Последняя просьба / elzmaximir
 

Последняя просьба

0.00
 
elzmaximir
Последняя просьба
Обложка произведения 'Последняя просьба'

 

Bсe  меньше, меньше, меньше нас.

И как на мир посмотрят люди,

Когда средь них в какой-то час

Уж никого из нас не будет?

В. Жуков.

 

 

Рассказ. 33тзн.

 

Памяти 

 Максименко Д. Е.

 

Я сидел у его постели.

Был полдень. В окно второго этажа больничного корпуса, что находится в квартале "А" МСЧ города Ангарска, стучали зелеными ветвями тополя и солнце, пронизывая молодые листочки, зайчиками переливалось на полу, от этого в палате было светло и по-весеннему празднично.

Он лежал на подушках слегка приподнятым. Волосы его слива­лись с белизной наволочек. Сухие руки в старых шрамах от ожогов вытянуты вдоль тела поверх одеяла. Лицо бледное и от этой бледно­сти отчетливо были видны тугие жгутики от перенесенных когда-то операций. Нос обострился. На кончике, ближе к губе, небольшой клино­видный нарост, словно накипь. Подбородок, скулы и щеки обтянуты сухой кожей. И вообще, тело его приковывало к себе любопытный взгляд, но там, где вместо кожи была морщинистая, как целлофановая бледно-розовая пленка, отпугивали.

Говорил он негромко, и не торо­пясь.

— С нетерпением жду 9-е Мая. Меня должен поздравить дорогой моему сердцу человек. Ты уж исполни мою просьбу, принеси её весточку.

Я с полным согласием кивнул головой.

— Да-а. Скоро день Победы. Единственное чего бы я хотел, чтоб стал он последним в календаре и в жизни нашей. Чтоб вы ви­дели его только в праздничных фейерверках и золоте иллюминаций. Грустно конечно сознавать, что наше поколение, несмотря на все усилия, оставляет вам в наследство и тревогу за будущее. Боритесь за мир! Всеми силами. Чтобы не довелось вам перенести того, что пережили мы, — он на минутку примолк. Потом глубоко вздохнул, как будто решился на что-то тяжелое, томительное, сокрытое в глубинах памяти. Спросил: — Ты как-то про­сил меня рассказать о войне?.. — ( Я кивнул.) — Ну что же, кажется, пришло время. Оттягивать некуда, — и он начал не спеша рассказывать.

 

I

— После госпиталя попал я в тыловую интендантскую часть. Ко­манда эта состояла из сапожников, скорняков, швей, прачек — жен­щин молодых, красивых. Вообще, война научила мужчин видеть красо­ту даже в некрасивых женщинах, острее чувствовать молодость, ощущать их притяжение. Мужская часть личного состава подобралась далеко не юношеского возраста, под пятьдесят, а то и старше. Деды, как говорил Хворов Демид, единст­венный мужчина тридцати лет, сутулый, желтушный, в очках, лицом тоже не красавец, но если поставить рядом со мной — то парень хоть куда. Я в то время представлял такое зрелище… Увидишь во сне — содрогнешься. Я сам себя боялся, а каково, в общем-то, мирным полувоенным людям?..

Деды сочувствовали мне, в их глазах поблескивала отцовская боль, и к их молчаливому состраданию я притерпелся. А вот жалость женщин… Это, брат, такая мука. Их взгляды — это зеркало души. Все в них увидишь и все поймешь. И никакие ордена и медали тебя не спасут, не скрасят твоих увечий. И я с отчаянной решительностью стал добиваться отправки на фронт. Там, на фронте я все разом решу!

Кажется, после третьего рапорта меня отозвали из части. Попал я в танковое училище, где много было курсантов уже понюхавших по­рох, дымок топлива и прочувствовавших жар нагретой брони. На душе стало легче, — я в родной стихии.

До войны я, почти три года, во­дил КВ, а в сорок первом — Т-34 довелось. Потом знал, что готовят нас для фронта.

С учебой, надо сказать, я всегда был в ладах. Математика, физика мне давались легко, в вождении опыта не занимать, так что училище я окончил довольно успешно, и по этой причине чуть было не испортил себе все дело. Хотели оставить при школе! Стал писать рапорт на имя начальника училища, полковнику Минашкину. Но он был, как всегда, краток: отказать! Его заместитель по кадрам и слушать не хотел; училищу тоже нужны толковые офицеры! — и весь сказ. И к кому бы я ни обращался, все мои усилия были напрасны. Уж хотел было писать в наркомат.

Но мне все-таки повезло. Дожидаясь приёма к начальнику учи­лища, разговорился я с его адъютантом. До этого мы были почти не знако­мы, но он, как я понял, заприметил меня по моему "портрету". Пого­ворили мы с ним всего-то минут десять, а надежда возгорелась во мне преог­ромная. Под секретом он шепнул, что полковника нашего отзыва­ют на фронт, так что, мол, есть у тебя шанс вместе с ним со школы выехать. Нет, есть на свете люди не лишенные чуткости. И в этом я не раз убеждался. Взять хотя бы того же адъютанта.

Стою перед Минашкина навытяжку, в напряженном ожидании не моргну: что же он на сей раз скажет? А он читает мой рапорт, — может про­сто так в него смотрит, ведь не первый, уж наизусть, поди, выучил, — и ни слова. На терпеливость меня что ли проверяет? Да только что меня проверять? Я за шесть месяцев госпиталей и интендантской роты такого натер­пелся, а уж молчание...

Отложил он рапорт и спрашивает!

— Неужели вам, товарищ лейтенант, не хватило того, что вы уже перенесли?

Я даже растерялся: вопрос не по существу и неожиданный. Ему-то какое дело? И я выпалил, скорее от отчаяния:

— Если вы, товарищ полковник, меня не отправите, — говорю, — я вам здесь всех курсантов распугаю. Они, как только увидят меня, танки обегать десятой дорогой будут. Не подрывайте, товарищ полковник, танковую мощь фронта…

Полковник усмехнулся, но ответил серьезно.

— Я понимаю, вам не терпится попасть на фронт. Не терпится, чтобы поскорее погибнуть, чем жить с такой уродливой внешностью. Вот именно поэтому я не хочу вас отпускать из училища. Поэтому, — под­черкнул. — Это крайность, а не мужество воина. Вы в бою будете одер­жимы только своим личным стремлением, при котором могут постра­дать десятки людей скрепленные с вами воинской присягой, а в ре­зультате и наше общее дело — Победа! Так что, лейтенант, ко мне с рапортом не обращайтесь. Ждите, когда потребуется жизнь, вернее сказать, смерть отчаявшегося одиночки.

Не знаю, изменился ли я в лице, если его можно так назвать, но в глазах у меня помутилось. Как сквозь вату слышу.

— Идите сейчас в казарму и подумайте над тем, что я вам сказал, — немного подумав, добавил: — В 1700 жду вас тут же.

Разговор наш был перед обедом и стоит ли говорить о том, что и передумал за те пять часов, что дал мне полковник на размышле­ние. Но одно могу сказать: можно человека грубым словом сломать, а можно… можно поставить на место, смотря потому, какой выбран угол атаки, как говорят пилоты. Так произошло и со мной. Я своей болью, неожиданным уродством был выбит из колеи, и отчаялся. Еще в госпитале я возненавидел себя. Еще там хотел покончить с собой. Но благодаря Марине Андреевне, обаятельнейшему человеку, о котором обязательно расскажу — ты должен знать о ней, — я остался жив. Да, друг мой, благодаря ей… И во мне, как нарыв, созрело жгучее желание — попасть на фронт! Но командованию как будто бы кто-то нашептал на ухо. Весь год гоняли меня по тылам и госпиталям, и даже теперь, когда я прилежанием, выучкой заслужил право на свой выбор — и тут произошла осечка!

После разговора с Минашкиным я отогнал мысль о самоубийстве. Ведь даже в бою, если ты бестолково лезешь под пули — тоже само­убийство. Я был решительным, настойчивым, идя к своей цели, но все это шло от отчаяния. Со мной было то, что электрики называ­ют: сдвиг по фазе. Пример банальный, но другого не могу подоб­рать для сравнения. Много людей пыталось устранить во мне эту неисправ­ность, но только еще больше вредили. Нужны были: испытание временем, душевное напряжение и верный мастер. Видимо все это, как paз и сошлось воедино в конце апреля сорок третьего.

В 1700, подходя к штабу училища, я увидел машину, возле кото­рой находились: полковник Минашкин, какой-то незнакомый подполковник с рукой на подвязке, майор Лейлин, заместитель начальника учили­ща по кадрам; два капитана, особист и зам по строевой подготов­ке. Адъютант и два командира учебных рот стояли за ними. Увидев полковника среди офицеров, я растерялся.

"Уезжает! Мне теперь отсюда не выбраться…" — закружились тоскливые мысли в моей голове.

Как только я подошел, Минашкин повернулся ко мне и спросил:

— Как ваше самочувствие, лейтенант?

Я хотел было ответить, уже вытянулся, но он вновь спросил:

— На фронт?

— Так точно! — выдохнул я.

Его внимательные глаза, казалось, просвечивали меня насквозь. И не ответ, а, наверное, то, что он увидел в моих глазах, что сумел высветить в моей душе, удовлетворило его. Он едва уловимо улыб­нулся,

— Иосиф Абрамович, — обратился полковник к Лейлину, — выдайте лейтенанту документы. Он поедет со мной.

Полковник Минашкин, — как предполагали в училище, — примет полк, и я тешил надежду, что буду служить под его началом, — был оставлен при штабе армии в оперативном отделе. И все хорошее, на­чавшееся с него, во мне будто бы приугасло. Но он на прощание ободрил меня:

— Ну, лейтенант, не мелочись. Возьми на ноту выше. И не раскисай. Не ты один такой, вся страна в ранах. Крепись. А война кончится, там и за себя возьмешься. Хирургия у нас неплохая, приведут тебя в божеский вид.

На том мы и расстались. Долго, почти до самого конца войны я больше его не видел. А когда увидел… Когда увидел, был уже не рад такой встрече.

Мой батальон после боя стоял на отдыхе. Я получил прика­зание явиться к командиру полка, как выяснилось: для уточнения последующих действий. Впереди была Прага.

На одной из улиц чешской деревеньки мой "виллис" притормо­зил: двигалась траурная процессия и, когда артиллерийский лафет поравнялся со мной — я обмер! На нем стоял гроб с телом генера­ла, которого я сразу узнал. Я отдал честь и, когда отъехал, по­чувствовал на щеках слезу.

На войне часто приходится терять знакомых, друзей. К смерти привыкаешь, вернее, с ней смиряешься, как с неотвратимым, пред чем ты и все, кто тебя окружает, бес­сильны и уязвимы. Но смерть человека, с которым свела судь­ба в нелегкие военные будни, сроднила душой, мыслями; который обога­тил тебя нравственно, спас от удушья мелочных переживаний; кото­рый стал для тебя что родитель — вдвойне трагична. Такая утрата, как вспышка молнии, как удар в спину. И мое сердце в который раз омылось горькой волною.

 

До призыва в Красную Армию, я окончил десятилетку и был влюблен в свою одноклассницу Ганну. Может бить, мы и поженились бы, но на нашу беду родители наши были в кровной вражде: мои — пролета­рии, отец коммунист и активист; её — зажиточного сословия, раску­лаченные. И по этой причине, нам хоть из села убегай. Жили на од­ной улице, учились в одной школе, а дружить не имели права. Прав­да, моя мама, Авдотья Никитична, потворствовала нам незаметно от отца, но держала в строгости. Не так-то просто было убежать вече­ром, тем более — знают твою дорожку. В будни и проситься не смей. Натомишься за неделю, наскучаешься, но зато в воскресенье летишь на свидание и на седьмом небе от счастья. Ещё не видишь ее, а сердце уже заходится. И не знаешь, чего больше боишься, то ли ох­ватившего волнения, то ли предстоящей встречи с любимой… Ока­завшись на фронте, мною овладело такое же чувство. Страх, отвага, надежда и неизведанность, как во влюбленном, так и в воине, нанизаны на один стержень.

 

2

О войне, о боях написано много. И я думаю, что тебя не очень-то заинтересует мое к тому дополнение. Поэтому я рассказываю толь­ко о том, что коснулось горячей волной моей души и сердца. И не удивляйся, что я часто делаю переход из одного времени в другое. Вся наша жизнь была спутана в один клубок, и за какую ниточку сейчас не потяни — вытянешь не петлю так узел...

Судьба, как в награду за все мои муки и страдания, несказан­но порадовала меня в первый день прибытия на фронт. Вновь свела с дорогим моему сердцу человеком и уж до конца войны не разлуча­ла, кроме тех периодов, когда ранения вырывали нас из строя.

До войны, как я уже упоминал, я почти отслужил действитель­ную службу. Осенью сорок первого кончался бы мой срок. К этому времени у меня уже все определилось и подходило к стадии свершения. Что касается дальнейшей трудовой деятельности, то была мне прямая дорожка в танковое училище. Ганка ждала меня и, когда я отпи­сал ей о своем намерении, была согласна стать женой командира.

В полку, где я служил механиком-водителем, был взводным мо­лоденький лейтенантик. Почему говорю "молоденький", потому что выглядел он молодо относительно других командиров, росту небольшого, тоненький, усики жиденькие белые, и темпераментом — ну никак не скажешь, что ему двадцать. Но, несмотря на молодость, его уважали во взводе. Бы­ла в нем неподдельная ребяческая строгость и уважительность к личному составу.

Звали его — Семен Семенович Бобров. Иногда, не соблюдая воинского этикета, мы к нему так и обращались. Не обижался. И то, что мне предстояло танковое училище, была немалая заслуга и Се­мена Семеновича, он настаивал и рекомендовал.

Перед училищем, по приказу командира полка, я должен был ехать домой на побывку. Но день ото дня мой выезд задерживался, оттягивался. Ганна в каждом письме спрашивала, упрекала и звала, а я ничего определенного ей ответить не мог. То появлялась на­дежда, и я летел к ней на крыльях, то также быстро угасала. Я из­дергался, испереживался. Конечно, я понимал положение на совет­ско-польской границе, но влюбленные эгоистичны. В их соз­нании свой мир, свои переживания. Им кажется, что их проблемы серьезнее мировых и чем дольше тянется их разлука, по причинам, независящим от них, тем субъективнее они воспринимают происходящее. Но не будем судить их строго — это не преступление. Это любовь!

 

22 июня огнем прошло по нашим сердцам! И все важные личные проблемы слились в единою, общую, как ручейки в половодье.

Война!.. Сколько природа недополучила естественного, прек­расного, того, что она заложила на такой большой и такой безза­щитной земле. Мы, люди, сами своим гением разрушаем ее хрупкую конструкцию, то, что она нам даёт безвозмездно, щедро и на удо­вольствие. Разрушаем ту простоту, которую нам потом и столетиями не воссоздать и не восполнить. За сию минутной выгодой, за оправданной, быть может, рубится неповторимое, черпается неисчерпаемое, сжигается несгораемое. Как оправдаться перед теми, кто был в войну убит безвинно, замучен лишь только потому, что не смирился с насилием, с рабством? Кто не родился, а должен был; кто своей чис­той младенческой кровью поил стервятника и умирал, не помня мате­ри и не представляя жизни без железных решеток и мрачных стен. Как оправдаться? Во имя чего люди, самые разумные существа на этой единственной обитаемой планете, совершают убийства? Чтобы оставить кораблик необитаемым?.. Где логика, здравый смысл?.. Нет этому оправдания.

В первую же неделю боев наш взвод поредел на половину, потом и вовсе осталось трое: Семен Семенович, Сережа Бухтеяров и я. Взводный стал комбатом, и мы с Сережей — командирами взводов, то есть, командирами пяти-шести человек, безоружными, измученными и голодными. Но как бы тяжело не было, в каких бы переделках не случа­лось нам бывать, "святой троице" — шутка Серега Бухтеярова, нам везло. Почти семь месяцев мы воевали вместе, в одном экипаже и стали, без преувеличений, роднее братьев. Наши характеры закали­лись, наш дух окреп. Беда одного — беда троих. Когда пришла похоронка на Боброва старшего, — к счастью ложная, после войны они встретились, — мы с Сережей всячески помогали Семену Семеновичу пережить это горе.

На одной из дорог Черниговщины фашистская танковая колонна расстреляла и передавила беженцев, шедших на восток. Смешала их безвинную кровь с грязью, растоптала их горячие сердца. Спаслись единицы. Со­седская девочка, каким-то чудом узнавшая мой адрес, написала мне, что в этом молохе погибли моя мама, Евдокии Никитична и Ганна. Не знаю, как бы я такое горе пережил один?..

Это известие было для меня первым страшным ударом.

 

Под Москвой наш полк отдохнул. Его пополнили. Машины пришли новые, в смазке. Наш танк Т-34, хоть и побывал не в одном бою, но был все же самым красивым: с десятью звездочками на башне и на ство­ле — "Смерть фашистам!". По нашему примеру новички тоже украсили свои машины соответствующими надписями и ждали боя, чтобы завет­ные звезды засияли и на их броне.

Семен Семенович был ротным, при двух орденах и мы неотлучно при нем.

Бой за Москву длился долго и для "святой троицы", стал послед­ним. В одной из атак, уж не помню какой по счету, шарахнула ря­дом с нашим танком авиабомба.

Очнулся я в госпитале в бинтах и гамаке. Как потом шутила милая Марина, сушился на ветерке. Трид­цать процентов моего тела оказалось без "материнской сорочки", в пузы­рях и ожогах. На пересадку неоткуда было брать кожу, а если и де­лали, то только на те участки, где на мясо уже не нарастала защитная пленка.

К слову сказать, был я от природы крепким, здоровым парнем, так что совместными усилиями, моими и врачей, я выкарабкался из гамака.

Как только я начал мало-помалу ходить, из палаты и коридо­ров все зеркала исчезли. И даже те раненые, кто брился, делали это на ощупь. Предусмотрительная мера, ибо увидь я себя, уверяю, не один доктор не смог бы меня заново оживить. Марина Андреевна, мой лечащий врач-хирург, — женщина молодая, красивая, чуткая и веселая, но уставшая от войны, крови и горя, — часто посещала меня. О многом мы с ней тогда говорили: о влиянии на личность мо­ральных факторов, о красоте души и внешней красоте, о месте под­вига, о цели жизни и ее предназначении, о силе духа. Короче говоря, моральную закалку я прошел полностью, за что и был вознагражден — предстал пред очи свои, перед зеркалом.

До этого я догадывался, каким я стал. Не раз украдкой заглядывал в затемненные окна палаты. Но рассматривать себя, и боял­ся и избегал, предчувствие беды меня уже томило. Мои пальцы про­бегали по лицу, в воображении кое-какое представление рисовали о моей внешности. Но тайная надежда, еще жила во мне — это временно, пройдет, как опухоль, как ссадины. Но чудо не произошло, предчув­ствие не обмануло. В зеркале я увидел себя и не узнал, как зри­тель в бесформенной скульптуре образ. На меня глядел — урод! Чу­довище! Которое описать невозможно, да и не хочу, страшно. К несчастью, это был мой неотразимый вид, а не гипсовая болванка, и мой вая­тель никогда не исправит свои недоделки. Они неисправимы. В таком виде меня и хотели комиссовать. Представь, каким бы ты сейчас меня видел! Едва упросил оставить в войсках и отправить на фронт.

Но я ошибался. И к счастью. Через полтора года после моего первого выздоровления я вновь попал в госпиталь. До этого меня пули не обегали, имел и контузию, но дальше медсанбата не отправляли. И каково же было мое удивление, когда во второй раз у операционного стола я вновь уви­дел Марину Андреевну! Нет, военная судьба — жестокая судьба, но и она бывает к нам благосклонной. На этот раз милая Марина меня не выпустила из госпиталя в таком безобразном виде. На свой страх и риск и с моего отчаянного согласия взяла на себя роль "ваятеля". Сделала три пластических операции и несколько соскопов на моем лице. И когда перед выпиской я вновь увидел себя в зеркало, то тоже чуть было не сошел с ума, но только уже от счастья? Конечно же, на того довоен­ного парня я не походил, но и то, что мне было возвращено, стало для меня вторым рождением. В безумной радости я закружил милую докторшу по кабинету, осыпая её восторженными поцелуями. Мне не хватало воздуха, во мне пробудилась жизнь. Марина! Прекрасная Ма­рина! Волшебница моя!..

(Он посмотрел на меня, и я почувствовал, как то тепло, которое он хранит в себе к этому человеку, невидимыми лучами толкнулось и в моё сердце.)

 

3

Итак, я на фронте. Из штаба полка я был направлен в баталь­он капитана Боброва С.С. Услышав эту фамилию, я насторожился. О Семене Семеновиче и Сереже Бухтеярове я знал столько же, сколь­ко о себе самом? Ни того, как вылез из танка, ни того, как попал в госпиталь. Я считал их погибшими, потому что в памяти моей ос­тался страшный скрежет, гром и удушающая гарь. Мрак. Предпола­гал, что из нижнего люка я выпал сам, в горячечном бреду отполз, там меня кто-нибудь потушил и отправил в госпиталь. Но если Семен Семенович жив, то все произошло, наверное, по-иному.

Но только поздно вечером мне удалось настичь батальон капитана Бобро­ва, потому что те координаты, что выдали связисты полка, были верны лишь сию минуту, а через час — ложны, как предсказания ба­бушки.

После дневного боя личный состав отдыхал. Спал и комбат. Связной, почтенного возраста человек, дремавший у аппарата, взгля­нув на меня, чуть было не перекрестился. В душе я снисходительно усмехнулся: перепугал старика! Но будить командира он все же не стал. Мое предписание взял, посоветовал пройти в следующий дом и там переждать до утра.

Спать пришлось сидя за столом, потому что скамейки и пол были заняты танкистами и бойцами стрелкового полка, с которым взаи­модействовал батальон. Вначале я долго сидел, все представлял на­шу встречу: живого Семена Семеновича, Сережу, раз жив один, то тут должен быть и второй. Вновь, значит, "святая троица" будет вместе. Радовался, предвкушая это событие.

Фронтовые друзья всегда дороги нам. Быть может, они запечатлелись в вашей памяти всего один раз, но это был такой миг, такая минута, что на вашем уже, изрядно затемненном от всевозможных свечений, яв­лений, ударов судьбы, негативе они отпечатаются четче любой фото­графии. Только на вашем — они выше, чище, умнее, потому что живы уже иной жизнью, не своей, не реальной, а щедро обогащенной ва­шей фантазией, доброй памятью о них. Мы любим их, и наша память принадлежит им.

Думая о них, о живых, в мою душу стала вкрадываться робкая надежда и о близких моих: маме, отце, о котором ничего не знал с самого начала войны. Мысленно улетал в село, в старый за­брошенный овин, где мы встречались с Ганкой: взволнованные, горя­чие, но сдержанные, как солдаты перед атакой.

Проснулся я от прикосновения. Поднял голову. От влаги лицо и руки, на которых лежал, охолонуло — плакал во сне.

— Вас просит комбат, — тихо сказал связной, наклонясь, и осторожно переступая сонные тела, пошел к дверям. Я за ним, стирая с лица сонливость и слезы.

Было раннее утро. Ночью прошел дождь и оказывается сильный. Дорогу, вдоль погорелого села, ещё не окрепшую после весенней распутицы, развезло вовсе. Было свежо и прохладно.

Комбат сидел за столом, на котором стояла коптилка из гильзы противотанкового патрона, кружка с кипятком и лежал планшет.

В мгновение ока я охватил все это и Семена Семеновича — а это был он!

Семен Семенович выглядел старше и в движениях степеннее, но взгляд по-прежнему быстрей, живой; усы широкие, прокуренные и… нижняя часть уха отсутствовала и шрам поперек щеки. Но я настолько был рад видеть его и был настолько возбужден, что этим элемен­там, ранее "не украшавшим" его лицо, не дал в своем сознании запечатлеться.

Справляясь с волнением, я доложил.

— Подойди лейтенант к столу, — сказал он.

Я подошел. Он, вглядываясь в меня, покачал головой, дескать, но и видок у тебя, братец. Взял мое предписание и, глядя в него, спросил:

— До танкового училища, где воевал?

— На Западном фронте.

Комбат встал, обошел меня вокруг и сухим голосом вновь спро­сил:

— Это где тебя?..

— Под Мало… ярославцем, — от волнения, помню, дыхание пере­хватило.

— Димка! Ты?!

Я лишился речи и только-то успел, что кивнул головой, как оказался в его объятьях. Мы не могли поверить яви, — мы слишком долго носили друг друга в памяти среди несуществующих друзей и опустить на землю кого-либо из них, за одно мгновение, были не в силах. Видимо, в таких случаях чувства опережают разум. А если еще сознание однажды смогло запечатлеть страшную картину гибели их, то тут не так-то просто поверить в реальность, в воскрешение из мертвых.

 

Из рассказа Семена Семеновича я узнал следующее.

После взрыва авиабомбы всех оглушило и, видимо, надолго. Танк тем временем разгорался. Сам Семен Семе­нович не помнит, как оказался на земле, а когда пришел в себя, то увидел, что возле него горит человек — это был я. Как пьяный, качаясь, он стал срывать с меня горящую одежду, тушить и забрасы­вать снегом. Рядом стреляли, что-то кричали, но до контуженого человека эти шумы и звуки не доходили. Слабой искоркой промельк­нувшее сознание было сосредоточено на спасении, но не собствен­ной жизни, а товарища. На моей жизни! Потом кто-то, вначале он не признал, оттащил меня в сторону, а затем его. А когда танк взорвался, осколок бро­ни, отлетевший от него, пронзило Сережу Бухтеярову и ударил Семена Семеновича по голове. Сережа и тут принял основной удар на себя, защитив командира и друга. Семен Семенович потерял сознание, и что стало со мной, ему было неизвестно. В госпитале поговаривали, что как будто бы ка­кой-то танкист скончался от сильных ожогов, и он это известие отнес на мой счет.

Но я остался жив! Я!.. А мой спаситель, моё второе я, кра­сивый, сильный — погиб. Он заменил меня в смерти. Зачем? — думал я, оплакивая друга. Парадоксы, недоразумения, нелепости мы творим порой из благородства, из чести, из любви к своим ближним. А парадоксом, нелепостью, — как мне казалось тогда, — был я. Что нами движет в эти минуты? Чем мы живем? Быть может, только в эти мгновения мы и живем, все остальное время — летаргический сон? Если это так, то война не самое подходящее средство для его исце­ления. Для тебя, для меня и миллионов таких, как мы, найдется уйма мест и возможностей, где наши дарования смогут проявиться, и не единожды… Сережа Бухтеяров выполнил свой товарищеский долг. В памяти нашей, в сердцах друзей он вознесен на самый высший пьедестал почета — БЕССМЕРТИЕ! Я постоянно думаю о нём, живу его жизнью. Совершая поступки и дела, невольно на них смотрю его глазами, его умом сверяю то, что мною совершено. Он живёт во мне равноправно, рядом с совестью, с честью, со страстью и ненави­стью...

 

Я был вызван комбатом вот по какому делу. Поскольку я толь­ко что прибыл в часть и был свеж, то Семен Семенович предложил мне совершить турне в наш тыл с экипажем из легко раненых и во вче­рашнем бою не принимавших участие. То есть дал возможность подзарядиться мне перед предстоящими делами.

Дороги после весенней распутицы и дождя, ещё не ус­пели окрепнуть, раскисли и обозы с медикаментами, продуктами и боеприпасами где-то застряли: по данным — в километрах трех-четырех. И мне предстояло их встречать.

— И вот еще что, — Семен Семенович положил руку мне на плечо. — Будь осторожен. Поле, где пробита дорога, еще не разминиро­вано. С колеи не сворачивай. Лужа — лезь в лужу. Яма — ныряй в яму.

С тем я и ушел выполнять задание.

 

4

— Судьба порадовала меня в первый день, а на второй...

Рассказчик прервался. Закрыл глаза, и мне показалось, что меж бледно-розовых без ресниц век, проступила слеза.

— Подай водички, пожалуйста, — тихо попросил он.

Я подал. Он сделал глоток и вернул.

— Спасибо.

…А на другой день случилось такое, отчего я закаменел душой и надолго. Только в госпитале, после второго лечения у Марины, я немного отмяк, оттаял. И вообще, этот человек, если образно говорить, сделал на мне и во мне три операции: как хи­рург, как человек, как женщина. Долго, очень долго я преследо­вал ее после войны, но не как ловелас, а как младенец — мать, как паж — фею, как влюбленный — любимую. Нет, я не домогался. Я не напоминал лишний раз о себе — это в первую очередь оскорбило бы меня самого. Я просто хотел быть рядом, иначе не мог. В Калу­ге, студентом, снимал комнатку на той же улице, где жила она с мужем и дочкой. В Ангарске — жил в квартале, рядом с ее кварталом и преподавал в той школе, где учились их дети: дочь и два сына. И так бы продолжалось бесконечно, если бы… К сожалению, жизнь уп­равляет нами по-своему, у неё свои законы: болезнь, старость, смерть. Они нас привязывают к месту, притягивают к постели, оста­навливают на полпути. Поэтому в Москву я уже не смог последовать за ней. Но с Днем ПОБЕДЫ Марина каждой раз меня поздравляет. Жду ее весточку с нетерпением. Ты уж не посчитай за труд, принеси ее телеграмму или открытку. (Я согласно кивнул.)

И вот, я на первом боевом задании. Дорога и впрямь была никудышной. А между перелесками, в старой пахоте, она вовсе утопа­ла в глубокой колее. Но я находился в прекрасном настроении. Сидел на броне, открыв люк. Смотрел с восторгом на леса, где, презирая войну, пели птица, и где-то в отдалении голос подавала кукушка. Первая зелень начинала надвигаться на черные поля. И все же, даже при такой расхлябистой дороге, меня все умиляло. Весна…

Первую машину ЗИС-5 мы встретили в километрах двух от позиций, на выезде из леска. Она сидела по брюхо в грязи, и два сол­дата откатывали ее саперными лопатами. Завидев нас, они прекра­тили неблагодарную работу.

Саша, водитель танка, лихо подкатил к ним и развернулся. Я спрыгнул с брони, и подошел к машине.

— Здравия желаю!

— Здоровеньки булы! — ответил пожилой, заросший седой щетиной, усталый человек, как выяснилось — шофер.

— Здравия желаем! — козырнул грязной рукой молодень­кий солдатик — сопровождающий — и приветливо заулыбался, обрадо­вался неожиданной помощи.

Голос шофера был сиплым, простуженным, глаза, ввалившиеся, лицо сухое, испещренное десятками борозд боли, печали, старости. Подкашливал на выдохе, как астматик, как все курящие его возраста. Ссутуленный, надсаженный. Вообще, на войне, при воинском де­ле, пусть даже при самом немудрящем, видеть стариков, женщин, де­тей — грустно, глубже осознаешь варварство войны, людскую трагедию. А глядя на этого человека, у меня сжалась сердце.

Шофер сказал напарнику:

— Сынку, пидципляй. Я трожки перекуру.

Он вынул мятую пачку "Звезды" из галифе, достав из нее папиросу, подал мне, вторую — себе. Я поблагодарил и зажег спичку. Мои пальцы дрожали, я начал волноваться.

Шофер глубоко затянулся и, выдохнув, спросил:

— И хде ж це тоби, хлопец?

— На войне, — уклончиво, изменившимся голосом, ответил я.

Он понимающе кивнул головой.

— И що це война з нами робит?.. Як людын калече, — помолчал, наблюдая за танкистами, разматывающими трос. — Мий сынку то ж тан­кистом був. Згинул пид Москвой.

Я отвернулся. И, кажется, папиросу вытянул в одну затяжку.

— Садись, дядь Ефим! — крикнул сопровождающий.

Шофер, чавкая по грязи сапогами, тяжело пошел к машине. Танк заурчал, трос натянулся, и машина выползла с пудовыми пузырями грязи на колесах.

— Ну, хлопцы, спасыбо! Подмахлы трожки.

Шофер подошел ко мне, подал руку и, глянув на меня с пристальным вниманием, от которого сердце мое зашлось, попрощался:

— До побачиня, сынку! — и, не дождавшись моего ответа, по­плелся к машине.

Я стоял, как обгорелый пень при дороге, смотрел на удаляющуюся в вечность фигуру: сутулую спину, седой ежик, торчащие уши, слегка согнутые в локтях руки, и молчал. Молчал, когда надо было ликовать от радости, кричать, звать, не отпускать от себя этого человека. Хотя бы на миг продлить наше общение, его присутствие…

Машина удалялись, и отъехала, быть может, метров на двести, когда я увидел, как гигантская сила оторвала ее от земли и прев­ратила в сноп огня и дыма. Меня подбросило, то ли от взрыва, то ли от ужаса свершившегося. Я бежал, летел к месту взрыва, и мне казалось, что очень мед­ленно. Мне казалось, что я еще успею, еще догоню, еще предотвра­щу, только быстрее, быстрее...

Не знаю, что я делал — стонал ли, кричал ли? — лежа на краю воронки и сколько прошло времени, только очнулся я от того, что Саша тряс меня за плечо: пора ехать! А я не мог понять: зачем, куда?..

Я сидел в тан­ке, стукался головой о металл. И ничего не понимал. Меня куда-то везли, а я все еще был у той воронки. Я ощущал шершавое пожатие, смотрел на свою руку, как будто бы на ней остались отпечатки от дорогой руки. И вообще, весь мир во мне перевернулся и стал сплошным недоумением…

В одной из передач "0т всей души" был рассказан случай, в котором матрос, черноморец, выполняя задание, под обстрелом встре­тил в одной из воронок свою семью: жену и маленьких детей. Траги­ческая ситуация, но, слава Богу, для всех окончилась благополучно. Я тоже выполнял задание и был на короткий миг осчастливлен — я встретил отца!

…А молчал я вот почему. Как только я признал в этом измученном человеке отца, я растерялся. Вначале хотел закричать:

— Батьку! Это я, Митько!.. — сгрести бы его в объятия, прижаться к нему,

Но его усталый взгляд осек мой порыв. Он смотрел на меня, на чудовище, с таким выражением боли и сострадания, что будь во мне в места сердца камень, я все равно не смог бы назваться, и тогда я решил: пусть останется все как есть. Пусть он переживет эту встречу, как со случайным знакомым, притерпится к мысли, что бывает в жизни и такие уроды. Пусть едет с тем чувством боли, которое пережил сейчас, а там, в батальоне или другом каком подразделении, я его найду и испод­воль, потихоньку подготовлю, и уж тогда...

Забыл, что военная жизнь — бывает мгновением.

Сейчас, с высоты прожитых лет, я свою нерешительность не оп­равдываю. Быть может, ему хоть такого, хоть трижды перекалеченно­го хотелось увидеть сына, знать, что он жив. Быть может, ему именно этого и не хватало все эти годы войны, чтобы приобрести уверенность, что он не один на этом свете, и приободриться. Ведь у него никого не осталось, что мама погибла, ему, наверное, сообщили и, возможно, раньше меня. А сознание одиночества пожилого человека гнетет и старит вдвое сильнее. И самое грустное то, что я своей осторожностью, оберегая от одного, не уберег его от другого… Что было сказать:

— Батьку, не сворачивай с колеи, поле еще не разминировано! — забыл, выпало из памяти после нашей встречи.

И эта вина в моем сердце сидит горячим осколком. И этот осколок всякий раз поддевает его в неподходящий момент…

***

… После его рассказа мы ещё долго сидели, переживали: он — воспоминания, я – тепло, которое подтапливало меня откуда-то изнутри, щипало глаза. И чувство, сродни благодарности и великого сочувствия к нему, к ним… ко всем, прошедшим по трудным дорогам войны. А сколько осталось их, ушедших от нас и не успевших раскрыть нам свои души?.. Оставшихся по ту сторону памяти.

9-го Мая я, как и обещал, принёс поздравительную открытку в больницу. Текст в ней был самый обычный:

"Дорогой Димочка! Поздравляю тебя с Днем ПОБЕДЫ! Будь бодр, дея­телен. Здоровья тебе и радости. Твой друг М.А.Я."

Но нашего общего друга уже не было в живых. Он умер накануне, 7-го мая.

    

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль