СЛОВО И ДЕЛО

0.00
 
маро роман
СЛОВО И ДЕЛО
Обложка произведения 'СЛОВО И ДЕЛО'

Глава 1

 

Ранняя осень 1572 года от рождества Христова выдалась на редкость сырой и промозглой. Сентябрь начался нескончаемыми ливнями, грозами и резким, порывистым ветром, нагонявшим откуда-то с севера низкие, тяжелые облака, унылую тоску и приступы невыносимой головной боли. Листва на деревьях уже полыхала вовсю своим ярким красно-желтым пламенем и разноцветными искрами падала под ноги, словно перья сказочной жар-птицы.

Царь целыми днями сидел в своем дворце Александровской слободы и не находил себе места. Звонил к заутрене, пел на клиросе, усердно молился, читал вслух Священное Писание, смотрел на улетающих в теплые страны перелетных птиц, пил слабый ртутный раствор, который в те времена считался лекарством, но никак не мог обрести покоя. Только черные вороны глядели на него своими стеклянными глазами, усевшись на золоченных крестах Покровского собора, и пристальными взглядами, как жерновами, переворачивали его душу, заставляя ее трепетать словно стяги на сторожевых башнях Александровского кремля. Будто бы что-то большое и когда-то чрезвычайно важное подходило к своему концу, но он все никак не мог отважиться и поставить, наконец, большую жирную точку, и только теплее кутался в волчью шубу и глядел на яркое, кровавое солнце, заходившее за горизонт.

Осень, будто ядовитая змея, скользкая и холодная, пробиралась в самое сердце и сосала из него жизнь, капля за каплей, день за днем, без остатка. И даже здесь, в самом центре Государевой Светлости Опричнины, Александровской слободе, которую выстроил еще его отец Великий князь московский Василий Третий, царь не чувствовал себя уютно. Да и что теперь опричнина? Он брезгливо поморщился, и его лицо, и без того не красивое, с блестящими серыми глазами, густой бородой и длинным, загнутым носом византийских императоров, доставшимся ему «по наследству» от бабки Софьи Палеолог, исказила уродливая гримаса. Именно опричнину будут вспоминать ему при первом же удобном случае, не вникая в суть ее, повторяя за кем-то, всегда находящимся в тени, выдуманные фразы, искажающие сам смысл этого деяния. Именно опричнину, а не успешную военную реформу, не установление Земских соборов, не преодоление феодальной раздробленности и превращение Руси в грозное самодержавное царство, не покорение цепи татарских ханств, изввечных врагов Московии, не присоединение Сибири и Области войска Донского, Башкирии и Ногайской Орды, не составление Судебника, а только ее одну.

Ничему не учит их Божий промысел — ни разгул Орды, глумящейся на родной земле, ни нашествия западных псов-рыцарей, ни подлость польская с ее ксендзами и жидами, ни константинопольские, а теперь стало быть стамбульские, патриархи-нахлебники со своей обольстительной «византийской прелестью», — ничего не идет им впрок. Смута на Руси неистребима.

И царь снова впадал в меланхолию. Сорок два года одиночества, злословия, измены на каждом шагу превратили его в подозрительного, нервного, жестокосердного старика, тем не менее с маниакальным упорством твердой рукой проводившего в стране курс укрепления самодержавия. Сотни и даже тысячи раз он снова и снова сомневался в том, что делает, снова тысячи раз раздумывал и рассуждал так и этак, просиживая ночи напролет в своей знаменитой библиотеке, и тысячи раз убеждался в своей правоте. И продолжал в гордом единоначалии вести государство по избранному им пути под стоны и проклятия, раздаваемые со всех сторон необъятной Руси, ибо только Богу подсуден царь, только перед Ним одним несет крест свой и держит ответ.

В такие дни никто не решался подходить к нему по какому-либо делу, а тем более без дела, просто так. Только его верный пес Григорий Бельский-Скуратов по прозвищу Малюта без страха заходил к нему, словно тень, осведомлялся о новых поручениях и так же тихо исчезал, но царь знал, что он всегда рядом и во всеоружии. Единственный друг, и тот — зверь.

— Григорий, за что царь Иоанн ввел опричнину, как думаешь? — спрашивал он обычно у Малюты.

— За великую междуусобную брань, за мятеж и за ненависть во всех людях, за измену государеву царь учинил опричнину, — отзывался Скуратов эхом и склонялся в поклоне. Эта его уверенность в правоте исполняемого им долга успокаивала царя и тревога на некоторое время покидала его измученное сердце. Но даже на верного Малюту царь не мог долго смотреть без содрогания, сразу вспоминался Филипп, и совесть снова грызла его мозг и нестерпимо болела голова.

 

Глава 2

 

С Филиппом они были знакомы с детства, поскольку тот происходил из древнего боярского рода Колычевых, был тринадцать лет старше Иоанна и в то время звался Федором. Молодого царя сразу поразила его благочестие, степенность и внутренняя проницательность, свойственная духовным прозорливцам. Именно тогда Иоанн впервые задумался об избранности, о том жребии, что выпадает лишь немногим, но который ведет Неспящих, словно Пастырь, по неисповедимым путям Господним.

Федора ждала блестящая военная карьера, но однажды, в день своего тридцатилетия, он тайно покинул отчий дом и отправился в Соловецкую обитель на Белом море. После полутора лет испытаний игумен Алексий постриг Феодора, дав ему в иночестве имя Филипп и вручив в послушание старцу Ионе Шамину, собеседнику преподобного Александра Свирского. В 1546 году от Рождества Христова в Новгороде Великом архиепископ Феодосий посвятил Филиппа во игумена Соловецкой обители.

Иоанн с нескрываемым интересом следил за деятельностью старого друга на новом поприще, все отчетливей осознавая свое внутреннее с ним родство в деле становления новой Руси. Между тем Филипп на Соловецком острове разыскал образ Божией Матери Одигитрии, привезенный туда еще самим Савватием и каменный крест, стоявший когда-то перед келлией преподобного, а также Псалтирь и ризы, принадлежащие первому игумену Соловецкому Зосиме. Для упорядочения жизни в монастыре Филипп лично написал новый устав, в котором начертал образ трудолюбивой жизни, запрещающий праздность. Он соединил озера каналами и осушил болотные места для сенокосов, провел дороги в прежде непроходимых местах, улучшил соляные варницы, воздвиг два величественных собора — Успенский и Преображенский и другие храмы, устроил больницу, учредил скиты и пустыни для желающих безмолвия.

Для царя Иоанна эти новости были как целебный бальзам на душу, и он иногда по-хорошему даже завидовал Филиппу, этой его размеренной, углубленной и спокойной жизни и начинал сомневаться в самом себе — свой ли Крест несу?

Между тем в 1558 году началась Ливонская война за выход молодой России к побережью Балтийского моря и против царя выступили сразу несколько государств — Швеция, Польша, Литва и Крымское ханство. Вскоре выяснилось, что старой феодальной Руси не под силу длительные войны, связанные с чрезвычайным напряжением всех сил, бояре, кичась своим происхождением, знатностью и богатством, открыто перечили Иоанну в военных и политических вопросах, не гнушались предательства и измены. В 1563 году один из воевод, князь Курбский, выдает разведчиков царя в Ливонии и участвует в наступлении поляков и литовцев на Великие Луки. То, что тлело долго, мучительно, исподволь, в одночасье вспыхнуло одним огромным костром и именно тогда Иоанн окончательно принял решение о становление самодержавия в России.

Измена Курбского укрепляет царя в мысли, что против него существует страшный боярский заговор, бояре не только желают прекращения войны, но и замышляют убить его и посадить на трон послушного им князя Владимира Андреевича Старицкого, двоюродного брата Ивана Грозного. И что митрополит и Боярская Дума заступаются за опальных и препятствуют ему карать изменников, поэтому требуются чрезвычайные меры.

В 1565 году царь всея Руси Иоанн Васильевич вводит опричнину. Набрав себе триста человек «государевых людей» он удалился в Александровскую слободу, из которой сделал весьма укрепленный город и уже оттуда производил розыск по подозрению в измене. Боярство, в спеси своей разобщенное и лукавое, не могло противостоять этой молодой силе, могучей и безжалостной. Даже митрополит Макарий, не желая перечить царю, удалился на покой.

Без духовной опоры Иоанн чувствовал себя неуютно — приступы животного страха, угрызения совести и неуверенность в себе накатывали на него как снежный ком и давили, давили, давили… Бояре усердствовали в новых заговорах, не желая склонить головы перед царем, опричники зверели и не было этому ни конца, ни края. Именно тогда он вспомнил о Филиппе. Тогда эта мысль показалась ему спасительной соломинкой, за которую цеплялась его душа в поисках оправдания, понимания и сочувствия.

— Ведь одной стезей с тобой идем, одно дело делаем, только одежды у нас разные — у меня царские, а у тебя монашеские, — убеждал его царь, прося занять место митрополита Московского. Филипп долго не соглашался, со слезами умоляя Иоанна:

— Не разлучай меня с моей пустыней, не вручай малой ладье бремени великого.

Но царь твердо стоял на своем и, наконец, он согласился. Иоанн радовался как ребенок.

— Словно камень с души упал, — говорил он новому митрополиту и смеялся своим трескучим смехом.

Двадцать пятого июля 1566 года свершилось посвящение Филиппа на кафедру Московских Святителей, к сонму которых предстояло ему вскоре присоединится. Уже через год он открыто поддержал царя в деле раскрытия гнусного заговора Федорова-Челядинова, действовавшего с одобрения архиереев. Именно тогда началась эта дьявольская игра, в результате которой заговорщики вбили клин между царем и святителем, посредством лжи, клеветы и доносов. В этом участвовали самые близкие люди — царский духовник, опричники братья Басмановы, новгородские, рязанские и суздальские архиереи.

Напряжение между Иоанном и Филиппом росло с каждым днем, пока наконец этот нарыв не лопнул, мучительно и нестерпимо больно. Двадцать второго марта в Успенском соборе московского Кремля на церковное богослужение царь вместе с приближенными опричниками явился в черных ризах и высоких монашеских шапках, показывая этим смирение перед Божьей волей и подчеркивая подобие власти царской власти духовной. Царь этим неловким образом пытался помириться с Филиппом. Но было уже поздно, митрополит отказался прилюдно благословить Иоанна.

— Ты что, Филипп? Это же я, Иоанн, — царь оторопел и, казалось, даже растерялся.

Митрополит, бесстрашный и наивный как ребенок, насмешливо оглядел его:

— В сем виде странном не узнаю Царя Православного в делах царства. Зачем пришел сюда? Что на алтарь принес? Кровь христианскую?

Иоанн вперился в него своим бешенным взглядом, жилы на шее вздулись и левое веко начала бить предательская дрожь. Филипп, казалось, не замечал начинающегося приступа бешенства:

— Отколе солнце сияет на небе, не видано и не слыхано, чтобы Цари благочестивые возмущали собственную державу столь ужасно! Даже в самых неверных, языческих царствах есть и закон и правда, милосердие Царя к людям своим — а в России их нет! Везде грабежи, насилия и убийства совершаются именем твоим! С Богом решил сравниться? Как предстанешь на суд Его?

Гробовая тишина воцарилась в храме, было слышно только как трещат свечи и громко стучит царское сердце. Невероятным усилием воли он овладел собой, с силой ударил жезлом об пол и леденящим душу шепотом произнес:

— Я был слишком милостив к тебе, митрополит, к твоим сообщникам в моей стране, но я заставлю вас жаловаться.

Розыски об измене продолжились с утроенной силой, и Филипп в знак протеста покинул Кремль и переехал в один из московских монастырей.

 

Глава 3

 

Уже в ноябре этого же года на церковном соборе Филиппа лишили сана митрополита и сослали в Тверской Отрочь монастырь. Он воспринял все с нескрываемой горечью, ибо сделали это его духовные воспитанники, в одночасье превратившиеся словно в лютых зверей, сама Церковь предала своего Пастыря. Царь не вмешивался, пребывая в Александровской слободе, осведомляясь через Скуратова о происходящем в Москве.

Пришла зима и в середине декабря по первому снегу приехал Малюта. Иоанн сидел в своих покоях и слушал, как гулко раздаются по дворцу его шаги, пока опричник поднимался по ступеням и шел по коридорам к нему в опочивальню.

— Государь, не ладное творится, — сказал он.

— Вон оно что! — саркастически ухмыльнулся царь, — И что не так?

— Погубят они его, — тихо и как-то совсем по будничному ответил Скуратов.

Царь рывком подался вперед и глаза его заблестели:

— Кто?

— Известно кто: из церковников — архиепископ Пимен да Пафнутий-епископ, из наших Темкин и Басмановы, опять же братия монастырская, ими подкупленная, что на соборе церковном лжесвидетельствовала, всех до единого можем сейчас одним махом прихлопнуть. Так как?

Иоанн задумчиво теребил густую бороду, хмурил брови и о чем-то думал, сжимал кулаки и, казалось, внутренне боролся сам с собой, пока, наконец, не решился:

— Подождем пока, пусть посидит в монастыре, подумает, ему это будет только на пользу. Пусть узнает, какова царская доля! Одно дело — у себя в Соловках благолепию предаваться, а другое дело измену давить! А? Хорошо ему было с кафедры меня поносить? Конечно! Он весь в святости, а я во грехах, по локоть в крови людской!

— Как скажешь, государь, — Малюта поклонился и вышел и царь еще долго сидел и смотрел, как тает снег, опавший с его сапогов, растекающийся в две маленькие лужицы.

Весь следующий день его мучили какие-то предчуствия, что-то большое и омерзительное давило на грудь, отчего было трудно дышать, знобило и противно ныли виски. С трудом заснул уже далеко за полночь, но вскоре проснулся. Обулся в сапоги на босу ногу, надел на исподнее шубу и вышел во двор. Было тихо, нигде не раздавалось ни звука, только где-то вдалеке перекликались часовые. В темном небе, густо усыпанном звездами, ярко горела луна, и в лунном свете все вокруг — снег на крышах теремов, купола церквей православных, крепкие стены александровского кремля, — выглядело сказочно и торжественно. Иоанн широко перекрестился и душа радостно затрепетала, как когда-то давным-давно, в далеком детстве, которое уже и не помнишь.

Он зашел в Успенскую церковь и подошел к иконостасу, поднял вверх глаза и вздрогнул. В самом центре, в золотом окладе, сияла новая икона, на которой был изображен неизвестный царю святой, в длинной мантии, расшитой золотой парчей, со святым Евангелием в левой руке. Правая рука его двоеперстным крестом осеняла смотрящего, глаза смотрели прямо на Иоанна, пристально, внимательно, и в то же время беспристрастно. Это был Филипп. Царь в ужасе ошатнулся, хотел было бежать, но не мог даже пошевелить ногой, все тело словно застыло, превратилось в лед, и только глаза его продолжали смотреть на лик, который тоже смотрел на него. Внезапно в глазах Филиппа показалась слеза, ярко-красная, словно кровь, теплая, как будто только что выступившая из разверзшейся раны, с идущем от нее паром, пробежала по лицу, по ризе, и остановилась внизу на окладе иконы. Следом за первой слезинкой появилась вторая, потом третья, вскоре уже вся икона была залита кровью, и она капала с оклада прямо на пол, в одну большую, багровую лужу. Волосы на голове у Иоанна стали дыбом, он весь взмок холодным, ледяным потом, затрясся, закричал во все гороло страшным, звериным голосом и, наконец, проснулся.

Сон!

Он рывком сел на кровати, бешенно озираясь по сторонам. Вокруг стояла тьма и ничего не было видно. Он вскочил на ноги, дрожащими руками зажег лампу, накинул на плечи шубу и босиком выскочил в коридор.

— Малюта! — закричал изо всех сил и побежал по каменному полу. На крики выбежали охранники, бросились к царю, но он не обращал на них никакого внимания.

— Малюта!!! — продолжал кричать Иоанн, пока, наконец, не появился Скуратов, полуодетый, в одном сапоге, с ошалевшими глазами. Царь бросился к нему, вцепился в него руками и срывающимся шепотом задышал ему в ухо:

— Гриша, поезжай за Филиппом! Скорее, родимый, скорее!!!

Силы оставили его и он повалился на руки опричников. Малюта приказал отнести царя в его опочивальню, вызвали лекаря, сыграли общий сбор и вскоре Скуратов с полусотней своих самых отчаянных сорвиголов умчался во весь опор в Тверской Отрочь монастырь.

Иоанн с нетерпением ждал его возвращения, маялся, почти совсем не спал, все это время его бил мелкий озноб, горел лоб, сердце бешенно стучало и временами проваливалось куда-то глубоко вниз, словно в бездонную пропасть, в саму преисподнюю. Ожидание тянулось мучительно медленно, он совсем извелся, почти ничего не ел и только прислушивался, не раздается ли звонкий топот копыт возле кремлевских ворот? Наконец, кто-то со сторожевой башни закричал:

— Едут!

Скоро и вправду послышался гул, звон подков, лязг оружия, ржание коней и крики приветствия, которыми обменивались опричники. Предчувствуя недоброе, царь на ватных ногах вышел на крыльцо и сверху глянул на прибывших. Филиппа среди них не было. Все еще отказываясь поверить в самое страшное, он вперился взглядом в Скуратова, который неловко пряча глаза, с трудом поднимался по лестнице к государю. Голова у Иоанна закружилась, внезапно перестало хватать воздуха и он схватился руками за перила, и все так же продолжал смотреть на Малюту, пытаясь увидеть его глаза, которые тот старательно прятал в пол.

Опричник подошел к царю, как-то неуклюже поклонился, наконец посмотрел на него тоскливым, виноватым взглядом и беспомощно развел руками:

— Не успел я…

 

Глава 4

 

Нити заговора вели в Новгород, некогда северную столицу Руси, город вольный, своенравный и подлый, презираемый еще Святославом Храбрым за торгашеский дух и чрезмерное тщеславие. В январе войска вступили в город и царь с ужасом смотрел, как дело его рук — опричнина — становится похожей на самую обыкновенную разбойничью шайку, промышляющую грабежом и насилием. За саму идею розыска убийц митрополита он хватался как утопающий за соломинку, и сам лютовал, зверствовал, пытаясь поверить в эту придуманную им ложь. То ли для того, чтобы успокоить мучавшую его совесть, то ли для того, чтобы просто потянуть время, ибо не знал, как жить дальше.

Шесть недель Иоанн с опричниками бушевал в Новгороде, грабил монастыри и усадьбы купцов, подозреваемых в сношениях с поляками. Опричники уже в открытую действовали сами по себе, не слушаясь ни Скуратова, ни даже самого царя, жгли, насиловали, убивали. Покончив с Новгородом, войско двинулось на Псков, которому была уготована та же участь.

Морозным февральским утром вошли в город. Местные жители — бояре, купцы, ремесленники и простолюдины — собрались на центральной площади возле собора Святой Троицы, с нескрываемым любопытством, которое пересиливало даже страх, встречая царя хлебом-солью. Иоанн, в окружении опричников, восседал на своем коне, хмурился на веселое зимнее солнце, нестерпимо ярко отражающееся на ослепительно-белом снегу, на душе было муторно и противно.

Псковичи низко кланялись, заискивающе улыбались и смотрели тем самым просящим взглядом, от которого становилось невыносимо тоскливо, как крик цапли на болоте, глубокой осенью, поздним вечером, когда сумерки раздирают небеса, словно трещина между мирами. Высокородные горожане и священники что-то лепетали про верность московскому царю, про готовность пожертвовать всем ради интересов государственных, чем только раздражали Иоанна. В воздухе повисло гнетущее чувство несвоевременности и ненужности происходящего, когда смысл теряется за внешней обрядностью. Опричники оттеснили горожан и царь направился было дальше мимо них, как вдруг кто-то протянул прямо ему в лицо кусок свежего мясо:

— На вот, Иванушка, съешь! Оно хоть и не человеческое, а все одно вкусное!

Мгновенно ропот людской смолк, замер скрипучий снег под ногами всех, кто был на площади, и даже ветер, казалось, вдохнул воздуха в грудь и осекся, боясь выдохнуть. Иоанн повернул голову и увидел перед собой старика в оборванных лохмотьях, с непокрытой головой, на которой висели клочьями седые, грязные волосы, держащего в крючковатых пальцах большой, еще дымящийся от тепла, кусок говядины.

— Я в пост мяса не ем, — процедил сквозь зубы Иоанн, глядя бешенными глазами на юродивого.

— А кровушку-то христианскую пьешь? А? Только ей одной и питаешься! Кровопивец! — завопил он пронзительным, высоким голосом и швырнул кусок мяса под ноги царя.

— Замолчи, глупец! Заразу надо рубить на корню! — крикнул Иоанн в гневе, его глаза медленно наливались кровью и рука потянулась к рукояти меча. Словно прочитав его мысли, юродивый рассыпался смехом:

— Рубить, говоришь? Так руби! — он рванул на груди свои лохмотья и оголил тонкую шею, упал на колени и подставил ее, как будто бы под топор палача, — Руби, царь! Али мало тебе меня одного? Мало тебе Новгорода? Мало тебе всей Руси? На, жри нас всех! Жри и пей! Жри и пей!

Иоанн в ужасе отшатнулся — поднять руку на блаженного было величайшим грехом. После этого заперся в Псковском кремле в окружении опричников и уже оттуда производил дознание, вследствие чего приказал казнить нескольких знатных псковичей, уличенных в государственной измене и конфисковать их имущество. С особым пристрастием шло следствие в церковной среде, снова выискивали виновных в смерти митрополита, к тому времени соловецкий игумен Паисий был заточен на Валааме, архиепископ Пимен заключен в Веневский Никольский монастырь, Филофей рязанский лишен сана.

В одном из псковских монастырей царь, недовольный монашеской братией, повелел снять колокола с звонниц, как в тот же час пал под ним его лучший конь. Он тут же вспомнил псковского юродивого и вскоре поспешно покинул город и вернулся в Москву, где снова начались розыски и казни: искали сообщников новгородской измены, нити которой тянулись к любимцам царя — руководителям опричнины.

Иоанн уже с плохо скрываемым презрением смотрел на некогда любимое свое детище, которое на глазах превращалось в омерзительную клоаку, состоявшую из подлых предателей, мародеров и убийц. Уже в Москве были обвинены в измене самые приближенные к нему люди отец и сын Басмановы, князь Афанасий Вяземский, печатник Иван Висковатый, казначей Фуников, князь Пётр Серебряный, думный дьяк Захарий Очин-Плещеев, Иван Воронцов и многие другие. Всего же в первопрестольной было казнено около двухсот человек — царь чистил опричнину, пытаясь таким образом вдохнуть в нее новую жизнь, новый смысл и призвание, но все было тщетно.

В апреле следующего года по согласованию с польским королем на Русь вторгся крымский хан Девлет-Гирей. Все южные русские земли были разорены, многие десятки тысяч людей были убиты и превеликое множество уведено в плен. Хан перешел Оку и направился к Москве. Царь метался из Серпухова в Бронницы, оттуда в Александровскую слободу, а из слободы в Ростов, в поисках дополнительных сил для своего войска, но все было тщетно — опричники, привыкшие только лишь к грабежам и насилию, просто не явились на войну, их едва лишь набралось на один полк против пяти земских. Этого было катастрофически мало. Москва была сожжена.

— Жгу и пустошу все из-за Казани и Астрахани, а всего света богатство применяю к праху, надеясь на величество божие. Я пришел на тебя, город твой сжег, хотел венца твоего и головы; но ты не пришел и против нас не стал, а ещё хвалишься, что-де я московский государь! Были бы в тебе стыд и дородство, так ты б пришел против нас и стоял, — писал хан в грамоте, присланной Иоанну надменными послами, уже чувствовавшими себя хозяевами на новой для них земле. Сердце царское ныло от невиданного стыда, кровь била в голову, но он все-же нашел в себе силы воспринять это как урок, горький, страшный и поучительный. Надо было выиграть время, во что бы то ни стало, отсрочить войну и набраться сил. К послам он вышел в сермяге, смиренно склоня голову:

— Видите, в чем я? Таким меня ваш хан сделал! Все мое царство пленил и казну пожег, мне теперь ему и дать нечего! Передайте ему, что ежели он на нас серчает из-за Астрахани, то мы Астрахань ему вернем, только не сейчас, пусть шлет к нам своих послов с особыми полномочиями.

Послы уехали и вскоре стало известно, что хан не удовлетворяется только Астраханью, но уже желает и Казань, вкупе с двумя тысячами рублей золотом. Было предельно ясно, что через год турецкое нашествие повторится. И вот царь Иоанн Грозный сидел в своем дворце Александровской слободыи смотрел, как осень без боя захватывает его державу, как сдаются на ее милость города и села, и как люди, еще вчера служившие верой и правдой могучему летнему солнцу, все как один присягают ей одной на верность.

Осень наполняла и его сердце, но не радостью от праздника богатого урожая, и не светлой грустью ожидания новой весны, а смертельной тоской наступающей зимней стужи, лютыми угрызениями совести и пережитого позора.

 

Глава 5

 

Со временем Иоанн все больше впадал в мистику, ездил по окрестным монастырям, справлял поминальные службы по убиенным и медленно сходил с ума. Неразрешимая загадка о соотношении божественного происхождения власти, о чем так проникновенно говорил преподобный Иосиф Волоцкий, и процветании государства разрывала ему разум и не давала покоя, как надоедливый овод, от которого не отмахнешься вот так запросто и не оставишь все как есть. Поговорить о мучавших его противоречиях, посоветоваться, покаяться и успокоиться было теперь не с кем.

Малюта, словно бы чувствовавший нутром что-то неладное, следовал за ним тенью, по-своему оберегая от чего-то, недоступного его пониманию, но, как он не сомневался, смертельно опасного. Царь же, будто предчувствуя недоброе, то суетился, спешил куда-то, то впадал в апатию и тоску, целыми днями смотря на хмурое, осеннее небо, клочьями ползущее вслед за холодным, пронизывающим ветром.

В ноябре Иоанн вдруг засобирался в Троице— Сергиеву лавру. Снарядились с небольшим количеством опричников, одели монашеские ризы, сели на коней и отбыли поутру. Рассвет дышал морозной свежестью, непорочной чистотой и строгостью смерти, пар валил из конских ноздрей, изо рта, и, казалось, из самой глубины души человеческой. Бледным инеем, который хрустел под ногами, словно стекло, было покрыто все вокруг, осень чудилась прекрасной, но больной неведомой и неизлечимой болезнью девой, дни которой уже сочтены. Наконец, из-за горизонта, широко зевая, выползло нестерпимо яркое, ослепительное солнце и поникшая уже было душа встрепенулась. Послышался смех, веселые прибаутки, бросаемые друг другу опричниками, остроумные и грубые одновременно, как и все что растет из народа нашего, корнями своими уходящее в незапамятные, стародавние времена.

Дорога бежала вперед, окрест тянулись луга, редел уже почти полностью облетевший лес, и в этом великолепии три десятка всадников в монашеском одеянии были подобны Ангелам последних времен, с хохотом и дикими возгласами спешащими выполнить последнюю волю Пляшущего на костях. Постепенно тревога уходила из царского сердца, он перестал хмуриться и даже иногда улыбался в бороду, слушая едкие шутки ехавших рядом опричников.

Проехали через небольшок лесок и выехали на мост через безымянную речку, одну из тех, коих на Руси великое множество, и тут, на мосту, столкнулись с телегой, на которой какой-то мужичок все никак не мог сладить с ретивой кобылой, запряженной в длинные, кривые оглобли.

— Куда прешь?! — заорал Малюта, отчего мужик в телеге еще больше испугался, засуетился и эта неуверенность в себе передалась лошади, которая нервно заржала и попыталась было вырваться из хомута, отчего телегу развернуло поперек моста, совсем уже загораживая проезд всадникам.

— Да он от страха уже половину телеги навалял! — засмеялся кто-то из опричников, и эта злая, беспощадная веселость, уверенная в своей власти безграничного страха над жертвой, ударила, словно кровь, в голову. Достали казачьи нагайки и стали окружать телегу, словно стая волков, внезапно набредшая на беззащитную отару:

— А ну-ка научим деревенщину, как царю поперек пути становиться!

Послышался свист плетки, потом еще один, и еще, и еще… Мужик, на его удачу одетый в крепкий, прочный тулуп, скрутился на дне телеги, закрывая лицо руками и только кряхтел под сильными ударами опричников, расходившихся все больше и больше. Иоанн подъехал поближе, равнодушно наблюдая за экзекуцией, и вдруг совершенно случайно встретился своим взглядом со взглядом мужика, который продолжая лежать на дне телеги и закрываться руками от нагаек царских опричников, неожиданно посмотрел ему прямо в глаза.

Взгляд этот словно приковал его к себе, впился намертво медвежьей хваткой, через зрачки проник в голову и дальше, в самое сердце, в душу, на самое дно, где горит неугасимым огнем Искра божья, словно свечка, зажженная Фонарщиком при явлении нашем на этот свет. И поплыло вдруг все перед глазами, и пропала речка и мост через нее, пропала опушка леса, вороны на деревьях и пропала даже сама осень, осталось только солнце, горящее в ярком небе над высохшей землей Палестины. И увидел царь город в далеке, куда будто бы стремился он без устали, и увидел прямо перед собой на дороге этого самого мужика, которого только что били опричники, но теперь стоявшего перед ним в длинном халате, которые носят на Ближнем Востоке, и смотревшего ему прямо в глаза. И задрожала вдруг земля под ногами, и ударил гром небесный, поднялся ветер и закружило все вокруг в огненном хороводе и пропало все, остались лишь одни огромные глаза, смотрящие ему прямо в душу и голос, неведомо откуда спросил:

— Иоанн! Зачем ты гонишь меня?

Голова у царя закружилась, он судорожно махнул руками, пытаясь усидеть в седле, и упал с коня на дорогу.

Пришел в себя от того, что кто-то брызгал ему в лицо водой и теребил по щекам. Медленно открыл глаза. Скуратов, сидя прямо на дороге и положив его голову себе на колени, лил на него воду из походной фляги и пытался привести в чувство. Иоанн с трудом приподнялся, опершись на одну руку, и с трудом произнес:

— Оставьте его.

Малюта с удивлением уставился на царя, встряхнул головой и заморгал ресницами:

— Кого, государь?

— Мужика этого, который на телеге, — с трудом, еле ворочая языком, проговорил Иоанн.

Возникло неловкое молчание и царь заметил как непонимающе переглянулись между собой опричники, вопросительно посмотрели на Скуратова, тот снова на Иоанна:

— Не было никакого мужика, государь, привиделось это все тебе.

Царь рывком поднялся на ноги, несмотря на легкое головокружение, оперся на Малюту и посмотрел по сторонам: дорога, бегущая через опушку леса, была пуста, в другом же направлении, через мост и далее, тоже было пусто. Никого.

— Показалось, — выдохнул царь.

 

Послесловие.

 

Уже в следующем году Иоанн Грозный отменил опричнину. В том же году хан Девлет— Гирей во главе со ста двадцатью тысячным войском вторгся на Русь, однако в битве при Молодях был наголову разбит двадцати пяти тысячным русским войском под командованием князей Воротынского и Хворостина. В ходе дальнейших сражений крымско-ногайское войско хана было почти полностью уничтожено, домой вернулось не более пяти тысяч.

Еще через год в бою за крепость Вайсейштейн геройски погиб Малюта Скуратов. Ливонская война, в которой Россия воевала с Ливонским орденом, Швецией, Польшей и Великим княжеством Литвовским за Прибалтику и выход к Балтийскому морю, закончилась только в 1583 году практически ничем. Через год казаками под предводительством Ермака Тимофеевича была завоевана Сибирь. В том же году в возрасте пятидесяти четырех лет умер и сам царь Иоанн Васильевич Грозный.

Впереди была Смута.

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль