробом, в котором я проживу свою бесполезную жизнь и умру, наконец. Я был готов принять это и все остальное, что угодно было придумать Творцу, лишь бы не упасть за пределы своего здравомыслия, лишь бы не порвать эту чертову картину насквозь и не пролететь в неизвестность сквозь картинную рамку, на которой и были построены эти ограничивающие меня стены. Я был готов вечность провести в этих четырех плоскостях, запертый и не видящий выхода, но оставить при себе здравость ума и чистоту рассудка, нежели начать мыслить свободно и в конце концов медленно сойти с ума. Ведь, я знал, что свободомыслие порождает свободу памяти и открывает этот ужасный ящик Пандоры с моими воспоминаниями, которых я боялся больше всего в этом мире, я боялся вновь увидеть ее пустые глазницы и мертвое тело, похороненное посреди радужного поля. Однако, время и обстоятельства оказались более беспощадны и беспрекословны, чем мне думалось ранее — мои стены были разрушены, из глазных яблок торчали кровоточащие спицы, тело недвижимо стояло на земле, упершись коленями ног и ладонями рук в твердую почву, а память вновь крутила перед кроваво-черной скатертью этот зловонный, ужасный и омерзительный фильм с моей матерью в главной роли. Упертый осел-пассеист, по другому меня и не назвать, не погладить нежно по голове и не оставить наконец в покое, дабы мое уставшее от жизни тело не отправилось бездыханным гниющим трупом на тот свет. И не будет в этом никакой романтики, и посыла определенного людям, узнавшим мою историю, в этом тоже не будет, даже та часть меня, которая способна остаться в этом мире, просто истлеет вместе со мной и медленно срастется с землей, станет удобрение для почвы, и на месте моего тела вырастут новые травы и цветы. Даже этот багровый закат не изменит ровным счетом ничего, даже если я сопровожу вдоль ночных одиноких улочек милую и отчего-то скромную Изабель, которая уже собиралась покинуть эту зеленую траву и безмятежно смотрящего в небо меня, ничего не измениться. Никогда и нигде, будь то жизнь одинокой бабочки, севшей на цветущий кактус в пустыне, или жизнь жалкого дряблого пропойцы, тянущегося за очередной рюмкой текиллы, которая была сделана из того самого пустынного кактуса, ничего не измениться. Все в этом мире будет точно также как было и всегда, спустя время, начнется новый день, наступит новое утро и мне вновь будет казаться, когда я буду вместе с отцом проходить мимо желтого пшеничного поля, что это жаркое солнечное утро похоже как две капли воды на все прошлые летние дни. Все просто повторится вновь и вновь, как на заевшей когда-то давно пластике, все просто начнется заново, но нигде и никогда ничего не измениться. Ничего.

***

Последний раз эти мягкие электрические огни набережной, освещающие небольшие островки узких каменных дорожек, разрывающие темноту точи своим неестественным, но привычным нам светом, я видел лишь прошлой зимой. Тогда я возвращался домой, весь продрогший, стучащий зубами о зубы и сжимающий детские кулаки дрожащими руками, после недолгого купания в проруби, которую сделали в замершей реке местные священники к Рождеству Христову. На улице в ту зимнюю пору, темную ночь, было так холодно, что казалось, тресни по земле ледорубом, она разлетится на мелкие кусочки и рассыпется по слою вечной мерзлоты тысячью разбитых бокалов вина. Холод сковывал меня своими ледяными цепями, аки преступника, одевал в снежную смирительную рубашку для душевнобольных и я чувствовал ее жгущее холодом кожу прикосновение, я ощущал как кровь в моих венах и артериях постепенно останавливается и превращается в алый лед. А вокруг меня, стонущего от холодного ветра и волочащего свои одеревеневшие ноги за собой, происходило нечто невероятно красивое и удивительное, нечто незабываемое, картина, которую я видел настолько редко, что умудрился забыть. Но сейчас, в этот ледяной вечер, прямо надо мной кружились тысячи прекрасных, ярких снежинок, самых разных форм и размеров, чудесной точности и геометрии, они порхали в небе, словно забытые и улетевшие в бесконечную одиссею небесные странники. Они медленно покрывали своими тонкими и хрупкими телами слой за слоем каменные тропинки, полупрозрачный лед нашего пруда, пышные кроны еловых деревьев, умирали, превращаясь в пар на теплых стеклах уличных фонарей. Они растворялись на коже моих рук, ног, впалых щек и кончика носа, оседали внутри зарослей заледеневших на холоде волос, они пропитывали холодом мою кожу, но грели мое сознание своей красотой, неизмеримой человеческим сознанием. И эти снежинки, и темное глубокое звездное небо — все в этой ночи было медленным, застывшим во времени, словно каменная статуя, фотография или застрявший в кассете кадр на кинопленке, который никак не желал смениться другим. Даже окружающий холод, заставляющий души всех вокруг цепенеть от его прикосновений, был лишен всяческого движения и изменения, он застыл в воздухе ровным слоем и серебрился в мягком электрическом свете мелкими кристалликами льда. И только набережные огни, открывающие еще одну важную ступень человеческого прогресса, мерцающие в темноте ночи, дарили всему, что их окружало, свое тепло и свет, согревали мое тело и разжигали во мне символический огонь надежды, который своим твердым голосом велел мне не останавливаться и продолжать идти по судьбою намеченному пути.

Я снова представлял в голове картины моего давно ушедшего детства, я вновь вспоминал свое прошлое, которое резало мне глаза и сжимало в тисках бедную усталую голову, но успокаивало неровный ритм сердца и скрипящие струны души. Огни набережной напоминали мне о той мелодично прекрасной, легкой и ласковой, но холодной зимней ночи, утопающей в облаках, а тихие синие волны, ударяющиеся о берег, заставляли вспомнить о ледяной воде узкой проруби и о невероятном мертвенном морозе, который сцеплял судорогами все тело и на миг останавливал сердце. Высокие вечнозеленые ели, казалось, тотчас накинут на себя снежные шапки, облачаться в ослепительно белые сверкающие платья и вновь обратятся в зимний пейзаж моего прошлого и продолжат свой танец белых лебедей. Я мог представить любое преображение окружающей меня реальности в мир собственных грез и мечтаний, я мог вспомнить каждое свое ощущение, бегущее приятным холодком по коже, заставляющее меня улыбаться и широко раскрывать глаза, наконец, узревшие истинную жизнь. Все эти ощущения с искренней любовью и заботой подарила мне та удивительная зимняя ночь, которая серебрилась звездами на небе и чистым снегом на спящей траве. Но сейчас, в эту летнюю пору, вокруг чувствовалась совершенно иная атмосфера, которая никогда не сможет посетить наши игривые детские сердца холодной зимой или дождливой осенью. И воздух летний был теплее, и луна светлее, и небо ярче, и на душе отчего-то было так легко и свободно, что хотелось сорвать с себя тяжелую оболочку кожи, мышц и костей, устремить свой разум ввысь и парить над этими черепичными крышами, проноситься меж узких улочек, сквозь тонкие щели дверных стояков просачиваться в чужие спальни и комнаты, исследовать людскую жизнь, потеряв последние краеугольные камни в своей. Сейчас мне хотелось жить не мимолетным мигом настоящего, а всей своей жизнью, каждым моментом, который мог содержать в себе и плохое и хорошее, каждым своим действием я желал чувствовать и ощущать, ведь, это было единственным, что отличало меня от застывшего во времени похороненного мертвеца. Этим необычным летом моего четырнадцатого года жизни я хотел прочувствовать весь этот необъятный мир, двигаться вперед к мечте и свободе, к новой, неизвестной мне жизни, которую я мечтал прожить по-настоящему счастливо. Я всем сердцем, до слез счастья и надежды в глазах, мечтал лишь жить, без страхов, сожалений, прошлого за спиной и сомнений о будущем, я желал медленно продвигать свое тело по странному темному маршруту, который был ведом лишь одной Изабели. Девочке, облаченной в свое любимое платье, которая совсем недавно стояла вместе со мной, прижавшись к ограждению набережной, и смотрела высоко в небо, надеясь увидеть сквозь столбы дыма индустриальных центров хоть одну маленькую светлую точку на черном, бесконечно красивом полотне.

— Звезды, забытые Богом, сладости вечный дурман, плывут облака над восходом, в жизни лишь горький обман. Пастырь над стадом скучает, диктора речи гремят, на западе ветер крепчает, бедных животных съедят. Цари и царевны жестоки, войны, разруха, бедлам, а звезды все также далеки, смерть уготована нам. — делая паузы в каждом слове, тихим, почти еле слышным голосом вырвала из уст Изабель, будто впитав своей душой всю филигранность небесной бесконечности.

В этот миг ее взор был также устремлен к звездному небу, которое было надежно скрыто от наших глаз долой густыми столбами фабричного дыма, испускаемого тысячью высоких труб, и грозовыми тучами очередного далекого дождя, принесенного Бизой с северо-востока. Это небо было трагически красиво, словно картины Мунка, оно излучало сквозь перистые облака и черный копотный дым свой мягкий свет, пришедший к нам из прошлого, которое никто из нас не то, что вспомнить не сможет, он не приблизится в своих воспоминаниях к этой отметке даже на дюйм. Эти уже давно мертвые звезды были настолько старые и древни, что многие из них уже имели свои собственные могилы, взрыхленное для них место в этом бесконечном потоке частиц света, который попадал нам прямо в глаза, пролетев в пространстве неисчислимые расстояния и медленно догорев, словно фитиль свечи. Мы видели перед собой огромное мертвенно молчаливое кладбище ярких, бесконечно тянущихся вдаль звезд, которое медленно играло похоронный марш всей остальной Вселенной, пестрящей галактиками, звездными скоплениями, туманностями, огромными системами небесных тел и многим другим, что было еще слишком далеко от наших глаз. Мы смотрели прямо в глаза небесным мертвецам, ровно также, как я совсем недавно ловил взглядом бездонные пустые глазницы белых черепов, погребенных глубоко в желтом пшеничном поле, среди которых был один ужасно дорогой мне человек. И тогда я осознал, что наш общий с Изабелью взор невольно скорбил по всем усопшим и уставшим, невольно потерявшим свет в своей жизни или самолично отказавшимся от него, повесив петлю на шею или вскрыв острием ножа тонкую кожу. И тогда я, наконец, понял, что Изабель прочла этот стих вовсе не звездам, которые так неопровержимо умирали в небе, навсегда исчезая с наших глаз, а всем, кто уже ушел за этот невидимый, но пестрящий своей далекостью горизонт, разделяющий бытие и небытие, наличие чего-либо и полную пустоту, истину и ложь, жизнь и смерть. Я был бы самым счастливым человеком, медленно удаляющимся от серебристой лунной дорожки на поверхности воды и набережной, если бы моя мама смогла там, далеко в небе, сверкая меж остальных прекрасных и таинственных звезд, услышать этот небольшой, но душевный стих, исполненный в ее честь. Будь это так, будь ее дух рядом со мной, а вера — в моем сердце, я был бы очень счастлив, я был бы счастливее всех людей в этом огромном удивительном мире.

— Знаешь кто его написал? — после недолгой паузы раздался вопрос из уст Изабели, который на этот раз был адресован мне, а последовавший за ним укорительно-вопросительный взор окончательно выбил из моей головы все остатки памяти.

— Нет, я не особо увлекаюсь стихами и поэтами, мне по душе больше проза, например, Жюль Верн, Чарльз Диккенс или, быть может, Александ Дюма. — уклончиво ответил я, стараясь не выставить себя совершенно неначитанным человеком.

— Плохо, друг мой, что не увлекаешься ты стихами, хоть и прозу читаешь Жюль Верновскую. Отвечу для тебя, это стих русского поэта Германа Нестерова, прекрасного человека, с которым раньше часто переписывался мой отец, пока тот жил в Санкт-Петербурге странствующим поэтом и ярым авантюристом. Чудесные стихи и письма отправлял Герман моему отцу, а последний в ответ — свои произведения, написанные на нашем французском, странных и сюрреалистичных, которые поэт очень хвалил и даже выпустил пару произведений отца в одном известном журнале. Они с ним обсуждали в письмах разные темы, от природы и женской красоты до творчества и медицины, волновались друг за друга, когда дело доходило до неприятностей, терпеливо ждали каждого нового письма и не находили себе места, если ответ очень долго не приходил. Я не знаю точно, как и при каких обстоятельствах эти два человека нашли друг друга и стали друзьями по переписке, единомышленниками и творческими помощниками друг другу, но их отношения всегда были чем-то удивительно прекрасным и вдохновляли всю нашу семью в тяжелые смутные времена. Например, во время Первой Мировой, несмотря на наше собственное просто наиужаснейшее положение, голод, нищету и постоянный страх за жизнь, мы сильнее всего переживали за Германа и всей семьей вслух читали любые его письма, которые с фронта приходили очень редко, где он служил военным корреспондентом. Тогда, честно признать, он ощущал жуткий творческий кризис, его сводили с ума галлюцинации, а его здоровье медленно забирал туберкулез, поэтому Герман всячески просил отца вдохновлять его своими стихами на написание произведений и на продолжение жизни, которую тот уже ненавидел. Этому человеку был катастрофически необходим слушатель или читатель, который смог бы понять его и осветить здравомыслием выход из душевного кризиса, которому виной были жуткие картины войны. Подумать только, совсем немного времени прошло с времен Первой Мировой, но осадок этих ужасных событий все еще витает где-то в воздухе и сдавливает нам всем шеи своей кровавой рукой. "Жуткие времена всегда оставляют жуткие последствия." — написал эту фразу Герман в одном из его фронтовых конвертов. Но время шло, а следы не стирались, они продолжали гнить в наших сердцах, превращая наши души в нечто темное и слизкое, письма от него приходили все реже и реже, хоть в них и появлялось больше душевности и странного романтического отчаяния, которому мы с отцом никак не могли найти причины. Недавно он писал о том, как трагично переживал нахлынувшие воспоминания о романе с Екатериной Вернер, об отношениях, которые были очень мучительны для их обоих и закончились трагичным самоубийством этой хрупкой женщины, которая до безумия любила этого человека и с ровно такой же силой его ненавидела. У меня слезы на глазах наворачивались, когда я читала его откровения о всех тех страшных днях, когда он не мог видеть себя в зеркале, потому что ему казалось, что с противоположной стороны на него смотрит омерзительный монстр, он не мог нормально есть и спать, а разговаривал лишь с серым домашним котом, считая его своей уже давно почившей тетушкой. Для меня, маленькой наивной девочки, которая считала все вокруг прекрасным и вечным, жизнь — удивительной и легкой, а себя — способной на все в этом мире, эти вещи были самым ярким доказательством жестокости жизни и того, как нежданно реальность может изменить человека и стать ему абсолютно чуждой.

— Вы так много знаете о человеке и его судьбе лишь из его редких писем, которые отправлялись из страны, с которой нас разделяет такое большое расстояние? — недоумевал я от того, что мне было только что поведано моим интересным собеседником.

— Да, зря ты удивляешься этому факту, пусть даже для тебя весь мой рассказ, наверно, вилами по воде писан. Мы знаем об этом человеке так много, потому что каждое его письмо было наполнено определенным смыслом, каждое из тысячи писем описывало определенный период его жизни, переживания, эмоции, все то, что наболело и показывало его собственный непередаваемый стиль. Они с отцом общались на французском, которым Герман владел практически в совершенстве, обладал достаточно обширным лексиконом и умел лаконично и красиво выражать свои мысли и идеи. Чтение его писем для меня было мягким и приятным погружением в мир высокого творчества человека, который с радостью посвящал нас в самые сокрытые части своей тяжелой жизни. Такой сложной и многогранной борьбы с самим собой, с одиночеством, с творческим кризисом и окружающими настроениями и миром вокруг, я не видела еще нигде, даже в драмах зарубежных писателей. Но самым главным во всех его письмах были нотки этой несгораемой и вечной уверенности в своих силах, с помощью которой он голыми руками, не заручаясь чужой поддержкой, пытался выбраться из бесконечного потока проблем, который тоннами камней обваливался с острых скал. Меня поражала его каждодневная борьба с самим собой, с застоями в творчестве, с бесконечной критикой и непониманием, с приступами ненависти к себе и всему, что он написал, с желанием сбежать ото всех и от себя тоже, оставив у письменного стола лишь фантомную тень. В этом человеке было невероятно все, от его мыслей, изложенных на шершавой бумаге, до событий, которые словно ураган врывались в его жизнь. Начиная от русской-японской войны, жуткой и кровопролитной, и Первой русской революции, которая нанесла Герману невероятные душевные травмы, заканчивая последними письмами, в строках которых медленно начало прорастать безумие и психическое помешательство. Такими вот интересными и трагичными были его письма и стихи, которые он отправлял нам целыми пачками, в бумаге которых я засыпала ночами, перечитывая их по несколько раз и вдумываясь в проблематику каждой строчки.

— Безусловно, о жизни таких гениальных и одаренных людей читать интересно, особенно если это их собственные переживания и борьба, которая должна послужить примером для многих людей, опускающих руки. — начал я развивать положенную рассказом Изабели тему.

— Ты правильно мыслишь, такое очень сильно греет душу в моменты, когда тебе кажется, что мир направил на тебя целую армию, чтобы сломить и втоптать в грязь твою человечность. Именно эти письма направляли меня на верный путь во время болезни, когда я думала, что больше не смогу встать на ноги и улыбнуться собственной матери и увидеть ответной чудесной улыбки с ее стороны. А ведь именно она читала эти письма мне вслух по моей личной просьбе целыми днями, не отходя ни на миг от кровати, так как я сама их читать была просто не в состоянии. Мои уши работали в те дни гораздо лучше глаз, разум был объят болью, но сердце было свободно для чувств, а коротать время между приступами кашля и нестерпимой боли нужно было какими-либо способами. Эти душевные письма на протяжении всей болезни помогали мне не сломить свою веру в выздоровление, помогали мне выжить и остаться на плаву в духовном плане, не сойти с ума от каждодневной боли или приступов лихорадки, помогали мне не потерять себя в этом бешеном круговороте козней мира. Когда многое в моей жизни стало сложнее, чем раньше, когда такие же потоки проблем стали валиться мне на голову, я смогла по-настоящему понять все его слова и весь смысл, что заключался в каждом письме, тяжелом и чувственном. Именно тогда я смогла, наконец, осознать главный смысл всей странной и непостоянной жизни Германа Нестерова — спасение и самопожертвование, благородность и сила воли, ангельская добродетель и бескорыстная самоотдача миру и людям вокруг. Тогда я увидела в каждом его письме скрытые послания, которые все как одно говорили о том, что этот человек изо дня в день всеми силами и средствами помогал людям вокруг и никогда не просил ничего взамен. Это было моим главным открытием, которое позволило мне по-новому взглянуть на этого человека и оценить еще большее величие прекрасного поэта, который оказался способен на невероятные поступки и жертвы ради дорогих ему людей и простых прохожих, которые просто оказались в тяжелой жизненной ситуации. Герман помогал другим людям, не взирая на свои собственные проблемы, забыв о своей боли и каждодневных мучениях, он будто подарил всего себя миру и всем его существам, отдал тело и душу свою на сожжение, ради того, чтобы отгородить бедных слабых людей от ужасных грехов, к которым каждого из них медленно подводила жестокая жизнь. Он стал для меня новым распятым ангелом, который так сильно любил этот мир, что был готов отдать каждую частичку своего тела за яркий свет дневного солнца, за искренние улыбки прохожих, за мир и покой в любимой стране, за жизнь человечества в безупречном согласии разума и сердца. Тогда, в те ужасные дни моей болезни, внутренней борьбы насмерть и переосмысления всего мира и самой себя, этот человек удивительной доброты и бесконечной любви к жизни стал мне ближе всех остальных людей на планете. И я пообещала себе, что обязательно когда-нибудь найду его, встречусь с ним лично, и наконец, взгляну в его красивые глаза. Но до этого, я сделаю нечто более прекрасное, я соберу все свои остатки сил в своем сердце и совершу единственное благородное и добродетельное дело, которое еще могу совершить в этой жизни. И это будет мой последний прощальный подарок всем вам, единственная бескорыстная и чистосердечная благодарность за то, что прожили эти прекрасные дни жизни со мной бок о бок и помогли мне стать тем человеком, которым я мечтала стать все это прекрасное время детства. Время, разбитое на части мучительной болезнью, кровопролитной войной, тощим голодом и лицемерным Мором: четырьмя всадниками грядущего Апокалипсиса.

***

Постепенно мы удалялись от чистого, шумящего небольшими волнами пруда все дальше и дальше, медленно шагая по ровной брусчатке в неизвестном мне направлении, которое раскрывало перед нашим взором острые верхушки деревьев темного елового леса. Проплыв вдоль последнего прямоугольного ограждения набережной, белое платье Изабели медленно рассекало еще теплый от дневного зноя песок, простирающийся вдоль хребта каменно-галечной насыпи, а я в то время лишь покорно шел за ней. Внизу, там где мелкая галька уже утопала в белой пене приливных волн начиналась ослепительно белая лунная дорожка, которая будто указывала и мне, и этой странной девочке в белом платье иной жизненный путь, на котором не была расставленных пик злости, угрюмых масок самолюбов, мусорных свалок, нагромождений из трупов и бурлящих рек крови. Огромный диск луны, похожий на заплесневелый Бри времен последних французских королей, смотрел на нас прямиком с ночного экрана телевизора, испещренного белым шумом сломанных VHS-касет — звездами. Горизонт, утопающий в волнах и темноте неба, был бесконечен, красив и настолько плосок, что казалось, по нему не раз проезжали катком рабочие местных фабрик, металлургических заводов и мануфактур, грязные и по-человечески простые люди. Все вокруг меня отчего-то нагоняло тысячи воспоминаний, которые крутились у меня в голове, словно рой пчел, перед глазами мелькали картины детства, застревая в трещинах черепа вязкой смолой. Я вспоминал, как радостно бегал босиком по этому склону, восхищаясь окружающим пейзажем, как шел вдоль берега, меряя шагами прозрачную воду, горячий песок и камни, как миролюбиво насвистывал мелодию одной из моих любимых виниловых пластинок, подарок отца на мое десятилетие. В те времена было обычным делом без опаски выходить на улицу из дома, махать родителям улыбкой и тонкой рукой, а потом бежать, сверкая пятками на солнце, меж узких улиц, решеток городских канав и спускаться вниз поближе к прохладе голубоватой соленой воды, оставляя позади гуляющие вдоль ограждения набережной влюбленные парочки. Но сейчас, все вокруг напоминало о совсем недавно ушедших событиях Первой Мировой войны, о мертвых солдатах, которых сбрасывали с этого склона в грязную воду, потому что больницы и кладбища были уже переполнены мертвыми телами, о реках крови, которые заполняли людские сердца до краев, о мучительных криках и трупном запахе витающем повсюду, словно парфюмы Парижа. Теперь и пена сине-зеленых волн, и мелкая галька береговой насыпи хранили в себе едкий трупный аромат, который усиливался волнами с норд-веста, а на камнях и песке навечно остались еле заметные следы огромных луж запекшейся на солнце крови. Все вокруг меня продолжало напоминать о страшных картинах этой войны, жестокой и бесчеловечной, а военные поезда, заполненные трупами, которых после битвы на Марне, начали вывозить из нашего города целыми тоннами, все еще, казалось, стучат колесами темной ночью на заброшенных железнодорожных путях.

Впереди нас были разбросаны, словно игровые кубики для детеныша огромных титанов, кирпичные и деревянные коробки окраинных построек, чьих-то уютных жилищ, которые освещали нам дорогу такими же квадратными стеклами, зажатыми в деревянные тиски — оконные рамы. В угасающей жизни странных городских легенд и историй, в испаряющейся дневной легкости и беззаботности последние вздохи электрических щитков и легкое покачивание высоковольтных проводов сообщали о приближении тихой и жуткой ночи. Десятки усталых тел, завернутых под теплыми одеялами в своих бессветных комнатах сочились угасающей энергией, ворочались от неспокойных снов, а полугодовалые младенцы в кроватях умирали под звуки одной страшной колыбельной, медленно задыхаясь от симптомов Синдрома Внезапной Детской Смерти. Многие из них тщетно пытались уснуть, считая в мыслях бабочек, упущенных ими в бессмысленной погоне за счастьем, а иные спали своим последним вечным сном, потому что им в этой жизни было больше нечего ловить и не за кем гнаться, их тяжелые веки были сомкнуты вечной печалью, а руки, сцепившись друг с другом, недвижимо лежали на груди. В темных комнатах они отдавали свои тела в руки прекрасной мистический ночи, эти неспокойные гусеницы в тканевых коконах и мертвецы мягких постельных гробах. Но никто из них даже не предполагал, что очень скоро в двери домов постучится нечто, готовое украсть их светлое будущее и ностальгичное прошлое, готовое превратить утро всех этих людей в земной Ад, а грядущую ночь — в собственную погибель смертных. И когда их гудящие просроченной едой холодильники, хлопающие оконными рамами форточки, шипящие на невещающей частоте радиоприемники и монотонно стучащие трубы заиграют свою общую мелодию ночи, таинственная сила начнет прокрадываться в сны людей жуткими кошмарами. Их тела будут вздрагивать, сердце будет учащенно биться, дыхание становиться глубже и чаще, пальцы рук начнут безумно бегать по одеялу, прятаться в темных углах кроватей, стрелки на часах будут тикать, пока их механизм не остановится, и разрывать треском шестеренок мертвенную тишину ночи, а луна будет продолжать движение по небу играя жуткой тенью на старых обоях. И пока все вокруг будут бесхребетно отдавать свое спящее жалкое тело на истерзание полной луны, мы будем одинокими точками, словно звезды, плыть в ее тусклом свете навстречу судьбе, новому прекрасному дню и новым, более спокойными и мудрым нам, которые с улыбкой, взявшись за руки, смогут пройти еще тысячи километров не оборачиваясь назад и не оплакивая все то, что случилось с ними в прошлом.

По правую сторону от извилистой дороги, по которой мы шли, тихо шелестя парусами пришвартованных рыбацких лодок и порванными недавней грозой брезентовыми зонтиками, под которыми днем обычно нежились загорелые пловцы, полумесяцем раскидывалась длинная мелководная бухта. Даже в такое позднее время, когда все вокруг диктовало о тишине и спокойствии, о темной ночи и укрытом одеялом сне, где-то вдали виднелись заостренные мачты туристических лодок, уплывающие за горизонт, а в знаменитом баре "Свободный берег", построенном на месте крушения одного огромного парохода, ни на секунду не угасали громкая музыка и мерцающий свет. Этот бар, одиноко разрезающий своей современностью старый песок, был пограничным оплотом инфраструктуры, последним напоминанием всем заблудшим путникам и горделивым путешественникам о городской жизни в этих тихих, покрытых илом сурового прошлого, местах. На такой странной джазовой ноте и блюзовых аккордах с привкусом недопитого виски и разбавленного лаймом коктейля городской мир разбросанных кирпично-деревянных коробок оставался далеко позади и утопал в пустынном горизонте, словно поглощаясь зыбучими песками. И все бармены, все жалующиеся на одинокую жизнь люди, потягивающие из стаканов очередной напиток, все танцовщицы, облаченные в откровенные наряды, все охранники, орущие во весь голос на пьяниц, которые решили устроить драку в заведении, оставались в этой ночи лишь яркой точкой света, которая не погаснет до следующего утра. Но с восходом солнца все уставшие тела наполнятся за ночь энергией, восстановят силы, проснуться по отвратительному, режущему уши звуку будильника или по собственному желанию и продолжат все свои вчерашние дела, отложенные на "завтра", которое на самом деле не наступает никогда. Все начнется снова, с тех самых нот, с которых все начиналось вчера и в любой другой день, люди продолжат, не изменяя себе и своим иллюзорным принципам, жить своей бессмысленной жизнью, пить кофе по утру, уходить по делам и лишь ближе к вечеру возвращаться домой в теплый семейный очаг, а потом с восходом кривого диска луны закрываться одеялом и засыпать, чтобы на следующий день повторить все вновь. День за днем, проклиная Бога, в которого не верят, они продолжат жить и наивно верить, что следующий день будет лучше, что вскоре все наладиться и жизнь этих несчастных, наконец, сменит полосу с черной на белую. И в этот момент я подумал, что лишь для меня одного в этом мире завтрашний день не имел совершенно никакого значения, кроме того, что с помощью нового дня я приближусь к своей и без того скоропостижной смерти еще на двадцать четыре часа, еще на двадцать четыре часа я стану ближе к тому, чтобы встретиться со своей матерью на небесах, которых по мнению моего отца даже не существует. Пройдет еще день, пройдет еще неделя, месяц, год, а я все равно продолжу вспоминать ее прекрасную милую улыбку, полные любви и заботы глаза, на которых иногда маленькими шариками воды скапливались слезы счастья. Пройдет вся моя жизнь, но я не смогу забыть ее и не смогу выбросить из головы горесть и невыносимую боль от этой потери, которая день ото дня разрывает меня на куски плоти, я не смогу перестать любить ее и не смогу вырвать из глотки тот комок скорби, который вечно там собирается и давит своим трауром на шею. Я знаю, что не смогу.

***

Та летняя ночь сильно сблизила меня с одной незнакомой мне ранее девочкой, которую звали Изабель, которая носила длинные платья, скрывая за ними детские колени, которая любила верховую езду, обожала Русскую поэзию, но относилась с пренебрежением к любой романтической прозе или драматическим пьесам. Одно лишь резало мою душу словно финский нож всю дальнейшую сознательную жизнь — эта прогулка была последней нашей встречей и единственной нашей искренней беседой, во время которой было излито много личного и даже святого, сокрытого от посторонних любопытных глаз. После той ночи Изабель больше не появлялась в школе, она не приходила ни на утренние, ни на вечерние занятия, ее было невозможно встретить ни на рыночной площади, где она очень часто бегала со своим папой, выбирая себе новые роскошные платья, ни в солнечном многолюдном парке. Ее след простыл на теплом песке склона, идущего вдоль набережной, на ровной брусчатке, освещенной раскаленными нитями накаливания, теперь даже одна парта класса, в котором она училась, стала пустовать и постепенно покрылась пылью. Никто не знал куда могла так нежданно пропасть красивая дочь богатого и влиятельного человека, жившего в огромном коттедже на благородной земле пригорода Бреста, никто не представлял даже, что такое может произойти и прогреметь, как столкновение туч среди ясного неба. Многие строили теории и предположения, одинокие родители не могли спать ночами из-за мыслей о том, что их любимой дочери больше нет рядом, ее друзья скучали без веселых и остроумных реплик этой начитанной особы, все в этом многолюдном и тесном городе с пропажей Изабели начали ощущать витающий в воздухе привкус перемен, тошнотворный запах грядущих событий, ужасных и трагических. Одни жаловались на солнечный ветер, электромагнитные бури, вспышки ультрафиолета, которые патогенно влияют на организм, другие предчувствовали приближение черной жизненной полосы, третьи все твердили о возвращении когда-то давно запущенного ими бумеранга зла, а четвертые говорили о приближении Судного дня, конца света или же Апокалипсиса, который сотрет надоедливого человека с лица земли. С исчезновением Изабели, которую по скачкам, соревнованиям, выступлениям и общей популярности знал практически весь город, что-то в каждом из нас щелкнуло, переключилось на другой лад и заиграло иную мелодию, заиграло вторую сонату Шопена, известную под названием "Похоронный марш". Эта хрупкая снаружи, но сильная внутри девочка оказалась тикающей бомбой, которая могла взорваться сильнейшей эпидемией нового заболевания в любой момент при самых различных обстоятельствах, превратив прекрасный город в общий протухающий морг. Изабель понимала это лучше всех, она осознала свою опасность для окружающих после того кровавого школьного случая, который лишил ее одноклассницу жизни — из-за приступа болезненного надрывного кашля, который долгие дни мучал и других больных, бедная девочка оступилась и сорвалась со стремянки. Но Изабель не смогла своей жертвой остановить эпидемию, ее наивное благородство вспыхнуло синим огнем и погибло вместе с ней, оставив свой траурный след лишь сердцах ее родителей. Вирус неизвестного ранее заболевания был слишком силен, он разрастался, словно мох или грибок на испорченном хлебе, и настало время, когда он заразил несколько десятков людей, а за тем и сотен. Так неумолимо по нашему городу начала распространение сильнейшая инфекция, которую вскоре окрестили страшным названием "Испанский грипп", и ничего не изменилось, совершенно ничего. Однако, один очень гуманный и чистый душой маленький человек решил пожертвовать своим телом и сознанием, лишь бы не допустить смерти всех тех людей, которые ее уважали, аплодировали ей на ее выступлениях, с искренней радостью обнимали и говорили добрые, теплые слова. Изабель пожертвовала всеми талантами, которых было невероятное количество, всеми мечтами и надеждами, которые возлагала на будущее, тем многим, чего мог добиться человек за свой подростковый период жизни и эта жертва была для меня самой человечной и самой бессмысленной.

Шли дни, медленно, словно улитки, тянулись недели, тикающие часы отмеряли уготованные нам секунды, но суровая неизбежность продолжала догонять и хватать за пятки наш убегающий от бесчисленных смертей на востоке Франции город. Людей начала медленно поглощать тревога, которая бесчисленными сообщениями врывалась в радио и телеэфиры, город постепенно окутывала паника — та самая движущая сила, которой больше всего боялся доктор Гальвани, скрывающий от народа уже с два десятка смертельных случаев. Власти продолжали уверять горожан, что причин для беспокойства сейчас нет, а Гальвани со всем остальным медицинским сообществом Бреста с самодовольной улыбкой нагло врал людям о том, что никаких случаев заражения в городе зафиксировано не было. Люди верили словам этих известных и умных людей, старались не слушать байки людей на рыночной площади, которые таким образом старались привлечь больше покупателей, и все эти люди надеялись на лучшее, продолжая жить своей спокойной и размеренной рутиной, надеялись, что утром все изменится, все станет иначе. А утро наступало снова, и снова, и снова, и снова, но ничего не менялось. И только родные и близкие тех самых смертельно больных горестно и обреченно опускали глаза в пол своих бедных квартир и трясущимися руками молили Бога об упокоении грешных душ их мертвых сыновей, дочерей, братьев, сестер, отцов или матерей. Никто из них не имел права открывать рот и рассказывать всем об участи тех, кто был им дороже всего золота и имущества, потому что их губы сковывал нечеловеческий страх стать виноватыми в вымирании целого города, в еще большем разрастании того, что может убить тысячи людей. Никто из них не имел права голоса, потому что это самое право у них отнял простой, но жестокий мир, который расставил все точки над "ё" уже очень давно, который наполнил их души обреченностью и мраком. А бесчеловечный доктор в эти дни, наоборот, был на высоте, он достиг своего апогея силы, он горделиво праздновал блистательный триумф науки, считая, что собственноручно ослабил развитие инфекции и подарил еще немного времени своему родному городу, своим близким и себе самому, что для него стояло на первом месте. Однако, кто лучше него мог знать, что среди всей той фальши, лжи, лести и запугивания, что он наговорил тысяче людей, лишь одно являлось чистой правдой — он желал спасти не город, а свою собственную шкуру, уже тогда понимая насколько опасной становится эта ситуация. Его эгоизм и тщеславие не спасли город от болезни, не защитили людей, не изменили ход истории и не написали даже клочок новой, они лишь убили два десятка невинных больных, которыми он помыкал как лабораторными крысами и изучал на них действие различных препаратов. Не его алчность, скупость и лицемерие подарили нам новую веру в процветание города в эти послевоенные годы, не его лживые улыбки подарили возможность взрастить на другой, чистой от вируса земле, еще многие поколения таких семей как Фрей, Ленуар, Паскаль и многих других. Всем этим были не его заслуги и жертвы, не его разрушенные стремления и мечты, не его порванная на части, только начавшаяся короткая жизнь. Всем этим — новым прекрасным будущим нашего города, была Изабель, дочь Себасьяна Ленуар, простая девочка, которая так сильно любила жизнь, что смогла беззаветно отдать ее всю, ради жизни многих других людей. Девочка, тихо и одиноко ушедшая в никуда от любимых родителей, которых она больше никогда не увидит и не сможет улыбнутся маме, от верных друзей, с которыми она больше не сможет играть в прятки меж желтых стеблей пшеницы, от всех достижений, которые вместе с ней превратятся в прах, ушедшая от прекрасной молодости, наполненной шампанским, платьями, белыми перчатками джентльменов и любовными вечерами, от прекрасной зрелости среди любимой семьи и собственных милых озорных детей, от старости, наполненной ностальгией о молодости, тысячью фотографий, альбомов и теплыми вечерами у камина, ушедшая от всей своей будущей жизни, которую она мечтала прожить в счастье и любви. Девочка, которую я слишком поздно понял и полюбил, девочка, которая своей невероятной улыбкой успокоила мое безумное сердце, одна добрая маленькая девочка, которую звали Изабель Ленуар, которая мечтала жить под теплым пледом очаровательной природы, но ради каждого из нас, несмотря на наши грехи, недостатки и уродства, приняла смерть под холодной землей туманных равнин. Эта девочка ушла — так и наступил долгожданный конец света...

***

  • Все уже написано до нас / Осколки счастья / Фиал
  • Соленое море / Фиал
  • Сентиментальное путешествие отсюда туда и обратно. Отзыв на роман Елены Граменицкой "Кроличья нора, или хроники Торнбери" / "Несколько слов о Незнакомке" и другие статьи / Пышкин Евгений
  • Регистратура / Леонова Ильмира
  • Ад в повторении / Странная Новь или Новая странь / Лешуков Александр
  • Копия письма (verbatim) офицера с корабля Его Величества «Непобедимый» другу в Сен-Джон, Антигуа, написанного на Святых островах, к югу от Гваделупы, 27 ноября 1798 / Карибские записи Аарона Томаса, офицера флота Его Королевского Величества, за 1798-1799 года / Радецкая Станислава
  • Маски осени / Армант, Илинар / Лонгмоб «Четыре времени года — четыре поры жизни» / Cris Tina
  • Прометей прикованный / Герина Анна
  • Урод / Егоров Сергей
  • Д.Л. Быков, "Остромов или ученик чародея" - Юханан Магрибский / Рецензии / Reader
  • 15. / Записки старого негативиста / Лешуков Александр

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль